Вернуться к Л.М. Кулаева. А.П. Чехов и Общество любителей российской словесности

М.А. Волчкевич. «Дядюшкин сон» в пересказе Ф.М. Достоевского и А.П. Чехова

Тема «Достоевский и Чехов» представляется как взаимоисключающей, так и взывающей именно сегодня к специальным исследованиям и даже конференциям. Сохранились немногочисленные отзывы писателя о романах «Братья Карамазовы» и «Преступление и наказание», в которых сквозь признание очевидного «очень большого таланта» сквозит скрытое неприятие поэтики Достоевского и его манеры письма как таковой1. Очевидно, что Чехов в отличие от упоминаний и размышлений о великих русских писателях — Пушкине, Лермонтове, Островском, Толстом — как будто избегал разговоров о творчестве Достоевского.

Именно поэтому любопытны сюжеты, темы и вечные образы, объединяющие творчество двух классиков русской литературы. На наш взгляд, один из таких сюжетов — история о русской вариации Тартюфа, ставшего божком, кумиром и идолом целого семейства. Характерно, главной «жертвой» такого Тартюфа в российской действительности оказался не отец семейства, как было явлено в классической пьесе Ж.-Б. Мольера, но дядюшка, обитатель поместья, принёсший себя в жертву ближним и дальним. Даже названия произведений Достоевского и Чехова вполне можно поменять местами. Повесть «Село Степанчиково и его обитатели» (1859) вполне может быть названа «сценами из деревенской жизни» (тем более что «сцен» в этой книге, как и в любом произведении Достоевского, предостаточно). Так же, как и пьеса «Дядя Ваня» (1896) Чехова написана об обитателях неведомого огромного поместья, среди которых есть и «старая идиотка» мамаша, и «приживал», и добрая племянница, и заезжие гости из губернского города.

История Фомы Опискина увидена Достоевским как история русского Тартюфа, которому власть над душами и умами нужна для удовлетворения болезненного тщеславия и ущемлённого самолюбия, а не собственно ради выгоды и денег. Однако повесть названа не именем главного героя, но «Село Степанчиково». Обольщение ничтожным Опискиным целого дворянского семейства было бы невозможным, если бы в самом этом семействе не было тех черт и особенностей, которые в уродливом, карикатурном свете присущи Фоме.

В пьесе Мольера главная защитница и покровительница безродного Тартюфа — святоша госпожа Пернель, мать хозяина дома, Оргона. Она убеждена, что Тартюф — это кладезь добродетелей, и всячески внушает это своему сыну. В повести русского писателя, на первый взгляд, причины порабощения семьи ничтожным приживалом тоже лежат в отношениях матери, генеральши Крахоткиной и её сына, полковника Ростанёва. Достоевский, рисуя портрет своего героя и предысторию всего благородного семейства, говорит, что трудно было представить человека добрее и на всё согласнее, чем Ростанёв. Когда Ростанёв был молод, генеральша долго не давала согласие на женитьбу сына, укоряя его в эгоизме, в неблагодарности, доказывала, «что имения его, двухсот пятидесяти душ, и без того едва достаточно на содержание его семейства (то есть на содержание маменьки, со всем её штабом приживалок, мосек, шпицев, китайских кошек и проч.), и среди этих укоров, попрёков и взвизгиваний вдруг, совершенно неожиданно, вышла замуж сама...»2. Овдовев, генеральша переехала к сыну, по-прежнему попрекая его в неблагодарности и постоянно испытывая его почтительность. Вместе со штатом мосек, шпицев и китайских кошек в усадьбе Ростанёва, доставшейся ему по наследству, появился приживал Фома Опискин.

«Представьте же себе теперь вдруг воцарившуюся в его тихом доме капризную, выживавшую из ума идиотку, неразлучную с другим идиотом — её идолом, боявшуюся до сих пор только своего генерала, а теперь уже ничего не боявшуюся и ощутившую даже потребность вознаградить себя за своё прошлое, — идиотку, перед которой дядя считал своей обязанностью благоговеть уже потому только, что это была мать его»3, — пишет Достоевский.

Характерна деталь, практически совпадающая в двух текстах — высокообразованный профессор Серебряков, без гнева и как само собой разумеющееся, называет свою тёщу, которая слепо обожает его, «старой идиоткой».

Как почти всегда бывает в драматургии Чехова, прошлое его героев не прояснено, явлено неявно, сквозь единичные признания и проговорки. Очевидно, что главный герой пьесы, подобно Ростанёву, был воспитан матерью в постоянном «испытании его почтительности» и упрёков в неблагодарности. Такое воспитание, если речь идёт о героине Достоевского, обусловлено тем, что генеральша сама боялась своего мужа и потом заставила других бояться себя, как бы вознаграждая себя за былые страхи и недостаток внимания. Неслучайно в повествовании Достоевского встречается слово «штаб», в комическом соединении приживалок, мосек и китайских кошек. В тихом имении генеральша создала своё «вассальное» государство, со своей «армией» и своими «советниками».

Неизвестно, трепетала ли Мария Васильевна Войницкая перед своим покойным мужем-сенатором. Понятно лишь, что её сын, которому уже сорок семь лет, вырос и продолжает жить, следуя постоянному завету матери: он должен не думать, не рассуждать, но «слушаться». Двух русских гениев интересует один и тот же психологический феномен: когда и почему человек перестаёт жить своей жизнью и находит себе кумира. В пьесе Мольера Тартюф покоряет Оргона своими мнимыми добродетелями и мнимой высокой нравственностью. В произведениях русских писателей речь скорее идёт о том, что герой ещё до встречи со своим «благодетелем» уже убоялся собственной жизни и стал жить «для других».

Чехов как бы доводит коллизию доброго вдовца Ростанёва до полного абсолюта — его дядя Ваня одинок, бездетен и даже не смеет сам себе «положить» достойное жалованье за свой нелёгкий труд. Он — вечный дядя своей несчастливой племянницы. Характерно, что история села Степанчикова тоже рассказана не повествователем, но племянником Сергеем. Повесть «Дядюшкин сон» создаётся Достоевским практически в то же время, что и «Село Степанчиково». Пара «дядюшка — племянник» как будто странствует в мире образов Достоевского той поры. В этой паре дядюшка всегда подчинён чужой воле и может быть обманут в своём неведении, а племянник, будучи существом слабым, не в силах помочь своему родственнику. Дядюшка в «Дядюшкином сне» явлен почти гротескно, на грани комизма. Образ Ростанёва написан лирическими красками, с добродушным юмором. Как кажется, оба дядюшки «рады обманываться» и видеть «золотые сны», лишь бы поменьше соприкасаться с реальностью.

Чеховский дядюшка тоже живёт (или жил) в большой иллюзии, самообольщении. Иван Петрович Войницкий на протяжении всего действия твердит о том, что двадцать пять лет он грезил миражом. Всю свою жизнь Войницкий посвятил служению мужу своей сестры, профессору Серебрякову.

«Служение» в данном случае не просто фигура речи. Войницкий добровольно отказался от своей немалой доли в наследстве, чтобы обеспечить сестру хорошим приданым — тем самым имением, где сейчас обитает всё семейство. Войницкий живёт в этом имении не как хозяин, но как истовый управляющий. Все деньги он покорно высылает своему шурину, обеспечивая тому безбедное существование. Именно Войницкий вырастил Соню, свою племянницу. Вечерами две одиноких души, Иван Петрович и Соня, проводят время в переписывании трудов профессора. Иных радостей у них как будто и нет и быть не может. Итог такого служения печален. Зажив под одной крышей со своим многолетним кумиром, дядя Ваня вдруг прозревает, что он поклонялся ничтожеству и что его жизнь прожита впустую.

«О, как я обманут! <...> глупо обманут», — повторяет Войницкий в начале действия [С. 13, 82]. Обвиняя профессора, Войницкий называет его «учёным магом» и говорит, что тот «морочил» всех. Любопытно, что в отличие от французского оригинала, в произведениях Достоевского и Чехова речь идёт не о выборочном, но почти о всеобщем семейном помрачении.

Известно, что сестра Войницкого, покойная Вера Петровна, любила своего мужа так, как «могут любить одни только чистые ангелы таких же чистых и прекрасных, как они сами» [С. 13, 69—70]. Мария Васильевна, мать Войницкого, обожает своего зятя, спустя двадцать пять лет он по-прежнему внушает ей священный трепет. Сам Войницкий прозрел только год назад, а до этого он тоже считал своего деверя избранным человеком. Истоки такого всеобщего, безоглядного, экстатического поклонения, по-видимому, надо искать в старшем поколении семьи Войницких. Как уже упоминалось, героя пьесы «Иванов» доктор Львов называл «чудным Тартюфом» и прямо обвинял его, что тот хочет завладеть приданым наивной Шурочки Лебедевой. Сарра, жена Иванова, умирает от чахотки, умершую жену готова сменить пылкая и преданная Шурочка. Смерть сестры Войницкого, первой жены Серебрякова, тоже скрывает какую-то мрачную тайну. Известно, что вторая жена профессора, Елена Андреевна, бывала в его доме ещё до смерти матери Сони и была влюблена в своего будущего мужа. Елена Андреевна увлеклась профессором (или его славой). Фальшивое сияние кумиров как будто ослепляет семейства в произведениях Достоевского и Чехова.

Образы «учёного мага», известного и столь же быстро забытого профессора Серебрякова и безродного Фомы гораздо ближе, чем может показаться. С поправкой на время, давшее исторический шанс не только родовитым Ростанёвым и Войницким, но и разночинцам. В пьесе Чехова сын бурсака воплотил в жизнь умственные притязания и почти дикие фантазии малообразованного сына дьячка. Характерно, что и Опискин, и Серебряков посвящают себя изящной словесности, горячо толкуют о ней. Опискин даже сочинил какой-то опус, роман. Именно словесность и своя, особенная роль в ней сопряжены в мечтах двух героев с грёзой о славе и своей, особенной миссии. Они не просто мнимый оплот добродетели, как тот же Тартюф — они создают из слов искусственный мир, приподнимая себя и как бы раздувая своё величие. В пьесе Мольера фальшивый святоша желал завладеть имуществом своего благодетеля и его женой. Его устремления были вполне осязаемы и почти что достижимы. Русские Тартюфы, по сути, желают невозможного — они хотят наколдовать себе словами великое предназначение.

Профессор Серебряков всю жизнь писал и читал лекции о литературе и искусстве. Фома имеет претензию считать себя сочинителем. «Я знаю, он серьёзно уверил дядю, что ему, Фоме, предстоит величайший подвиг, для которого он на свет призван и к свершению которого понуждает его какой-то человек с крыльями, являющийся ему по ночам, или что-то вроде того. Именно: написать одно глубокомысленнейшее сочинение в душеспасительном роде, от которого произойдёт всеобщее землетрясение и затрещит вся Россия <...>. Всё это, разумеется, обольстило дядю», — рассказывается в повести «Село Степанчиково и его обитатели»4.

Вера в великое предназначение Серебрякова тоже обольстила Войницкого. Говоря о характере своего героя, Достоевский замечает, что полковник Ростанёв был «один из тех благороднейших и целомудренных сердцем людей, которые даже стыдятся предположить в другом человеке дурное, торопливо наряжают своих ближних во все добродетели, радуются чужому успеху, живут таким образом постоянно в идеальном мире...»5.

Кроме того, в повести говорится, что Ростанёв благоговел перед словом «наука» или «литература» самым наивным и бескорыстнейшим образом, хотя сам никогда и ничему не учился: «Это была одна из его капитальнейших и невиннейших странностей»6. «Капитальнейшая и невиннейшая странность» — благоговение перед словом «наука» и «литература», — кажется, это сказано и о Войницком. Этой капитальнейшей странности Войницкий посвятил все свои труды и дни, воздвигнув на пьедестал своего шурина, Серебрякова.

В классической комедии Мольера устремления обольщённых и обольстителя не совпадают. Ханжа и простак пойманы на крючок ловкого пройдохи и плута. У Достоевского и Чехова обольщённые сходны со своим обольстителем. Велеречивый Фома не просто желает денег. Он хочет царить в маленьком мирке, где без него было бы пусто, как была пуста жизнь самой глупой генеральши. Какой идеальный и незатейливый мир живёт в душе Ростанёва, если ему нужен такой центр напряжения и притяжения, как Фома Опискин.

Почти то же самое можно сказать о матери и сыне в пьесе Чехова. Встреча с Серебряковым как будто наполнила пустой сосуд их жизни, придала ей особый смысл. Марию Васильевну Войницкую, вдову тайного советника, мать первой жены профессора, принято играть, пользуясь словами Елены Андреевны, как «нудное, эпизодическое лицо». Нудным, бессмысленным кажется её вечное присловье сыну: «Слушайся Александра». Точно так же может показаться, что эпизодична сама роль Марии Васильевны в той драме, которая разыгрывается на сцене. Недалёкая пожилая дама, чья слепая вера в гений Серебрякова как будто лишь оттеняет горечь и крушение иллюзий главного героя. Сам главный герой говорит о своей матери весьма непочтительно: «Моя старая галка, maman...» [С. 13, 69].

Безумное раздражение Войницкого вызывают лишь два персонажа этой пьесы — профессор Серебряков и Мария Васильевна. Если мать для Войницкого «старая галка», то отставной профессор — «старый сухарь, ученая вобла» [С. 13, 69]. Однако вспомним, что Серебрякова Войницкий обожествлял почти всю сознательную часть своей жизни и теперь не может простить себе своей слепоты и жертвенности. Отсюда ядовитость наименований, которыми Войницкий награждает профессора. Точно так же только ограниченность и верность своим привычкам немолодой женщины, родной матери, вряд ли могла вызвать такие безжалостные слова, отнесённые сыном Марии Васильевне: «...всё ещё лепечет про женскую эмансипацию; одним глазом смотрит в могилу, а другим ищет в своих умных книжках зарю новой жизни» [С. 13, 69]. Очевидно, что счёт Войницкого к матери не меньший, чем к Серебрякову, и его грубость не может быть объяснена лишь бытовым раздражением нервов, усталостью и подавленным настроением.

В кульминационный момент яростного предъявления счетов своему прошлому, когда Войницкий кричит: «Пропала жизнь! Я талантлив, умён, смел... Если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский...», он вдруг обращается именно к матери: «Матушка, я в отчаянии! Матушка!» [С.13, 103]. В этом обращении и детская беспомощность, вечная привычка взрослого сына поступать по воле матери, ужас от ослушания и апелляция к той, которая силой своего воображения и веры могла лепить из близких великих людей. Однако матушка тоже остаётся верна себе: не слыша отчаяния сына, она призывает его к вечному послушанию, строго указывая: «Слушайся Александра!» [С.13, 103].

Для зрителя такая реплика может прозвучать даже комично, как совершенно несоответствующая ситуации и настроению всей сцены.

Однако для Войницкого она звучит как подтверждение одной лишь истины, которую ему вдалбливали всю жизнь: не существует его воли и желаний, они ничтожны, его назначение — слушаться.

Сорокасемилетний Войницкий восклицает, опять же обращаясь к матери: «Матушка! Что мне делать? Не нужно, не говорите! Я сам знаю, что мне делать!» [С. 13, 104]. Диалог Войницкого с Марией Васильевной — это не просто, как часто бывает у Чехова, диалог «глухих». Это сердцевина их отношений. Услышав реплику Марии Васильевны и испугавшись услышать её ещё раз, не находя отклика на самые важные для него вопросы, обращённые прежде всего к самому себе, Иван Петрович бросается за револьвером. При всём действительном драматизме действия и искренности чувства Войницкого последующая сцена с погоней, выстрелами является тем самым непроявленным бунтом против указующего перста старших, которым так остро отстаивается самостоятельное право на «я сам знаю, что мне делать». Такие бунты обычно переживаются в ранней юности и зачастую сопровождаются отчаянными словами, жестами и поступками. Иван Петрович Войницкий, и в этом тоже грустная насмешка судьбы, позволил его себе почти в пятьдесят лет.

Крики несчастного Войницкого о том, что, если бы не Серебряков, из него мог бы выйти Шопенгауэр или Достоевский, сколь вызывают эффект почти трагикомический, столь и взывают к сочувствию, настолько они нелепы. Равно как и видения Фомы фигуры с крыльями, будто бы являющейся ему по ночам. Известно, что одним из прототипов героя Достоевского современники увидели великого Гоголя, с его склонностью к учительству и морализаторству. Кажется не случайным, что чеховский дядя Ваня, возгласив именно о Шопенгауэре и Достоевском, в следующих репликах почти буквально впадает в тон гоголевского Поприщина: «Я зарапортовался! Я с ума схожу... Матушка, я в отчаянии! Матушка!» [С. 13, 103].

Истории Тартюфа в комедии Мольера, повести Достоевского и пьесе Чехова оканчиваются и сходно, и одновременно различно. Почти достигнув успеха в своих нечистых махинациях, по воле всеведущего монарха Тартюф разоблачён и схвачен. Финал сколь искусственный, столь и объяснимый. Однако вполне созвучный как ожиданиям зрителя, так и чувствам обманутых и прозревших героев. В повести Достоевского полковник Ростанёв буквально вышвыривает зарвавшегося в раже грязных обвинений Фому из дома. Изгнанный божок возвращается и принимается назад, к радости рыдающей генеральши и её «штаба». Бунт Ростанёва оказывается почти физическим, внешним. Такого бунта достаточно, чтобы Фома чуть умерил свою непомерную гордыню и «позволил» Ростанёву жениться на гувернантке и обрести наконец новое семейное счастье.

Бунт Войницкого против притязаний Серебрякова продать имение оказывается не просто ответом на оскорбление в лучших чувствах. Это момент предъявления счетов всей своей жизни. Драма лишь в том, что эти должны быть предъявлены не самовлюблённому и ограниченному Серебрякову, но самому себе. Деревенский помещик гоняет пожилого родственника по комнатам, стреляя в него из револьвера. Сцена сколь Достоевская, столь и чеховская, потому что все выстрелы оказываются мимо, а бунт кончается пшиком. Для дяди из пьесы Чехова невозможно даже личное счастье, которое подарено Ростанёву. Он добровольно возвращается к счетам за постное масло и гречневую крупу, к посевной, к поездкам на рынок. Серебряков покидает дом Войницкого, однако дядя Ваня по-прежнему будет служить ему, пусть даже у него не осталось уже никаких иллюзий и упований. «Ты будешь аккуратно получать то же, что и получал ранее. Все будет по-старому», — обещает он профессору [С. 13, 113]. Все действительно будет «по-старому», потому что иного смысла в своей жизни Войницкий просто не имеет.

Фома в повести Достоевского был приживалом — приживалом, пусть и превращённым в домашнего божка, он им и остаётся. В финале «Дяди Вани» помещик Вафля, пожертвовавший своё состояние неверной жене и её прижитым от другого «деточкам», жалуется няньке, что лавочник обозвал его приживалом. Нянька утешает его, говоря, что все у Бога приживалы. Горькую долю приживальства, столь гениально представленную Достоевским в образе бедного и ужасного Фомы, благородные герои Чехова выбрали сами. Племянница Соня, утешая своего любимого дядю, говорит ему прекрасные слова: «Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживём длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлёт нам судьба; будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрём, и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и Бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнём» [С. 13, 116]. Совсем молодая девушка обращает к дяде, воспитавшему её, слова не о жизни, не о счастье, не о любви, но о чудесном сне. В этом сне можно увидеть ангелов и увидеть небо в алмазах, в этом сне Соня и дядя Ваня наконец отдохнут. Толкования финального монолога пьесы «Дядя Ваня» многообразны и взывают к поиску скрытых символов и высоких смыслов. Очевидно лишь, что жизнь самих героев давно походит на сон, от которого страшно и, быть может, не стоит пробуждаться.

Примечания

1. А.П. Чехов о литературе. — М., 1955. — С. 308.

2. Достоевский Ф. Полное собрание сочинений. В 30 т. Т. 3. — С. 6.

3. Там же. Т. 3. — С. 14.

4. Там же. — С. 13.

5. Там же. — С. 14.

6. Там же. — С. 15.