Вернуться к П.Н. Долженков. Чехов и позитивизм

4. Критика Чеховым крайностей редукции высшего, психического в человеке к физиологическому в нем

В первой главе мы видели, что Чехов, особенно в первой половине зрелого периода творчества, не только достаточно сильно редуцировал психическое к физиологическому, но и редуцировал частично социальное к биологическому. В то же время Чехов в своем творчестве выступал против крайностей редукции, прежде всего против сведения человека к животному, а любви — к половому влечению.

Выступления против крайностей редукции мы находим и в письмах Чехова, вот самый яркий пример: «Научно мыслить везде хорошо, но беда в том, что научное мышление о творчестве в конце концов волей-неволей будет сведено на погоню за «клеточками» или «центрами», заведующими творческой способностью, а потом какой-нибудь тупой немец откроет эти клеточки в височной доли мозга, другой не согласится с ним, третий немец согласится, а русский пробежит статью о клеточках, и в русском воздухе года три будет висеть вздорное поветрие, которое даст тупицам заработок и популярность, а в умных людях поселит одно только раздражение» (П., III, 54). Чехов резко против сведения проблемы физиологии творчества к открытию «клеточек» или «центров», заведующих творческими способностями, которые якобы все нам объяснят. При этом он считает, что научное мышление применительно к творчеству неизбежно сведется к поиску этих «клеточек».

Обратимся опять к «Дяде Ване». Е.М. Таборисская и А.М. Штейнгольд в своей статье, в которой они рассматривают поэтику рассказа «Попрыгунья» в сопоставлении этого рассказа с романом Тургенева «Отцы и дети», пишут, что «Дымов соотнесен с Базаровым», хотя «чеховский герой не столько продолжает, сколько противостоит тургеневскому нигилисту» (107, 147). Кроме того, что Дымов «естественник и медик», главным аргументом авторов статьи в пользу своей точки зрения является сходство причин гибели этих героев: оба заразились во время своей профессиональной деятельности. Но достаточно сравнить тот смысл, который вкладывают в гибель своих героев Чехов и Тургенев, чтобы увидеть всю разницу между ними и невозможность сравнения человека, погибшего из-за увлечения своей жены «великими людьми», с персонажем, собиравшимся перекраивать всю жизнь человеческую в соответствии со своими желаниями и планами, которого эта жизнь убила даже не с помощью каких-либо природных катаклизмов.

Мы не можем принять точку зрения Е.М. Таборисской и А.М. Штейнгольда, но считаем, что поиск в произведениях Чехова героя, соотнесенного с тургеневским Базаровым, должен быть продолжен.

В начале 90-х годов Чехов перечитал, наверное, всего Тургенева. «Что за роскошь «Отцы и дети»!» — писал он в 1893 году А.С. Суворину (П., VI, 73). А в 1896 году на свет появилась пьеса «Дядя Ваня».

«Роскошная женщина», — говорит о Елене Андреевне Астров, он называет ее хищницей, красивым пушистым хорьком, рассматривает их поединок как поединок самца и самки. Кто из героев русской литературы сразу же нам вспоминается? Конечно, Базаров. Имел ли его в виду Чехов, когда создавал своего героя? Несомненно. И об Астрове, и о Базарове можно сказать: «циничный доктор». Оба умны и талантливы, оба работают, имея целью счастье всего человечества. Для Базарова это счастье зависит от науки, ее успехов, для Астрова — от физиологического воздействия окружающей среды (леса), и его идеи лежат в русле теории географического детерминизма — одной из научных теорий того времени. Суть деятельности Астрова также определена наукой. В одном из эпизодов «Отцов и детей» Аркадию приоткрывается вся бездна самолюбия Базарова, все его самомнение, Астров, в свою очередь, сознается, что, когда он пьян, он ощущает себя едва ли не титаном среди окружающих его «микробов».

И Одинцова, и Елена Андреевна красивы, и обе вышли замуж за старого человека. Если Одинцова вышла замуж по расчету, то Елену Андреевну в этом подозревает Соня. Как и Одинцова, Елена Андреевна поиграла Астровым, пощекотала себе нервы и так и не сделала решающего шага, обе испугались.

Отметим и то, что Серебряков упоминает Тургенева. Есть и текстуальные совпадения, но не с романом Тургенева, а со статьей Д.И. Писарева «Базаров». Писарев пишет: «...Базаров ни в ком не нуждается, никого не боится, никого не любит...» (87, II, 12) — в первом же монологе Астров заявляет: «Ничего я не хочу, ничего мне не нужно, никого я не люблю» (XIII, 64), — затем Чехов дважды заставляет нас вспомнить эту фразу. «Роскошная женщина», — говорит Астров о Елене Андреевне, а затем повторяет эпитет «роскошная» в сцене любовного объяснения — о «роскошном» теле Одинцовой писал Писарев.

Почему же Чехов отсылает нас не только к роману, но и к Писареву? Очевидно, дело здесь в том, что особенно в XIX веке упоминание Базарова в первую очередь заставляло вспомнить нигилизм в том его варианте, который был воплощен Тургеневым во взглядах своего героя. Нигилизм заслонял самого Базарова. Отсылая к Писареву, человеку базаровского типа, Чехов показывал, что хочет говорить более всего о человеке базаровского типа и не о конкретном мировоззрении, а о самих основах мировоззрений, подобных базаровскому.

В «Отцах и детях» намечена возможная судьба Базарова: дважды главный герой романа говорит о себе Одинцовой как о будущем уездном лекаре. Он же говорит: «Значительное хоть и ложно бывает да сладко, но и с незначительным помириться можно... а вот дрязги, дрязги... это беда» (111, VII, 120), — житейские дрязги для тургеневского героя самое страшное в жизни. (Если считать, что введенное в текст пьесы слово «дрязги» с близким по смыслу употреблением к его значению в романе: «Мир погибает не от разбойников, не от пожаров, а от ненависти, вражды, от всех этих мелких дрязг» (XIII, 79), — введенным неслучайно, то следует говорить о намеренной отсылке к «Отцам и детям», о намеренном указании на судьбу Астрова как на возможную жизненную ситуацию Базарова.) Судьба человека базаровского типа, ставшего уездным доктором и столкнувшегося именно с этими «дрязгами», пошлостью, грубостью жизни, есть судьба Астрова.

Если Тургенев испытывает своего героя высшими началами жизни (любовь к женщине, сыновьи чувства и т. д.), испытывает его вечностью, то Чехов испытывает человека базаровского типа пошлостью и скукой жизни, и это очень по-чеховски.

Как уже было сказано, Чехова интересуют основы мировоззрения Базарова. В жизнедеятельности и мировоззрении Астрова писатель особо выделяет его работу во имя человечества и редукцию человека к животному в его взглядах на людей (отношение к Елене Андреевне), его цинизм. Напомним Базарова: «...мы с тобой те же лягушки, только что на ногах ходим» (111, VII, 21—22), — и напомним, что редукция (в большей или меньшей степени) человека к биологическому существу, высшего в человеке к физиологическому в нем — едва ли не общее место науки, позитивизма и материализма XIX века.

Мировоззрение Базарова — это научное мировоззрение. Но научное мировоззрение, оперирующее лишь данными и понятиями науки, не в состоянии обосновать нравственность, хотя на это и претендует. Хорошо и едко пошутил В.С. Соловьев, сказавший, что русская интеллигенция исповедует странный силлогизм: «Все мы произошли от обезьяны, следовательно, должны любить друг друга». Редукция человека к животному, высшего в нем — к биологическому, отрицание «принципов, принятых на веру», что весьма логично для ученого, который должен выводить все свои утверждения из данных опыта, разрушают фундамент для нравственности. Верный своей установке во многом все сводить к физиологии и отрицать высшие человеческие чувства Базаров и вынужден говорить о том, что все зависит от ощущений, что и честность — ощущение, что придерживается отрицательного направления он из ощущения: «Мне приятно отрицать, мой мозг так устроен — и баста!» (111, VII, 121). Осталось только заключить, что честность и лживость — естественные ощущения, имеющие равные права на существование. В подобной ситуации возникает все расширяющаяся трещина между стремлением героя трудиться ради прогресса, ради счастья людей и взглядом на мир и человека, предопределенным научным мировоззрением, не дающим опоры для нравственности. Если идеи служения, самопожертвования, долга — лишь принципы, принятые на веру, которые следует отрицать, если высокие чувства и стремления — лишь раздражение определенных участков мозга, а инстинкты животного все вышеназванное просто отрицают и потребности организма противоречат высоким устремлениям души, то, спрашивается, из чего же исходит человек, работающий ради других, ради будущего? В эту проблему неизбежно упирается Базаров: «...Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать... А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет: ну, а дальше?» (111, VII, 120—121). Учитывая громадное самолюбие Базарова, то что уже сейчас люди для него — во многом пешки, переставляя которые он добивается своих целей, можно сказать, что Тургенев подводит нас к мысли о том, что Базаров уже сейчас, а в дальнейшем, вероятно, все больше и больше будет действовать, исходя из желания утвердить свое «я», свой авторитет, свою власть над людьми. Мировоззрение Базарова не дает опоры для деятельности и намечает пути разрушения главного и самого ценного, что есть у него: желание помочь людям. Тургенев, отдавая дань Базарову, предупреждает: Базаров занял позицию над людьми, над высшими ценностями, и это опасно.

В жизни и мировоззрении Астрова прежде всего бросается в глаза именно его стремление приносить человечеству «громадную пользу», работать ради счастливого будущего и его цинизм в отношении к Елене Андреевне, базирующийся на восприятии: она — самка, он — самец, люди — животные. До определенной степени ему свойственна и позиция над людьми: когда он пьян, остальные люди представляются ему «букашками», «микробами» (XIII, 82). Таким образом, мы находим у Астрова тот же комплекс представлений, что и у Базарова: люди — животные, «микробы» — он изо всех сил трудится ради этих самых «букашек».

Отметим и то, что проблема Базарова была, видимо, и личной проблемой Чехова. В своих воспоминаниях И.Е. Репин пишет о Чехове: «Положительный, трезвый, здоровый, он мне напоминал тургеневского Базарова» (120, 84). В одном из писем Чехову-гимназисту его брат Александр назвал Антона всерьез и неодобрительно нигилистом, это удивило писателя, он не принял характеристику и попробовал обернуть все в шутку. Из некоторых высказываний Чехова о медицине можно заключить, что писатель видел, что медицина, а он и сам был врачом, способна лишить человека многих «дорогих иллюзий» (120, 55), что она принуждает видеть в человеке прежде всего организм и его физиологические проявления. Важно отметить, что, когда Чехов изображает деградировавшего героя, это часто врач — вспомним Рагина, Ионыча, Чебутыкина.

Астров был порядочным человеком, мечтал способствовать счастью человечества и «по-медицински, то есть до цинизма» (П., V, 117), смотрел на людей, видел в науке средство для достижения «светлого будущего». В конце концов Астров превращается в пошляка, циника, равнодушного человека, он говорит, что ничего не хочет, никого не любит, никого полюбить не в состоянии. Обычно исследователи склонны не принимать его слова всерьез и доказывать чуть ли не обратное. Но это неверно. О его отношении к Елене Андреевне уже говорилось, а как цинично и жестоко ведет себя Астров со своим другом дядей Ваней: «Да-с, обнимал (Елену Андреевну. — П.Д.), а тебе — вот (делает нос)» (XIII, 107), — говорит Астров влюбленному Войницкому. «Пришла охота стрелять, ну, и палил бы в лоб себе самому. <...> Какая еще там новая жизнь! Наше положение, твое и мое, безнадежно. <...> если тебе, во что бы то ни стало, хочется покончить с собой, то ступай в лес и застрелись там...» (XIII, 107, 108) — это говорится другу, который собирается покончить с собой. (Кстати, Базаров не менее жесток со своим другом Аркадием.)

Конечно, Астров оказывается жестоким не потому, что он жесток, а потому что он равнодушен, действительно равнодушен к людям. Потенциально равнодушен к людям и Базаров, он говорит: «О людях вообще жалеть не стоит» (111, VII, 90). Ему мало доступна мысль о ценности и уникальности каждого отдельного человека: «Достаточно одного человеческого экземпляра, чтобы судить обо всех других. Люди, что деревья в лесу: ни один ботаник не станет заниматься каждою отдельною березой». В этих высказываниях Базарова следует видеть влияние позитивизма и науки того времени с их установкой на поиск общего, общих законов, закономерностей при невнимании к индивидуальному, неповторимому. Связи мировоззрения Базарова с позитивизмом обстоятельно исследованы в нашей статье «К вопросу о мировоззрении Базарова» (32).

«Медицинский», «научный» взгляд Астрова на человека как на биологическое существо в совокупности с «дрязгами» жизни, мы полагаем, и стали причиной душевной деградации чеховского героя, который просто аморален в своих аргументах, когда пытается склонить Елену Андреевну к супружеской измене. Если Тургенев сводит своего героя с достойной женщиной, чтобы показать, что тот, несмотря на все свое отрицание любви, способен по-настоящему полюбить, то Чехов, сводя Астрова с достойной женщиной, показывает, что человек, считающий женщину самкой, в конце концов утратит способность любить.

Неприятие самопризнаний Астрова основывается прежде всего на знании того, что он, спасая леса, трудится во имя счастья будущих поколений. Для многих исследователей оказывается невозможным психологическим парадоксом то, что человек, который никого не любит и ничего не хочет, изнемогая, работает для будущего счастья нелюбимых им людей. Не принимая этот парадокс, мы не замечаем, что он — видоизмененная проблема, стоящая перед Базаровым, о которой мы говорили («лопух на могиле»). Но, вероятно, это все-таки невозможный парадокс, и нам надо кое-что уточнить. Астров говорит, что иногда заехать к Войницким и посидеть час-два над картами для него значит помечтать и отдохнуть. Работа ради будущего имеет и значение отдыха, психологической разгрузки. Возвышенная цель отчасти превращается в средство, средство выдержать тяжесть пошлой, обывательской уездной жизни. Когда Астров увлеченно говорит о своих лесах и о будущем, он немного напоминает Вершинина из пьесы «Три сестры». Конечно, уездный доктор еще далек от того, чтобы превратить «философствование», мечты о счастливом будущем человечества в наркотик, позволяющий уйти от жуткой действительности и выдержать жизнь, как это сделал Вершинин, но он движется в этом направлении. «Леса» и водка начинают сближаться в своих функциях. Сознание того, что он имеет собственную философскую систему и, может быть, приносит человечеству громадную пользу, дает ему и право смотреть на окружающих свысока, как на ничтожных «микробов». Работа ради других приобретает и иные значения, приносит и психологические выгоды.

Тургенев намечает возможности душевного опустошения Базарова и разрушения того, что в нем является наиболее ценным, в силу особенностей его мировоззрения, Чехов утверждает, что в результате столкновения человека базаровского типа с «дрязгами» жизни, ее пошлостью, скукой, серостью эти возможности, может быть и неизбежно, реализуются.

Все-таки деятельность Астрова далеко не сводится к «отдыху», он много сделал, и это ему многого стоило. Почему же наполовину душевно опустошенный доктор продолжает трудиться ради людей? Прежде всего из чувства долга (не считая психологических выгод, которых можно достичь и более простым путем). Именно долг, воспринятый как категорический императив, и красота, единственное, к чему еще не равнодушен Астров, которая рассматривается людьми базаровской ориентации всего лишь как раздражение определенного нервного центра в мозгу, не имеющее большого значения для жизни человека, — именно они и удерживают героя от падения в пропасть полного душевного опустошения.

По Чехову, для Базаровых «дрязги», болото жизни, с которым им придется столкнуться, едва ли не более серьезное испытание, едва ли не большая опасность, чем то, что «человек на ниточке висит, а под ним бездна развертывается».

Подводя итог, можно сказать, что в пьесе «Дядя Ваня» Чехов выступает против крайностей редукции человека к биологическому существу, животному. Кроме того, есть основания говорить и о том, что в этом произведении писатель критикует и тезис позитивистов и ряда крупных ученых того времени о самодостаточности науки для построения мировоззрения. Чехов показывает, что только долг, принцип, принятый на веру, без доказательств, и красота удерживают его героя на краю пропасти. Это утверждение станет более убедительным, если вспомнить, что в своих письмах Чехов почти нигде не пытается научно обосновать нравственность, наоборот, для него более характерно следующее высказывание: «...Бог есть выражение высшей нравственности» (П., V, 47), — он считает, что нравственность добыта «путем вековой борьбы с природой» (П., III, 308), а не приобретена благодаря ней.

Опять же отметим, что Чехов не пытается спорить с людьми, сводящими человека к биологическому существу и даже к животному, по существу проблемы. Он прежде всего стремится показать, к каким разрушительным последствиям в душе человека могут, а может быть и должны, привести подобные взгляды на людей.

Любовь — один из идеалов Чехова. Поэтому понятно его выступление против сведения любви к половому влечению.

Интересно то, что в «Даме с собачкой» Чехов полемизирует не с каким-либо философом или ученым, а с Л. Толстым, который сам отзывался весьма критически о «научной науке» и о позитивистской философии. Например, главными объектами критики в области философии в его работе «Так что же нам делать?» был О. Конт и предлагаемое им, а затем и Г. Спенсером, уподобление человеческого общества организму.

Толстой — обличитель, критик не однажды переступал границы разумного, меры и в «Крейцеровой сонате» неожиданно оказался близок (в своем утверждении того, что в основе духовного явления — любви — лежит половое влечение, а возвышенные чувства и мысли, которые мы связываем с любовью, во многом являются лишь красивой маскировкой, прикрывающей физиологическую потребность) той «научной науке», к которой он относился столь негативно. «Крейцерова соната» стала большим событием в культурной жизни страны, вызвала много споров. Это объясняет, почему Чехов в своем выступлении в защиту любви в качестве объекта полемики выбрал повесть Толстого.

Но связи «Дамы с собачкой» с «Крейцеровой сонатой» следует доказать, поскольку они еще не становились предметом изучения, хотя литературные связи «Дамы с собачкой» исследовались достаточно широко. Рассказ, например, сопоставлялся с «Анной Карениной», «Евгением Онегиным», в Гурове видели русскую вариацию вечного типа — Дон Жуана, писалось о «мопассановском привкусе» в произведении, в качестве предшественников назывались «курортные романы» «Мимочка на водах» Л.И. Веселитской (Микулич), «Роман в Кисловодске» В. Буренина. Исследовались и связи «Крейцеровой сонаты» с творчеством Чехова. Несомненны переклички «Крейцеровой сонаты» и «Ариадны», отмечаемые М.Л. Семановой (96). В.Б. Катаев в повестях, созданных в начале 90-х годов («Дуэль», «Жена», «Три года»), видит спор, особенного рода полемику Чехова с произведением Толстого (49, 72).

В конце рассказа «Дама с собачкой» мы сталкиваемся со странной фразой: «...эта их любовь изменила их обоих» (X, 143). Эта фраза резко выделяется из текста, да и просто шокирует невозможным для выдающегося стилиста Чехова трехкратным повторением «их». При этом фраза весьма иронична, что совершенно непонятно, потому что герои рассказа насмешки явно не заслуживают, и сам Чехов, по крайней мере со второй половины произведения, относится к ним с симпатией. Может быть, эта фраза случайность? Но Чехов настаивает на ней (страницей ранее мы уже прочитали: «...их любовь»), он специально ищет ее, и в черновом автографе окончательный вариант — четвертый по счету, что рекордно для этого автографа.

Наше недоумение рассеется, если мы вспомним, что в «Крейцеровой сонате» Позднышев в ответ на вопрос рассказчика: «Вы про что?» — отвечает: «Да все про то же: про эту любовь ихнюю и про то, что это такое» (110, 12, 132). «Крейцерову сонату» — вот что имеет в виду Чехов, когда пишет «Даму с собачкой». Этот вывод станет более убедительным, если обратить внимание на то, что в этом рассказе несколько раз воспроизводится стиль Толстого и как раз в тех местах, в которых рассказ ориентируется на повесть.

Чехов не зря выбирает именно эту едкую фразу, так как она в определенном смысле является ключевой в повести. Она предваряет рассказ Позднышева, который, собственно, и есть рассказ «про эту любовь ихнюю и про то, что это такое», и как он «этой любовью самой был приведен к тому», что с ним случилось. К этой фразе, помня о ней, несколько раз отсылает читателя Толстой в дальнейшем тексте. Она же и передает сарказм писателя по поводу «заблуждений», бытующих в обществе в связи с любовью.

Поскольку, опираясь на эту фразу, Чехов утверждает, что именно та любовь, духовную сторону которой отрицает Толстой, изменила его героев в лучшую сторону, то следует говорить о полемике Чехова с Толстым, об отстаивании любви как возвышенного духовного явления.

Каковы же логика и аргументы Чехова в этом споре? Полемизируя с Толстым, Чехов берет, вероятно, наихудший вариант из тех, которые мог бы придумать его оппонент. Герой рассказа Гуров — блудник, по Толстому, вполне конченый человек, у которого «простого, ясного, чистого отношения к женщине, братского <...> уже никогда не будет» (110, XII, 135—136). В ответ на это Чехов пишет, что Анна Сергеевна и Гуров «любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья» (X, 143). Действительно, у Гурова в его прежней жизни не было такого отношения к женщине, он называл женщин «низшей расой» и почти всегда отзывался о них дурно. Гуров никогда не любил и сходился с женщинами потому, что его «какая-то сила влекла к ним» (X, 129). Ему почти сорок лет, и в этом возрасте рассчитывать на первую и «настоящую» любовь, казалось бы, нет никаких оснований. Героиня рассказа, для Толстого, «падшая женщина», совершившая тяжкий грех, изменив мужу.

Все, что происходило в Ялте, происходило, можно сказать, по Толстому. Дон Жуаном Гуровым при виде дамы с собачкой овладела соблазнительная мысль о скорой, мимолетной связи, о романе с неизвестной женщиной, которую не знаешь по имени и фамилии. Для блудника обольщение женщин — забава, а победы над ними — проявление молодечества. И для Гурова сближение с женщинами представляется «милым и легким приключением», все кажется простым и «забавным». Очередной забавой становится и роман с Анной Сергеевной, в продолжение которого он, как и положено, испытывает чувства самца-победителя: «В его тоне и ласках сквозила тенью легкая насмешка, грубоватое высокомерие счастливого мужчины» (X, 135).

Толстой считает, что «наша возбуждающая излишняя пища при совершенной физической праздности есть не что иное, как систематическое разжигание похоти» (110, XII, 139—140). Чехов согласен с тем, что эти факторы влияют на чувственность, и добавляет к ним еще несколько: «Совершенная праздность, эти поцелуи среди белого дня с оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара, запах моря и постоянное мелькание перед глазами праздных, нарядных, сытых людей точно переродили его: он говорил Анне Сергеевне о том, как она хороша, соблазнительна, был нетерпеливо страстен, не отходил от нее ни на шаг» (X, 134).

В свою очередь, Анна Сергеевна сходится с Гуровым и изменяет мужу внешне потому, что испытывает неприязнь к супругу, хочется пожить, а в Ялте скучно и ей повстречался привлекательный самец. В журнальном варианте («Русская мысль». 1899. № 12. С. 149—164) прямо говорилось, что в Ялте Анна Сергеевна еще не любит Гурова. Она восклицает: «Вас так легко полюбить! Но зачем любовь? Она разбила бы мою жизнь». И в тексте 1903 года нет недвусмысленных указаний на то, что она с самого начала по-настоящему любит.

Самую любовь Гуров понимает в духе Толстого, если не сводя ее к чистой физиологии, то, по крайней мере, воспринимая ее более всего как природную, стихийную силу, как любовь-страсть, по примеру той, которая владела Анной Карениной. Вспоминая о любивших его женщинах, он вспоминает и о таких, которые любили «с таким выражением, как будто то была не любовь, не страсть, а что-то более значительное» (X, 131).

Итак, в Ялте мы как бы видим достаточно неприглядную картину «ихней любви». Но вторая половина рассказа полностью противоречит взглядам Толстого. Во-первых, полюбил тот, кто, казалось бы, полюбить не в состоянии, у кого не может быть «чистого», «ясного», «братского» отношения к женщине. Во-вторых, любовь все усиливается тогда, когда герои разлучены, физический контакт невозможен и ни о каком сексуальном влечении как основе их отношений речи быть не может. В-третьих, после того, как Гуров и Анна Сергеевна узнали друг друга, после того, как окончилась идеализация Гурова героиней, вовсе не наступил тот «страшный ад» совместной жизни, когда, как пишет Толстой, искусственно сведенные вместе чуждые друг другу люди доходят до того, что «спиваются, стреляются, убивают и отравляют себя и друг друга» (110, XII, 131), — наоборот, герои простили друг другу все в прошлом, прощали все в настоящем.

Толстой в «Крейцеровой сонате» по сути дела утверждает, что в современном ему обществе отношения между мужчиной и женщиной есть отношения между самцом и самкой. Чехов сравнивает своих героев с самцом и самкой, тем самым не отрицая того, что в основе любви лежит и физическое влечение друг к другу. Но писатель, сравнивая своих героев с перелетными птицами, которых «поймали и заставили жить в отдельных клетках» (X, 143), не снижает, а поэтизирует их любовь.

В «Даме с собачкой» Чехов в противовес Толстому утверждает существование любви как высокого духовного явления. При этом Чехов не просто противопоставляет толстовскому тезису «конкретный случай», он утверждает свой тезис, поскольку если смог полюбить безнадежный блудник, человек, которому под сорок, то что уж говорить о тех, кто менее испорчен и более молод. Чехов как бы доказывает от противного. Необходимо согласиться с выводом Н.И. Пруцкова (89), что в «Даме с собачкой» толстовской концепции любви-страсти, заключенной в романе «Анна Каренина», Чехов противопоставляет понимание любви как преображающей, очищающей и возвышающей человека силы. Но этот вывод нуждается в дополнении и уточнении. Дело в том, что Чехов прекрасно знает, что любовь бывает разная, в том числе и жестокая, и разрушительная. Это мы осознаем и при чтении рассказа, когда Гуров вспоминает о различных женщинах, по-разному его любивших. Чехов не отвергает любовь-страсть, она существует, как существуют и иные типы любви, он противопоставляет ей чувства своих героев как высший тип любви. При этом он и противопоставляет силе чувства (страсть) ее тонкость. Любили друг друга, как нежные друзья, — так нельзя сказать о Карениной и Вронском. При этом изображенная автором любовь вовсе не выглядит широко распространенным и обычным явлением. Анна Сергеевна, Гуров и их любовь на фоне «куцей, бескрылой жизни, какой-то чепухи» выглядит едва ли не таким же исключением, как и три сестры посреди города, в котором они живут. Идеал существует, но большинству людей он мало доступен. В этом драматизм жизни.

Толстой отрицает любовь не только через сведение ее к физиологии, он наносит ей удар и с другой стороны. По Толстому, «влюбление» неизбежно связано с идеализацией сексуального партнера, с приписыванием ему возвышенных чувств и качеств. Влюбление как искусственное чувство возможно только по отношению к создаваемому возбужденным похотью воображением фантому, а не к реальному человеку, оно возможно только в адрес чего-то возвышенного и прекрасного, а следовательно, невозможна по отношению к обыкновенному, ничем не замечательному человеку. Эти утверждения тоже своего рода «убийство» любви.

Проблеме идеализации любимого человека уделено много места в рассказе. Чехов не отрицает, что особенно женщинам свойственно идеализировать объект любви, и Анна Сергеевна, как почти все женщины, знавшие Гурова, с самого начала идеализирует его, что особенно подчеркивалось Чеховым в журнальном варианте рассказа. Чехов заставляет читателя пребывать в состоянии тревожного ожидания того, что произойдет, когда дама с собачкой увидит героя в истинном свете, узнает его настоящего. В журнальном тексте есть такие слова: «...если бы Анна Сергеевна видела, как он выходил из ресторана, красный, мрачный, недовольный, то, быть может, поняла бы, что в нем нет ничего возвышенного и необыкновенного» (X, 264). Опасения читателей напрасны: Анна Сергеевна, когда заметила ошибку, как и все женщины, любившие Гурова, все-таки продолжает любить его.

В свою очередь, Гуров любит без всякой идеализации, когда он приезжает в город С. и видит в театре Анну Сергеевну, то понимает, что «она, затерявшаяся в провинциальной толпе, эта маленькая женщина, ничем не замечательная, с вульгарной лорнеткой в руках, наполняла теперь всю его жизнь, была его горем, радостью, единственным счастьем» (X, 139). Признавая существование идеализации, Чехов допускает ее лишь на первых этапах любви, не рассматривая ее как решающий, а тем более неизбежный фактор в развитии чувства. Писатель, столь чувствительный к человеческим иллюзиям и заблуждениям, отстаивает любовь без иллюзий, любовь обыкновенного человека к такому же обыкновенному и реальному человеку.

Вскоре после Сахалина Чехов писал: «До поездки «Крейцерова соната» была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой» (П., IV, 147). В первые после поездки годы в произведениях писателя мы обнаруживаем как минимум следы чтения повести, но почему же в 1899 году, почти через десять лет, Чехов возвращается к ней и полемизирует? Ответ очевиден: причина — любовь к О.Л. Книппер и перспектива женитьбы. Уже давно и нашими, и зарубежными исследователями отмечалась несомненная биографическая основа рассказа, в связи с этим следует отметить, что вопросы, порождаемые повестью Толстого, в самом деле интимные, личные проблемы Чехова. Вопросы: может ли человек в 39 лет с большим интимным опытом за плечами и даже посещавший «эти» дома, может быть, действительно в первый раз в жизни полюбить «по-настоящему», да и любовь ли это, существует ли она, — эти вопросы не могли не волновать писателя. И, конечно же, Чехов должен был опасаться, что, полюбив знаменитого писателя, Ольга Леонардовна вполне могла не видеть за ореолом известности, славы его, настоящего, частного человека Антона Чехова. Возможно, в рассказе есть намек на Ольгу Леонардовну, поскольку фамилия героини (по мужу) тоже немецкая — Дидериц. Отношение к нему как к писателю, знаменитости всегда было проблемой для Чехова, он жаловался, что все в людях искусства стремятся видеть каких-то необыкновенных личностей и никто не любит их — обыкновенных людей. Поэтому проблеме идеализации любимого человека уделено такое большое место в рассказе.

Итак, в «Даме с собачкой» Чехов выступает против крайности, свойственной ряду представителей позитивистского пласта культуры, редуцирующей любовь к сексуальному влечению. В рассказе Чехов полемизирует с повестью «Крейцерова соната», в которой сведение любви к похоти получило яркое, убедительное и доказательное воплощение, хотя сам Толстой при написании повести вряд ли опирался на идеи, как он выражался, «научной науки».