Вернуться к Э.Е. Матонина, Э.Л. Говорушко. Чехов и Лика Мизинова

Актриса обдуманного вдохновения

Она все чаще оставалась дома. Обычно, чтобы утром унять астматический свист и хрип в груди, требовалось немало времени и усилий. Но выпадали дни, когда она чувствовала себя почти здоровой, без одышки, без «пенья соловьев в груди». Как ни странно, она вполне довольствовалась своим времяпрепровождением. Полюбила сидеть в кресле у окна и наблюдать за парижской улицей. Много читала. Муж был ласков, веселил ее, но испуг в его глазах появлялся все чаще. Оно и понятно — она устала бороться с болезнью.

После долгого перерыва со спокойным любопытством читала написанное Чеховым о ней. Перечитала «Чайку», хотя знала ее почти наизусть. И снова не пожелала себя узнать в целеустремленной Нине Заречной. Канва же событий не нова — женская судьба давно получила от Бога эту шаблонную метку: «женщина, брошенная с ребенком». Здесь Антон Павлович ее не пожалел... В рассказе «Ариадна» он многое угадал, оттого был этот рассказ всегда неприятен ей. В одном из писем к Чехову она дала ему понять, что узнает себя в несимпатичном портрете героини. Но зачем было так стараться: не будут же на нем, как на портрете Дориана Грея, уродливо и страшно отражаться ее проступки и дурной характер?

Она и сейчас готова была поспорить с милым ее душе автором. Конечно, не с дифирамбами ей: «была она дивно красива, ласкова, разговорчива, весела, проста в обращении, и душевный склад ее отличался богатством оттенков». Но в герое «Ариадны», то есть в Антоне Павловиче, ее раздражали флегматичность, привязанность к тихим занятиям, удочка в руке, корзинка для грибов, гуляние по аллеям сада. Многие говорили об этой его флегматичности, неподвижности. Кто-то обмолвился, что у него было много свободного времени, и он скучал. Слова «скука» и «праздность» весьма часты в его обиходе: «Я злился и скучал», «в случае скуки камо пойду», «жениться я не прочь, становится скучно», «хочу быть праздным». О себе в 39 лет сказал: «Я теперь подобен заштатному городу, в котором застой дел полнейший». Не раз она его звала то на Кавказ, то в Париж, то в Швейцарию, даже в Москву — всего-то из Мелихова.

И потом с обидой упрекала, что его не сдвинешь с места, что он любит, чтобы другие приложили усилия к делу. «Приезжайте к нам, хорошая Лика, и спойте. Нет возле меня человека, который разогнал бы мою скуку». Вот так! Увеселение с доставкой на дом!

Не умел он безумствовать, делать ошибки, увлекаться, страдать. А она, Лика — Ариадна, считала, что мужчине положено быть таким. Тогда и не придется упрекать женщину в холодности, непоэтичности, в неумении быть страстной.

Сейчас, спустя годы, ей представлялось, что их многолетний, мучительный роман оброс житейской прозой, увяз в мелочах, никуда не двигался, ничем не вдохновлялся... А может, прав Чехов? Были они ослабевшим, опустившимся поколением неврастеников, нытиков, кисляев? Ох, уж это слово — кисляй, киснуть, скисла! Оно кочует по газетам и журналам, в письмах ее, Лики Мизиновой, подруги Тани Куперник, Антона Павловича, Екатерины Саниной, подруг Маши Чеховой... Не слово — целая эпоха! Странно, что оно не прозвучало в «Чайке». Было бы весьма уместным...

Могла его сказать и Маша в «Трех сестрах»... Но нет, в пьесе упомянуто другое: зеленый пояс на розовом платье, как некое безвкусие. Литературной добычей стал для Чехова гардероб «милой Лики». Она любила зеленые пояса, желтые ленты. Над этим пристрастием смеялись. Сплетничали. И он тоже — сплетничал!

Как жаль, что у нее не хватило смелости однажды сказать ему: «Пожалуйста, не пишите обо мне. Мы дружим, привязаны друг к другу. Оставьте нашу дружбу свободной от подсматривания и наблюдений. Я — не подручный материал... Это больно. Особенно, если ты не идеал».

В конце концов, он должен будет признаться: «Наружность ее я знал хорошо и ценил по достоинству, но ее душевный, нравственный мир, ум, миросозерцание, частые перемены в настроении, ее ненавидящие глаза, высокомерие, начитанность, которою она иногда поражала меня... — все это было мне неизвестно и непонятно. Когда в своих столкновениях с нею я пытался определить, что она за человек, то моя психология не шла дальше таких определений, как взбалмошная, несерьезная, несчастный характер, бабья логика — и для меня... этого было совершенно достаточно».

Но случалось так, что одних «признаний» иногда оказывалось недостаточно. Приходилось ему оправдываться, объясняться. Иногда и «убивать» себя, конечно, в литературном произведении. Как бы наказывать за совершенный грех.

Так было и в истории с первой невестой Антона Павловича.

* * *

Все вокруг Чехова, друзья, приятели — женились. Он сам побывал шафером на трех свадьбах. Поветрие любви и жизненного устройства. «Нужно жениться, если мне не найдут невесты — застрелюсь!» — то ли в шутку сказал он, то ли всерьез, конечно, о невесте. Невестой стала подруга Маши Чеховой. Они учились вместе на женских курсах Герье. В свой день рождения — 17 января — провожая девушку домой, Антон Павлович сделал ей предложение. «Хочу из огня да в полымя. Благословите жениться!» — просит он друга. Но не прошло и месяца, как сообщает тому же другу: «С невестой разошелся окончательно. Вернее, она со мной разошлась. Но я револьвера не купил и дневник не стал писать». Она оставила красивого, тогда еще здорового, остроумного молодого человека. Восходящую звезду русской литературы.

В отместку ей он написал рассказ «Тина». Подарив опубликованный рассказ актрисе Каратыгиной, оставил автограф: «С живого списано». Списано было с красавицы с черными очами, темпераментной, эмансипированной, своевольной, своенравной — Дуни Эфрос, дочери богатого еврейского адвоката, потомственного почетного гражданина Москвы. Трудно сказать, в чем заключался конфликт двух воль. Быть может, в том, что Дуня не захотела принять православия, или в том, что Антона Павловича отталкивали устои старобуржуазной семьи невесты, или их бесконечные ссоры и примирения, длившиеся полтора года, хотя решено было разойтись через месяц. Он понимал, что несхожесть характеров, мировосприятия, его эмоционально-неуверенное отношение к богатству невесты и ее национальности, даже при сильном чувстве к экзотической «Риве — Хаве — черным очам» (так называли Дуню Эфрос в кругу друзей Маши Чеховой), ни к чему хорошему бы не привели в их совместной жизни. Но отказ невесты ранил его самолюбие. «Я очень самолюбив», — не единожды говорил он о себе. Остался и голод по экзотике.

Лидии Стахиевне припомнилась его обычная игра в слова о женитьбе: «не создан для обязанностей и священного долга», «оттого, что я женюсь, писать лучше не стану», «счастья, которое продолжается изо дня в день, я не выдержу», «жениться невозможно, потому что жены дарят мужьям ночные туфли».

На Дуне Эфрос он хотел жениться. Она ему отказала. Самолюбивый рассказ о героине с чертами невесты получился — хоть и о другом, но таким злым и ядовитым, что автора осудили все близкие и знакомые. Родная сестра была возмущена и продолжала демонстративно дружить с Дуней Эфрос...

Лидия Стахиевна вспомнила, что, будучи в Берлине в 1922 году, она купила книжку фельетонов некоего Жаботинского. И там было написано: что Чехов по сути своей был наблюдателем, не ведавшим ни жалости, ни гнева, не любившим ничего, кроме красоты «вишневого сада», поэтому, мол, еврейские персонажи написаны им с обычным правдивым безразличием.

— Не знаешь, что выбрать, — проворчала вслух Лидия Стахиевна, — «правдивое безразличие» или запоздалое чувство вины, извинение. Как и в истории с Потапенко, он боялся, что тот узнает себя в Тригорине; как и в истории с Левитаном, в его романе со смешной и милой художницей Кувшинниковой («Попрыгунья»), толстым актером Ленским, так и в случае с Дуней Эфрос, Антон Павлович оправдывался и доказывал, что его невеста не имеет отношения к героине «Тины».

«Только предо мною не посчитал нужным оправдаться. Легкая добыча, безнаказуемая. И... перед Книппер. Но она, правда, не мелькнула ни в одном его сюжете»...

Зато он дарил ей роли. И среди них — как дивный цветок — обольстительную Машу в «Трех сестрах».

* * *

Женщина, подводя итоги, думает прежде всего о жизни сердца. Редко о карьере в общественном, художническом или научном служении. Есть еще «служение» детям, надежда видеть их особо одаренными. Это бесконечный труд души с обидами, надеждами, несовпадениями. Но следует заметить: большинство знаменитых детей делятся своими лаврами только с матерью, к ее ногам кладут их. И лучшего итога быть не может.

У Лидии Стахиевны сложилась своя судьба, в которой не было цельности, но было многообразие. Она могла вспоминать лица, души, характеры и поступки тех, кто встретился ей на жизненном пути, кто любил ее, звал в жены, был нежен и терпелив в дружбе, кто раздвинул рамки ее духовной жизни своим божественным даром: Шаляпин, Собинов, Мамонтов, Левитан, Качалов, Станиславский, Фигнер, Эберли, Шехтель... Сейчас она может позволить себе погрузиться в тот мир, в котором, за давностью его, можно перебирать, встряхивать воспоминания, как жемчужные горошины. В них лишь одно лицо являлось ей особняком. Лицо Антона Чехова. И она вновь задавалась тем же вопросом: почему же не ее, не свою долгую ласковую привязанность к ней выбрал он? Но задавала этот вопрос не дрожащей от страстей и обид душой, а покойно-раздумчиво.

Из всей кипы писем она особенно любила два письма Чехова. Помнила их наизусть. В одном из писем, присланных ей из Ялты осенью, за три года до его женитьбы, были знаковые слова: об «актрисочках», о «просьбах, которые остаются всегда без удовлетворения», о женитьбе. Ох, почувствовать бы ей это тогда!

«Милая Лика! Вы легки на помине. Здесь концертируют Шаляпин и С. Рожанский, мы вчера ужинали и говорили о Вас. Если бы Вы знали, как я обрадовался Вашему письму! Вы жестокосердечная, Вы толстая, Вам не понять этой моей радости. Да, я в Ялте и буду жить здесь, пока не выпадет снег. Из Москвы не хотелось уезжать, очень не хотелось, но нужно было уезжать, так как я все еще пребываю в незаконной связи с бациллами — и рассказы о том, будто я пополнел и даже потолстел, это пустая басня. И то, что я женюсь, тоже басня, пущенная в свет Вами. Вы знаете, что я никогда не женюсь без Вашего позволения. Вы в этом уверены, но все же пускаете разные слухи, — вероятно, по логике старого охотника, который сам не стреляет из ружья и другим не дает, а только ворчит и кряхтит, лежа на печке. Нет, милая Лика, нет! Без Вашего позволения я не женюсь, и прежде чем жениться, я еще покажу Вам кузькину мать, извините за выражение. Вот приезжайте-ка в Ялту!

Буду с нетерпением ожидать от Вас письма и карточки, где Вы, как пишете, похожи на старую ведьму. Пришлите, милая Лика, дайте мне возможность увидеть Вас хоть на карточке. Увы, я не принадлежу к числу «моих друзей» и все мои просьбы, обращенные к Вам, всегда оставались без удовлетворения. Своей фотографии послать Вам не могу, так как у меня ее нет и не скоро будет. Я не снимаюсь.

Несмотря на строгое запрещение, в январе, должно быть, я уеду в Москву дня на три, иначе я повешусь от тоски. Значит, увидимся? Тогда привезите мне 2—3 галстука, я заплачу Вам.

Из Москвы я поеду во Францию или Италию. У Немировича и Станиславского очень интересный театр. Прекрасные актрисочки. Если бы я остался еще немного, то потерял бы голову. Чем старше я становлюсь, тем чаще и полнее бьется во мне пульс жизни. Намотайте это себе на ус: Но не бойтесь, я не стану огорчать «моих друзей» и не осмелюсь на то, на что они осмеливались так успешно.

Еще раз повторяю: Ваше письмо меня очень, очень порадовало, и я боюсь, что Вы не поверите этому и не скоро ответите мне. Клянусь Вам, Лика, что без Вас мне скучно.

Оставайтесь счастливы, здоровы и в самом деле делайте успехи. Вчера за ужином Вас хвалили, как певицу. И я был рад. Храни Вас Бог.

Ваш А. Чехов».

После славного осеннего он пишет ей весеннее письмо. И осень и весна в Ялте превосходны. Разве не так?

«Милая Лика... Здесь в Крыму так хорошо, что уехать нет никакой возможности. Мне кажется, было бы лучше, если бы Вы, вместо того чтобы поджидать меня в Париже, сами приехали в Ялту, здесь я показал бы Вам свою дачу, которая строится, покатал бы Вас по южному берегу и потом вместе отправились бы в Москву.

Новость!! Мы, по-видимому, опять будем жить в Москве, и Маша уже подыскивает помещение. Так и решили: зиму в Москве, а остальное время в Крыму. После смерти отца Мелихово утеряло для матери и сестры всякую прелесть и стало совсем чужим, насколько можно судить по их коротким письмам!

В самом деле, подумайте и приезжайте 10—15 апреля старого стиля. Если надумаете, то телеграфируйте мне только три слова Jalta Tchekhoff, Trois, т. е., что третьего апреля Вы приедете. Вместо trois поставьте 8,4... или как хотите, лишь бы я приблизительно знал день, когда Вас ждать. С парохода приезжайте прямо на Аутскую, дача Иловайской (извозчик 40 коп.), где я живу; потом вместе поищем для Вас квартиру, потом пошлем на пароход за Вашим большим багажом, потом будем гулять (но вольности Вам я никакой не позволю), потом уедем вместе в Москву на великолепном курьерском поезде. Ваш путь: Вена, Вологинск, Одесса, отсюда на пароходе — Ялта. Из Одессы пришлете телеграмму: «Ялта Чехову. Еду». Понимаете?

Купите мне в Лувре дюжину платков с меткой А, купите галстуков — я заплачу Вам вдвое.

Как вы себя ведете? Полнеете? Худеете? Как Ваше пение? Будьте здоровы, прелесть, очаровательная, восхитительная, крепко жму руку, жду скорейшего ответа.

Ваш А. Чехов».

В этом мартовском письме ей читалось все потаенное, глубинное, близкое и серьезное, что было в их отношениях. А сколько нетерпения, настойчивости, он почти умоляет ее!..

Но вот уже в июле он пишет письмо другой женщине: «Да, Вы правы: писатель Чехов не забыл актрисы Книппер. Мало того, Ваше предложение поехать вместе из Батума в Ялту ему кажется очаровательным. Я поеду, но с условием, во 1-х, что Вы, по получении этого письма, не медля ни одной минуты телеграфируете мне приблизительно число, когда Вы намерены покинуть Мцхет... Во 2-х, с условием, что я поеду прямо в Батум — и встречу Вас там, и в 3-х, что Вы не вскружите мне голову...»

Он лукавил: кружение головы началось раньше, гораздо раньше, когда он посмотрел в Художественном театре «Царя Федора Иоанновича». «Меня приятно тронула интеллигентность тона, и со сцены повеяло настоящим искусством, хотя играли и не великие таланты. Ирина, по-моему [ее играла Книппер], великолепна. Голос, благородство, задушевность — так хорошо, что даже в горле чешется. Лучше всех Ирина. Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину», — писал он Суворину. И недели через две уже Немировичу: «Но отчего не пишут об Ирине — Книппер? Ирина казалась необыкновенной... Теперь же о Федоре говорят больше, чем об Ирине».

Потом была первая встреча. Актриса Ольга Книппер пришла в Охотничий клуб на Воздвиженке, где репетировалась «Чайка», и ее представили писателю Чехову. Он приглашает ее в Мелихово. Они договариваются вместе поехать пароходом в Ялту. Но он ставит свои условия.

Легко заметить в письмах Антона Павловича двум женщинам разницу в интонации. В письмах к Мизиновой, особенно во втором, — расслабленность, нежность, доверчивость, открытое желание быть вместе. В письме к Книппер наигранная сдержанность, энергичная готовность, согласие, но с «условием»...

Реакция женщин была столь же различной. Лидия Стахиевна по инертности, конечно, не поехала к нему из Парижа в Ялту, не искала вместе с ним квартиру, не посылали они на пароход за ее багажом, не смотрели его дачу, не гуляли в садах, не катались по Южному берегу Крыма и не уехали вместе в Москву в великолепном курьерском поезде... Казалось ей тогда, будто ничто от нее, очаровательной, восхитительной, никуда не уйдет...

Другая же, приняв все условия, быстро и точно прибыла в Ялту и талантливо выполнила всю ту программу, которая была обещана златокудрой Лике.

* * *

Лидия Стахиевна стала усердно загибать пальцы.

Первое: Чехов всегда был аккуратен, обязателен и любил эти качества в других. Обнаружил их в Книппер. Говорили, что она сохранила их до старости. Приезжая в гости, всегда брала с собой серебряный стаканчик, белую салфетку, угощение и никогда не опаздывала. Ему же в ту давнюю пору перед дорогой в Ялту вручала корзинку с красиво уложенной снедью под кружевным полотенцем.

Второе: В ее аккуратности, пунктуальности, хозяйственности было много немецкого. Он так и писал ей: «Немочка моя прекрасная». Впрочем, там скорее была венгро-немецкая кровь (так говорили) — темные глаза, темный густой пушок над некрасивой, тонкой (мысленно уточнила Лидия Стахиевна) верхней губой. Некая экзотика, как когда-то у Дуни Эфрос. В этом смысле голод был утолен. Задетое самолюбие могло успокоиться. Но экзотика Эфрос вызывала легкое раздражение. Ольга Книппер — восхищенное любопытство. Оно «художнически» возбуждало его.

Третье: В ней не было того, что Шаляпин, говоря о русском человеке, называл «физической застенчивостью», когда «душа свободнее ветра, в мозгу орлы, в сердце соловьи поют, а в салоне опрокинется стул, на банкете двух слов не свяжется». «Шустрая девочка (слова А.П.)», острая и быстрая в реакции, умная, трезвая, самостоятельная и мыслящая — она была женщиной европейского образца. Он был восхищен и заинтригован.

Четвертое: Она умела «подталкивать» жизнь, чуть-чуть управлять ею, быть нужной в определенной ситуации. Конечно, как Лика Мизинова, она не везла лопаты и тяпки на телеге в Мелихово или забытые Антоном Павловичем в поезде вещи после провала «Чайки» в Петербурге. Свою заинтересованность и нужность она обставляла во вкусом, интеллигентно, очаровательно. Узнав, что сестра Чехова пришла в театр познакомиться с актерами, она, тридцатилетняя, запрыгала от радости, как девочка. Тем и запомнилась. Мария Павловна о запомнившемся написала брату, просила поухаживать за Книппер и представляла ее как лучшую и первую подругу. Немудрено, что в Ялте во время гастролей МХТ она почти хозяйкой на Белой даче писателя помогает накрывать столы для гостей. Потом было приглашение в Мцхет, «случайная» встреча в поезде Тифлис — Батум, поздравительная телеграмма с днем именин, подписанная не только Ольгой, но и ее матерью, братом, дядей (подпись: «дядя Саша» — то ли дядя Ольги, то ли готовность стать родственником А.П.).

Пятое: Я не смогла, не сообразила, не умела ввести его в круг своей семьи, родственников, знакомых. «А это были интересные и достойные люди», — грустно думала Лидия Стахиевна, как бы чувствуя свою вину перед уже ушедшими из этой жизни. Вспомнилось, как бабушка Софья Михайловна и тетушка Серафима Александровна читали подаренную ей Чеховым книгу рассказов, и кто-то из них сказал: «Ты бы познакомила нас, Лидюша, с известным писателем...»

Шестое: Ольга Книппер быстро стала для известного писателя зеркалом, которое его возвеличивало, поднимало его общественный статус, подчеркивало достоинства и талант. Не держала в секрете, что ее семья приближена ко двору. Что брат матери, контр-адмирал Зальца, является начальником Кронштадтского порта; что ее мать часто бывает у Великой княгини Елизаветы Федоровны, жены московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. Из великокняжеской гостиной через актрису до Антона Павловича дошли слухи, что Великому князю Сергею Александровичу понравилась «Чайка».

Все это его бодрило, заостряло интерес к жизни и, конечно, к Ольге Книппер.

Седьмое: Но кому, как не ей, Лике Мизиновой, было известно и знакомо его одиночество? И как часто, к сожалению, она не слышала позывных этого одиночества! Кольцо с надписью «Одинокому — мир пустыня» казалось ей кокетством, игрой. А одиночество, порожденное болезнью, снедало его не меньше самой болезни. Особенно плохо ему было в Ялте, куда она, Лика, так и не выбралась. «На горах снег. Потягивает холодом, — жаловался он сестре. — Ты пишешь про театр, кружок и всякие соблазны, точно дразнишь, точно не знаешь, какая скука, какой гнет — ложиться в 9 часов вечера, ложиться злым, с сознанием, что идти некуда, поговорить не с кем и работать не для чего, т. к. все равно не видишь и не слышишь своей работы. Пианино и я — это два предмета в доме, проводящие свое существование беззвучно и недоумевающе: зачем нас здесь поставили, когда на нас некому играть». Ему было скучно, как он замечал, не в смысле Weltshmerz (мировая скорбь), не в смысле тоски существования, а скучно без людей, без музыки, без женщины, без жизни. «Со мной вы не будете одиноким», — если и не говорила так, то давала понять ему взглядом, кокетством, живостью, умом — не она, Лика, а Ольга Книппер, актриса обдуманного вдохновения. И он, знаменитый писатель, медленно погружающийся в небытие, взывал к ее силе, жизненной яркости. «Когда приеду, пойдем опять в Петровско-Разумовское? Только так, чтоб на целый день и чтобы погода была очень хорошая, осенняя и чтобы ты не хандрила и не повторяла каждую минуту, что тебе нужно на репетицию». Он боялся этой ее хандры. Он может ей предложить свою известность, но не молодость, свежесть здорового мужчины. «Я пока ехал в Ялту, был очень нездоров... Это я скрывал от Вас, грешным делом». Скрывал, потому что хотел соответствовать ее цветущей силе. Он вспоминал дивный, жаркий до синевы крымский день, и они в мягкой коляске по дороге в Бахчисарай, и кто-то машет им руками, и они думают, что это сумасшедшие из земской больницы в Кокозах. А это персонал, узнавший известного писателя, приветствует его. Она хохочет, «милая, необыкновенная актриса, замечательная женщина». И он тихим баском вторит ей. Сколько надежд! Но забыться ему невозможно.

* * *

Лидия Стахиевна долго всматривалась в ялтинскую фотографию 1902 года.

Мать Антона Павловича в спокойной, не лишенной изящества позе, в ней какая-то странная отрешенность от всех забот. Сестра, как всегда, элегантна и аккуратна до излишества. На лице озабоченность повседневности. И лучезарная Книппер, вся светится своим волнующим счастьем и победительностью.

Чехов же — сама болезнь и тоска. Особенно невыносимы, до спазма, до боли душевной, его глаза. Один из его докторов сказал: несчастьем Антона Павловича было счастье, выпавшее на его долю к концу жизни, — женитьба и театр. Несчастье? Как сказать... А может, шанс? Актриса и театр помогли еще раз собраться с силами? «Без тебя я бы постарел и одичал, как репейник под забором», — писал он своей актрисе.

«Ему было бы мало моей красоты, забот и даже умных разговоров, и даже умения быть поэтичной (чему бы я научилась для него), — поняла, угадала, как ей казалось, Лидия Стахиевна. — Ему необходимо было дело! А Ольга Книппер одушевила это дело. Им стал театр, возбудивший его интерес. Она в Москве. Он в Ялте. Но им есть о чем говорить. Они оба в счастливой театральной лихорадке».

«Художественный театр — это лучшие страницы той книги, которая будет когда-нибудь написана о современном русском театре». Вот куда он залетает! И своей «необыкновенной, знаменитой актрисе», «актрисище лютой», «великолепной женщине», дает десятки советов: оставить панические мысли об успехах и неуспехах, быть готовой к ошибкам, неудачам, гнуть свою линию. Советует, как играть Сарру в «Иванове», Машу в «Трех сестрах», Аркадину в «Чайке»... Он ворчит: «Успех вас избаловал, и вы уже не терпите будней». И себя не жалеет: «...говорил со Станиславским, дал ему слово окончить пьесу к сентябрю... Пьеса начата, кажется, хорошо, но я охладел к началу, оно для меня опошлилось... Все время я сидел над пьесой, но больше думал, чем писал»... Доктора последнюю в его жизни зиму разрешили провести в Москве. Он умилялся морозу, снегу, саням, скрипевшим полозьям, розовому солнцу, мохнатым елкам. Он радовался своей новой шубе и бобровой шапке. Он счастлив был ходить на репетиции...

...Говорили, будто бы Мария Андреева и Ольга Книппер, две красавицы актрисы, разыграли меж собою двух драматургов — Горького и Чехова.

«Если это и так, — поставила точку в своих размышлениях Лидия Стахиевна, — стало быть, они обе хотели славы театру».

Сколько достоинств и ухищрений...
Сколько спорного и безусловного...
Сколько искреннего и смоделированного...

И все это сложилось в венчанную совместную жизнь на 41-м году жизни Чехова.

Он — Книппер: «Ты адски холодна», — и грустный комментарий: «как и подобает актрисе».

Книппер о нем: «Я чуяла в нем человека-одиночку».

Но смысл всего этого был прост: он влюбился в Ольгу Леонардовну. Ощущал с ней то, что человек с нежным сердцем чувствует в золотую пору детства. Она же взяла в руки не новую роль или роли — взяла его сердце.

У сердца два закона: любовь и смерть. Это с ним и случилось...

* * *

Лидия Стахиевна почувствовала усталость: как же дорого обходятся выяснения отношений с прошлым!