В современных работах о Чехове сложилось представление о том, что, хотя писатель и не проповедовал прямо, как это делал, например, Толстой, но исподволь неуклонно вел читателей к пониманию единства правды, добра и красоты. Таким образом, получается, что разница между Чеховым и его предшественниками не столько в мировоззрении, сколько в методе художественной презентации идеи. Даже в тех работах, общую концепцию которых мы полностью разделяем, присутствует эта мысль. Так, В.Б. Катаев утверждает, что «<...> неотъемлемой составной частью правды во всей полноте для Чехова всегда была красота. Красота, которую люди чаще всего не замечают, присутствует даже в самых трагических произведениях писателя. <...> Правда есть истина, выступающая обязательно в моральной окраске. Для Чехова-человека и Чехова-писателя — об этом он постоянно говорит в своих письмах и в художественном творчестве — наивысшим моральным критерием была справедливость, которая «для объективного писателя нужнее воздуха» (П. 4, 273).
Вот эти-то критерии «настоящей правды», всегда недвусмысленно и художественно ясно, всем строем произведения выражаемые, и были еще одной разновидностью чеховских обобщений, тем словом, с которым он шел к читателю, его посланием, проповедью, выражением его «представления жизни»»1.
Представление о том, что красота и правда составляют единство в произведениях Чехова, имеет немало сторонников среди современных исследователей. Как правило, примером для подтверждения является рассказ «Студент» (1894), который заканчивается жизнеутверждающими мыслями героя о том, что «правда и красота, направляющие человеческую жизнь, там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле <...>» (С. 8, 309)2. Аргументами в пользу мажорного финала рассказа следующие: во-первых, признание Чехова Бунину о том, что «Студент» — любимый его рассказ, сделанное в личной беседе в ответ на обвинение критики в пессимизме; во-вторых, жанр рассказа — пасхальный, который предполагает жизнеутверждающий финал.
В статье «Рассказ Чехова «Студент»: преодоление жанрового канона»3 Н.В. Капустин рассматривает произведение в контексте пасхального рассказа массовой литературы чеховской поры и приходит к выводу, что Чехов, обогатив традиционный жанр философско-психологической глубиной и преодолев сюжетно-композиционную однозначность, показывает преображение героя, все-таки соответствующее канонам жанра. Н.В. Капустин утверждает, что Иван Великопольский в начале рассказа, подобно Ивану Карамазову, в разладе с Богом4. К концу же рассказа студент, как бы пройдя вместе с Петром (евангельскую притчу о котором он рассказывает вдовам) сначала путь отречения, а потом раскаяния, прозревает и преображается. Н.В. Капустин осторожно говорит о том, что Чехов релятивирует вывод, к которому приходит студент, но тем не менее на данный момент, считает исследователь, факт прозрения нельзя отрицать, как это делает немецкий славист Шмид. В сущности, автора статьи не столько интересует конечный вывод, к которому приходит Иван Великопольский, сколько новаторство Чехова, преодолевающего традиционный жанр. Однако косвенно получается, что эволюция героя, если он преображается в конце рассказа, идет по пути от заблуждения к правильному с моральной точки зрения видению.
В главе «В поисках правды и красоты. Первый крымский рассказ Чехова» книги А.Г. Головачевой «Пушкин, Чехов и другие: поэтика литературного диалога» автор касается непосредственно интересующей нас темы красоты и правды. Она ставит рассказ Чехова «Студент» в типологический контекст таких сюжетов «прозрения», как эпизод встречи Андрея Болконского с дубом в романе Толстого «Война и мир», как стихотворение Пушкина «Я помню чудное мгновенье», как последний фрагмент поэмы Блока «Возмездие». А.Г. Головачева считает, что мысль студента Великопольского о правде и красоте в пределах рассказа никак не опровергается, как это нередко бывает в других произведениях писателя, и потому нет оснований полагать, что она будет изменяться впоследствии, ведь заключительные слова произведения звучат оптимистично: «жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла»5. Кроме того, справедливо считает Алла Головачева, не следует домысливать произведение, выходя за рамки повествования. По мнению исследовательницы, сходную сюжетную ситуацию, Чехов разрабатывает в повести «В овраге», рассказывая о состоянии двух женщин, матери и дочери, оказавшихся в «царстве зла», но которые все-таки надеялись на то, что «<...> все же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью» (С. 10, 165—166)6. А.Г. Головачева приходит к выводу, что «по законам лирического произведения утверждение «правды» как противовеса «злу» в сильной позиции финального этапа размышлений придает этим размышлениям оптимистический, жизнеутверждающий характер»7. Таким образом, получается, что рассказ «Студент» выделяется среди других чеховских рассказов своим оптимистическим финалом, что в этом рассказе противопоставлены добро и зло, но, по словам исследовательницы, «плюсы перевешивают» минусы, и Чехов утверждает «победительную силу красоты» «в неразрывном слиянии эстетических и этических аспектов»8.
Об историческом оптимизме рассказа пишет Анатолий Собенников. Слегка изменив цитату, исследователь приписывает мысли студента автору рассказа: «В «Студенте» сказано, что «правда и красота» «составляют главное в человеческой жизни» (С., 8, 309). Рассказ пронизан чувством исторического оптимизма. Иван Великопольский проходит путь апостола Петра — от «тьмы» к «свету», от заблуждения к истине, от отречения к «Правде Христа». Героем овладевает «невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья» (С., 8, 309). «Таинственное счастье» не есть ли предчувствие Града Грядущего?»9 (Курсив мой — М.О.). Напомним, что у Чехова рассказчик лишь передает мысли героя, который «<...> думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле <...>» (С. 8, 309). (Курсив мой — М.О.). Столь же категорично, на наш взгляд, А. Собенников говорит и о рассказе «В овраге»: «В повести «В овраге» Правда объявляется этической основой мира»10. Однако чуть позже сам же цитирует Чехова, выделяя слово «казалось»: «Это Липе и ее матери казалось, что «кто-то смотрит с высоты неба из синевы, оттуда, где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью»»11.
Гимном жизни, пропетым в полный голос, называет рассказ «Студент» Н.А. Дмитриева. В главе своей книги с характерным названием «Послание Чехова» исследовательница рассматривает именно рассказ «Студент» как личное послание автора читателям от имени своего alter ego Ивана Великопольского. «Не чувствуется отстранения автора от героя, — пишет Н.Л. Дмитриева, — они едины, их голоса сливаются»12.
В рассказе «Студент», конечно, главное — философские размышления студента о бытии, о связи времен и произошедшая смена настроения героя, связанная с тем умозаключением, к которому он приходит в финале. Все это естественным образом настраивает на то, чтобы соотнести произведение с сюжетом «прозрения» и рассматривать финал как мажорный и оптимистический, что и делают исследователи. В этом дискурсе Чехов предстает как писатель, который долго скрывал свои идеалы и вот, наконец, открыто провозгласил их. Именно так восприняли современники это лаконичное и совершенное по форме произведение. В. Альбов в статье «Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова. Критический очерк» («Мир божий». — 1903. — № 1) рассматривает рассказ как поворотный в творчестве Чехова: «Итак, правда, справедливость, красота как элементы самой жизни и притом основные, главные — вот, наконец, ответ на вопрос, в чем смысл жизни, чем люди живы <...> Что студент Великопольский и Полознев в данном случае высказывают мысли самого Чехова или близкие и дорогие ему мысли — в этом не может быть сомнения.» (105)13. Бытюшков тоже связывал с этим рассказом момент перелома в мировоззрении Чехова14.
В противовес тем, кто считает, что финал рассказа «Студент» мажорный и в конце произошло прозрение героя, ему открылась настоящая правда, к чему и ведет своих читателей Чехов, можно привести точку зрения Г.А. Бялого, который не выделяет утверждение Ивана Великопольского из круга подобных утверждений других его героев. Г.А. Бялый прав в том, что оптимистические высказывания героев Чехова основываются не на знании, а на вере, и писатель, в отличие от его старших современников — Достоевского, Толстого, — «не подсказывает решений», как изменить неустроенную жизнь: ««Если только все захотят, то сейчас все устроится», — говорил Смешной человек у Достоевского, и смешные люди у Чехова думают примерно так же и твердо знают, что «счастье и мир настанут на земле» («Три сестры»); что все недосягаемое для людей теперь, «когда-нибудь станет близким, понятным», «только вот надо работать, помогать всеми силами тем, кто ищет истину» («Вишневый сад»); что «так жить нельзя, что нет надобности жить дурно, если можно жить прекрасно» («Бабье царство»); ибо «правда и красота..., по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле» («Студент»). Все это в сознании чеховских героев туманно и неясно и покоится больше на вере, чем на знании»15. Думается, исследователь прав в том, что для Чехова недостаточно веры без знания.
Существенные замечания о рассказе «Студент» сделал немецкий славист Вольф Шмид. Исследователь обратил внимание на то, что, пересказывая евангельскую историю, Великопольский переносит акцент со страданий Христа на страдания Петра, расширяя канонический сюжет: «Отбирая только отдельные эпизоды из страстей господних, студент рассказывает, по существу, историю об апостоле Петре, и его сюжет не измена, а страдания, Петра. Сосредоточиваясь на эмоциях апостола, студент детализирует и расширяет библейский оригинал. В его рассказе страдания Петра превышают даже страдания Христа»16. По мнению В. Шмида, студент, чувствовавший холод и голод, т. е. физические мучения, идентифицирует себя со святым Петром и рассказывает, в сущности, о себе: «В измученном Петре студент узнает прежде всего самого себя. <...> Не о страданиях Христа думает студент, а о мерзнущем, изнеможенном, замученном Петре. Не добровольным наследователем Христа видит он себя, а эквивалентом апостола. Не духовная мысль его побуждает, а сходство настоящей холодной и темной ночи с ночью Петра, «холодной», «страшной», «до чрезвычайности унылой», «длинной»17. Прав исследователь и в том, что видит несоответствие пережитого студентом и его слушательницами чувства сострадания к Петру, отрекшемуся от Христа и, по существу, совершившему предательство, тому выводу о вечной красоте и правде, к которому приходит студент. В. Шмид пишет:
«<...> молодой богослов мыслит абстрактные ходульные истины, общие места в философском мышлении этого времени, не имеющие никакого отношения к только что пережитому»18.
В самом деле, как связаны мысли о правде и красоте с историей об отречении апостола Петра? Почему рассказ студента растрогал вдов? Вольф Шмид приходит к выводу о том, что смена настроений и мыслей студента обусловлена его физическими и психическими ощущениями: «Что касается героя, то рассказ изображает не его прозрение, а только смену теоретических позиций, которые следует понимать как его реакции на чередующиеся элементарные физические или психические ощущения»19. Об этом же еще ранее писал А.П. Чудаков: «Существенную роль в возникновении и движении тех или иных мыслей и идей играют чисто физиологические моменты. В «Студенте» толчком для мрачных размышлений героя о бедности, холоде, голоде «и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре» послужило то, что только что все это он видел в родительском доме, и сам мучительно хочет есть, и холодно ему. В конце рассказа герой приходит к совсем другим, радостным мыслям. Но и здесь Чехов не может не подчеркнуть — во вставочном предложении — связь с самыми простыми физиологическими вещами: «И чувство молодости, здоровья, силы, — ему было только 22 года — и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась-восхитительной, чудесной и полной высокого смысла»»20
Несомненно, душевное состояние студента изменилось, и об этом говорится недвусмысленно в только что процитированном пассаже. Но, конечно, не только физические ощущения повлияли на образ мыслей героя. Ведь после того, как Иван Великопольский отошел от костра, он снова попал в «зону» холода, ветра и тьмы: «И опять наступили потемки, и стали зябнуть руки. Дул жестокий ветер, в самом деле возвращалась зима, и не было похоже, что послезавтра Пасха» (С. 8, 308). Однако теперь он думает о реакции вдов, и эти мысли приводят его к окончательному умозаключению о связи времен, что и вселяет в него радость. И.А. Есаулов считает, что в «топосе костра» произошло соборное единение Василисы, Лукерьи, Ивана Великопольского и Петра (несмотря на то, что он является евангельским персонажем), которое способствовало духовному прозрению героя. Исследователь формулирует это так: «Несмотря на то, что одна группа героев — евангельские персонажи, а другая — современники Ивана Великопольского, они располагаются вокруг костра, то есть в замкнутом топосе. Но если евангельские «работники», по-видимому, вполне отвечают критериям «конвергентного» сознания (для которого объединяющим моментом вполне может быть и ненависть к Христу), то соборное единение присуще лишь Лукерье, Василисе, Ивану Великопольскому и Петру»21.
Действительно, сопереживание вдов помогло Ивану осмыслить события Писания. Однако в чем именно состояло прозрение студента?
С разными оговорками исследователи чаще всего рассматривают путь студента от заблуждения к обретению истины — правды и красоты, — которые существуют в мире вечно. При этом героя рассказа чрезмерно сближают с евангельским персонажем. Например, А. Собенников пишет об этом так: «От воспоминаний о доме, где неуютно, студент духовной семинарии переходит к размышлению об ужасах истории, о том, что, сколько бы лет ни прошло, «жизнь не станет лучше». Все это заканчивается ключевой фразой: «И ему не хотелось домой» (С., 8, 306). Однако с точки зрения религиозного сознания мир — это божий дом, бунт Ивана Великопольского напоминает бунт Ивана Карамазова, который возвращал Богу входной билет, не приемля страдания деток. Отказ героя от дома в символическом плане есть беззаконие и грех»22. Пройдя же путь от заблуждения к обретению истины, от тьмы к свету, герой, как считает Собенников, возвращается домой: «Иван Великопольский идет по тропинке один, не видно людей, огонь — «одинокий», но связи и отношения восстановлены, и на душе у него тоже спокойно. Далее он поднимается «на гору», видит «свою родную деревню» (эпитет «родная», конечно же, не случаен), он идет домой. И вновь возвращается символ «света» — на западе «узкою полосой светилась холодная багровая заря». Вспомним, что когда он шел низиной, деревня утопала в «холодной вечерней мгле». Восхождение открывает герою свет, страдание дает новое знание о жизни»23.
Несомненно, в финале рассказа много символических образов: и восхождение на гору, и светящаяся на западе багровая заря, и мысли студента о счастливой жизни — все это дает возможность трактовать рассказ как путь к воскресению героя. Однако в рассказе нет указания на заблуждение героя и уж тем более на бунт, онтологический карамазовский протест против миропорядка. Вряд ли стоит столь экстремально трактовать и то, что студенту не хотелось домой. Кроме того, из текста рассказа не ясно, что герой после разговора у костра возвращается домой. Мысли же о цикличности исторического процесса, о связи времен, о суровом климате, влияющем на российскую жизнь и характер человека, о вековечной неустроенности жизни, доводящей до самоубийства («По делал! службы»), до нервного расстройства («Случай из практики»), до пьянства и ощущения безнадежности («Дядя Ваня»), близки и понятны многим героям произведений Чехова, близки они и самому автору. Еще до рассказа «Студент» 5 февраля 1888 г. Чехов делился с Григоровичем своими наблюдениями над специфическими, по его мнению, чертами характера русского человека, обусловленными комплексом причин, в том числе климатом и всем укладом российской жизни: «С одной стороны, физическая слабость, нервность, ранняя половая зрелость, страстная жажда жизни и правды, мечты о широкой, как степь, деятельности, беспокойный анализ, бедность знаний рядом с широким полетом мысли; с другой — необъятная равнина, суровый климат, серый, суровый народ со своей тяжелой, холодной историей, татарщина, чиновничество, бедность, невежество, сырость столиц, славянская апатия и проч. Русская жизнь бьет русского человека так, что мокрого места не остается, бьет на манер тысячепудового камня» (П. 2, 190).
Не будем забывать, что рассказ «Студент» был написан после поездки на Сахалин и путешествия по Сибири, когда писатель лицом к лицу столкнулся с безотрадными сторонами российской жизни, отнюдь не вселяющими оптимизм. В хмуром и мрачном пейзаже произведения узнаваемы впечатления писателя, которыми он делился в письмах со своими корреспондентами. Например, в письме М.В. Киселевой от 7 мая 1890 г. — такая зарисовка поздней весны в Сибири: «Надо заметить, что в Сибири весны еще нет: земля бурая, деревья голые, и, куда ни взглянешь, всюду белеют полосы снега; день и ночь еду я в полушубке и валенках... Ну-с, подул с утра ветер... Тяжелые свинцовые облака, бурая земля, грязь, дождь, ветер... бррр! <...> Куда я попал? Где я? Кругом пустыня, тоска; виден голый угрюмый берег Иртыша...» (П. 4, 75, 76). И в рассказе «В ссылке» (1892), непосредственно связанном с воспоминаниями от поездки на Сахалин, такой же гнетущий душу, суровый пейзаж поздней весны, безрадостной, хотя Пасха уже прошла: «Оно, конечно, тут не рай, — говорил Толковый. — Сам видишь: вода, голые берега, кругом глина и больше ничего... Святая давно уже прошла, а на реке лед идет, и утром нынче снег был» (С. 8, 42).
В рассказе «В ссылке», как и в «Студенте», разговор между персонажами происходит у костра. Костер — это не только символ света или, как трактует И.А. Есаулов религиозную символику пространства в рассказе «Студент», топос соборного единения персонажей, это также и источник тепла и жизни в буквальном физическом смысле, место, где можно согреться, а потому и поговорить, помечтать, пофилософствовать. В рассказе «В ссылке» перевозчики, греясь у костра, разговаривают, мечтают, спорят, вспоминают: «Оставшись один, татарин подложил хворосту, лег и, глядя на огонь, стал думать о родной деревне и о своей жене <...>» (С. 8, 47). И понятно, что татарин не идет в избу, где холодно и неуютно: «— Холодно! — прохрипел один перевозчик, растягиваясь на соломе, которою был покрыт сырой глинистый пол. — Да, не тепло! — согласился другой. — Жизнь каторжная!.. Все улеглись. Дверь отворилась от ветра, и в избушку понесло снегом. Встать и затворить дверь никому не хотелось: было холодно и лень» (С. 8, 50). Воспоминания студента о неуютности дома, где «его мать, сидя в сенях на полу, босая чистила самовар, а отец лежал на печи и кашлял», где «по случаю страстной пятницы ничего не варили», а ему «мучительно хотелось есть», созвучны окружающей пустынности и мраку: «Кругом было пустынно и как-то особенно мрачно. Только на вдовьих огородах около реки светился огонь; далеко же кругом и там, где была деревня, версты за четыре, все сплошь утопало в вечерней мгле» (С. 8, 306). Понятно желание студента идти к огню, около которого люди, а значит, жизнь: они «только что отужинали» (С. 8, 307).
Старик Семен Толковый («В ссылке»), проведший двадцать два года в ссылке, уверяет молодого татарина, что человек может выжить в суровых обстоятельствах лишь тогда, когда он принимает условия жизни, в которых оказался, т. е. ничего не желает. Татарин же, который, по словам Толкового, «еще молодой, глупый, молоко на губах не обсохло», не хочет мириться с обстоятельствами и воспринимает окружающую жизнь, где есть «чужие, недобрые люди, голод, холод, болезни», как кошмарный сон. Он мечтает пусть о кратковременном, но о счастье с близкими людьми, и потому аскетической философии судьбы старика Толкового, покорившегося своей участи, он противопоставляет философию полноты жизни, наслаждения моментом — carpe diem: «Бог создал человека, чтоб живой был, чтоб и радость была, и тоска была, и горе было, а ты не хочешь ничего, значит, ты не живой, камень, глина!»24 (С. 8, 50). Анализируя этот рассказ, В.Б. Катаев справедливо говорит о том, что взгляд мечтателя и мрачные, но трезвые и точные пророчества Толкового, представляющего другую точку зрения — аскета-реалиста, уравниваются автором. Оба персонажа в равной степени правы и не правы, но человек всегда будет стремиться к счастью, пытаясь познать правду, и будет поддаваться иллюзиям и заблуждениям. Однако стремление к правде не есть еще обладание правдой.
Не следует забывать, что мысли студента Великопольского о правде и красоте, которые направляли и продолжают направлять человеческую жизнь, отнюдь не опровергают его прежнего умозаключения о том, что и «при Рюрике, и при Иване Грозном, и при Петре <...> была точно такая же лютая бедность, голод, такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, чувство гнета, — все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше» (С. 8, 306)25. Несомненно, настроение студента после того, как он рассказал женщинам историю об отречении и раскаянии Петра и вызвал сочувствие и понимание у своих слушательниц, изменилось. Удачная импровизированная проповедь будущего священника, который искусно вошел в контакт со своей «паствой» и доходчиво изложил то, что существует вечно, приблизила события, отстоящие далеко во времени, но тем не менее имеющие непосредственный отзвук в настоящем. Совпадение собственных переживаний студента с тем, о чем он рассказывает своим случайным слушательницам, придают жизненность и актуальность тому, что случилось девятнадцать веков назад. Только прочувствованное повествование о далеком прошлом способно воздействовать на души людей и вызывать сочувствие. Студент намеренно снижает высокий стиль христианской притчи26, приспосабливая свою речь к уровню необразованной аудитории, разнообразя повествование эмоционально-оценочными характеристиками, восклицаниями, непосредственными фамильярными обращениями к слушательницам: «Ах, какая то была страшная ночь, бабушка!» Студент делает речь более доходчивой с помощью вводных словосочетаний: «Петр, изнеможенный, замученный тоской, тревогой, понимаешь ли <...>» (Курсив мой — М.О.). Сравнение состояния Петра со своим собственным, нынешним создает интонацию доверительности: «С ними около костра стоял Петр и тоже грелся, как вот я теперь» (8, 308). Такое адаптированное к пониманию простого человека изложение достигает цели. Поставив в центр своего повествования чувства отрекшегося апостола, будущий священник своим рассказом пробудил в женщинах сочувствие к человеческой слабости Петра, показав вечное несовершенство всех людей перед Христом.
Обдумывая, что тронуло в его рассказе баб, студент приходит к следующему выводу: «Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра» (С. 8, 309). Чем же близок Петр Василисе? И почему она заинтересована в том, что происходило в его душе? Десакрализованный в рассказе Великопольского образ Петра, участника тех далеких событий, стирает временную границу и заставляет поверить в подлинность того, что отделено веками от настоящего. Страх, растерянность, ощущение холода и желание погреться у костра, а потом стыд и раскаяние — словом, именно человеческие слабости Петра, знакомые каждому, пониманием и сочувствием отозвались в сердце «бывалой», грешной Василисы и вызвали смущение и боль у забитой мужем Лукерьи. Как справедливо пишет Анатолий Собенников, «подлинной ценностью для автора является «человеческое», а не «божественное», человек же ему интересен в слабости, а не в силе»27. Рассказывая об отречении Петра и делая упор на тех обстоятельствах, которые привели его к этому поступку, студент акцентировал внимание вдов именно на человеческих переживаниях, понятных каждому. В этом смысле действительно произошло прозрение студента — будущего священника, который должен внушать своим слушателям не схоластические догмы, а показывать жизненность красоты и правды подвига Христа, а также трудность обретения и сохранения веры при любых обстоятельствах из-за слабости и несовершенства людей.
«Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекающих одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой» (С. 8, 309). Именно это открытие о связи прошлого с настоящим, о диалектике добра и зла сделал Иван Великопольский. В первой части силлогизма, как и во второй, речь идет о вечном и неизменном несовершенстве бытия, только первое умозаключение героя основывалось на неустроенности быта конкретно российской жизни: на отсутствии цивилизованности, на неразвитости, бедности, вторая же часть связана с моральной стороной вопроса — онтологическим несовершенством человека. Сила слова священного Писания, прочувствованного и осознанного Иваном Великопольским, на мгновение заставила забыть его самого и случайных слушательниц о нужде, холоде, голоде, нищете, гнете, предательстве. В этом рассказе, на наш взгляд, студент Великопольский осмыслил через реальное переживание две стороны бытия, сосуществующие вечно в мире, упрощенно говоря, добро и зло. Это объективная картина мира, в котором все переплелось и взаимосвязано. Голод, нищета, гнет, предательство, страх, ложь, малодушие будут так же вечно существовать, как и потребность веры в правду и красоту. Пока люди живы, они будут верить в добро, красоту и правду.
Трактуя рассказ Чехова в целом как путь от тьмы к свету, Анатолий Собенников делает очень существенное и важное замечание: «Однако в авторском повествовании мотивы «тьмы» и «холода» остаются: «И опять наступили потемки, и стали зябнуть руки. Дул жестокий ветер, в самом деле возвращалась зима, и не было похоже, что послезавтра Пасха» (С., 8, 309). Автор не забывает о том, что «лютая бедность», «голод», «невежество» — историческая реальность, его концепция мира сложней миропонимания героя. В мире есть «тьма» и «свет», есть разочарование и есть вера, есть одиночество и есть связь с людьми»28. Состояние радости, которое испытал студент, дотронувшийся до одного конца цепи, очень точно отражает то, что мог испытать молодой человек — теолог, философ, — пытавшийся постигнуть тайну бытия и нашедший отклик своей проповеди в душах людей, ощутивший в тот момент сродство микрокосма и макрокосма. Название рассказа «Студент» очень органично для, всего содержания произведения. Семантика слова «студент» связана с изучением, познанием. Молодой человек, неслучайно Чехов указывает его возраст29, осознал силу проповеди и свою сопричастность тайне всеединства мироздания. Озаренный светом понимания, в этот момент он испытывает состояние эйфории: <...> и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла» (С. 8, 309). (Курсив мой — М.О.). В чеховском тексте высокие символы: восхождение на гору, переправа на другую сторону реки, свет багровой зари, соотнесенные с евангельскими событиями, уравновешиваются в пределах одного предложения такими авторскими ремарками-маркерами, как «казалось», «ему было только 22 года», которые указывают на преходящий характер переживаний и чувств героя, их обусловленность конкретными обстоятельствами. Несомненно, те мысли, которые владеют студентом в конце рассказа, не тождественны мыслям автора, и это не последнее слово, так как в художественном мире, созданном Чеховым, нет последнего слова30.
По мнению А.С. Собенникова, «<...> моральный пафос присущ творчеству Чехова в не меньшей степени, чем произведениям Достоевского, Толстого или Лескова. И связь Чехова с религиозно-философскими традициями русской литературы более тесная, чем нам представлялось. <...> Другое дело, что Чехов отказался от изображения Правды-истины, у него нет стройного морального учения, такого, например, как у Толстого. Идеал Чехова носит скрытый эсхатологический характер (при отсутствии в творчестве ярко выраженных эсхатологических мотивов)»31. Финалы произведений Чехова, в которых говорится о правде, добре и красоте, исследователь интерпретирует как завершающий оптимистический аккорд, как примирение противоречий, как возвышение над действительностью. Так, рассматривая финал повести «Дуэль», А. Собенников считает, что недостаточно видеть в словах Лаевского «никто не знает настоящей правды» философский итог с гносеологической проблематикой. По его мнению, «<...> это только верхний смысловой слой»32. «Движение героя к «настоящей правде», — продолжает исследователь, — начинается с «переустройства себя», с отказа от претензии на обладание истиной, с попыток примириться с фон Кореном, быть справедливым в отношениях с Надеждой Федоровной, а главное, с упорного труда. Не важен масштаб дела. Это может быть переписывание бумаг, то, чем герой тяготился в своей прежней «идейной» жизни, главное — начать с себя. Философскую проблему цели и смысла жизни Чехов переводит в план нравственно-будничных отношений людей, умопостигаемый идеал будущего заменяет созидаемым сейчас настоящим»33. Интерпретируя финал повести таким образом, А.С. Собенников сводит смысл произведения к перевоспитанию Лаевского, его духовному возрождению. Но в повести Чехова оба героя, вступившие в поединок, по-своему не правы: Лаевский — слаб, малодушен, лжив, живет иллюзиями, мыслит клише; фон Корен — социал-дарвинист, авторитарен, уверен в том, что правда на стороне сильного, при этом апеллирует не только к дарвинизму, но и к Евангелию34. В конце повести Чехов уравнивает позиции героев: каждый признает относительность правды и отказывается от права на обладание истиной. Об этом очень подробно и убедительно пишет В.Б. Катаев35. Именно фон Корен, естественник, снисходительно относившийся к гуманитарным знаниям, допускающим разные точки зрения, первым произносит примиряющие противников — носителей разных правд — слова: «никто не знает настоящей правды».
Приводимый А.С. Собенниковым пассаж, в котором Лаевский, провожая взглядом удаляющуюся лодку с отплывающим фон Кореном, размышляет о «настоящей правде», трудно считать ответом на вопрос о том, что есть «правда», и уж тем более руководством к действию: «В поисках за правдой люди делают два шага вперед, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперед и вперед. И кто знает? Быть может, доплывут до настоящей правды...» (С. 7, 455)36. Финал «Дуэли» с использованием метафорического образа напоминает финал «Студента». В романической традиции русской литературы такое завершение могло бы служить способом утверждения авторской позиции, когда писатель, соединяя свой голос с голосом прозревшего героя, ведет читателя к просветлению, возвышению, обретению правды-истины. Однако у Чехова не так. Думается, символический образ лодки с отважными гребцами, борющимися с волнами и упрямо гребущими к цели, сопоставляемый Лаевским с путешествием по жизни, отражает его осознание того, что путь к истине сложен. Вопрос «И кто знает?» и многоточие в конце предложения подчеркивают невозможность дать однозначный ответ. Раздумье остается незавершенным, а вопрос открытым37. Но главное то, что сознание Лаевского, филолога по образованию, — это книжное сознание. Вспомним, что герой мыслит литературными образами-клише. Он сам о себе говорит в начале повести, что «должен находить объяснение и оправдание своей нелепой жизни в чьих-нибудь теориях, в литературных типах» (С. 7, 335). Лаевский идентифицирует себя с литературными персонажами — «лишними людьми», идейными тружениками. Он сам осознает, что его жизнь — это набор вычитанных из книг идей, которые определяют его поведение. Лаевский понимает, что идеалы создаются, чтобы заполнить пустоту. Бегство на Кавказ с любимой женщиной и мечта о труде в поте лица сменяется разочарованием и обесцениваем прежних идеалов, а затем стремлением к новому бегству «на север» к «людям, к идеям...». Изменившийся в конце повести Лаевский — скромный труженик и верный супруг — это, возможно, его очередная попытка жить по книжной схеме, следуя толстовским идеям самоусовершенствования, перевоспитания себя и духовного возрождения. В этом контексте символический образ гребцов — «тружеников моря», — борющихся с волнами, воспринимается как стертая метафора, неоднократно использовавшаяся в литературе — это не что иное, как отражение литературного сознания героя. Такой прием, думается, релятивирует и девальвирует сильную позицию традиционных «финалов-прозрений».
В сознании чеховских героев представление о добре и зле укоренилось как антиномия. В чеховском мире нравственные умозрительные категории подвергаются проверке эмпирическим путем, и зачастую результат оказывается противоположным первоначальному, «доопытному», представлению героя («Пари», «Палата № 6). В рассказе «Припадок» (1888) студент Васильев, мыслящий категориями книжными, переживает потрясение от того, что моральные истины, принятые им на веру, оказываются несостоятельными. Чехов делает акцент не на трагическом несоответствии идеального представления героя о мире реальному бытию, не на разоблачении общественного зла и поисках его устранения, а на изображении схоластической природы сознания персонажа. Васильев мыслит литературными штампами как до посещения. Соболева переулка, когда рисует в своем воображении обстановку дома терпимости и стыдливых проституток, так и потом, когда старается найти решение проблемы, обдумывая утопические проекты спасения падших женщин, над которыми до него размышляли герои Гоголя и Чернышевского. Чехов включает в повествование описание первого снега, контрастирующего с потемками и мрачным по своей сути местом, которое для чувствительного героя становится концентрацией зла. Придавая, очевидно, особое значение этой контрастной черно-белой картине, Чехов сожалеет о том, что «описание первого снега заметил один только Григорович» (П. 3, 98). В сознании героя, впервые столкнувшегося лицом к лицу со злом в Соболевом переулке, где все «осквернено» «вдрызг», добро и зло так же четко противопоставлены, как черное и белое, снег и мрак. И студент Васильев в отчаянии восклицает: «И как может снег падать в этот переулок!» (С. 7, 212). Но в Нагорной проповеди сказано, что Отец Небесный «повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных» (Евангелие. Мф. 5:45)38. Эмоциональное восклицание героя отражает его идеалистическое представление о мире. Всем ходом повествования Чехов показывает, что зло существует как данность бытия и никакие прекраснодушные мечты не способны его победить.
Несомненно, симпатии читателей на стороне тех, кто имеет «человеческий талант», подобно Гаршину, и переживает зло как свою собственную боль. Однако в рассказе в лечении нуждаются не падшие женщины и не те, кто цинично грешит и тем самым умножает зло, а студент Васильев, который, подобно автору и герою «Красного цветка», хочет принять на себя все зло мира. В письме А.Н. Плещееву от 13 ноября 1888 г. Чехов писал: «Мне, как медику, кажется, что душевную боль я описал правильно, по всем правилам психиатрической науки» (П. 3, 68). Итак, те, кто живет, потакая своим инстинктам и не думая о «философии» (читай — морали), однозначно заслуживают порицания, и это не нуждается в доказательствах. Но Чехов идет дальше тех писателей, которые сосредотачивают внимание на разоблачении социального зла. Он фокусирует свое внимание на ошибочности взглядов героя, который живет стереотипными представлениями о добре и зле. Такие люди, показано в рассказе, далеки от жизни и не способны ничего изменить, они «слабы», «робки», их благородные порывы подобны «вдохновению» и, в конце концов, могут привести к нервному припадку, что и происходит со студентом Васильевым. Характерно завершение рассказа: герой принял капли, которые ему дал доктор (этот доктор, «как будто чувствовал себя специалистом) (С. 7, 221), и успокоился, ему полегчало. Ироническим финалом Чехов дискредитирует прекраснодушие героя, доктора и саму систему борьбы со злом. Писатель опасался и небезосновательно, что рассказ не пропустит цензура. Член Комитета Министерства народного просвещения Е.П. Ковалевский заявил, что ««Припадок» представляет из себя проповедь против проституции, но в нем же признается бессилие отдельных людей бороться с этим злом» (С. 7, 664). В рассказе проявилось новаторство Чехова-мыслителя, опровергавшего схоластическое, одностороннее представление о мире.
В мире Чехова добро и зло не так просто развести и противопоставить одно другому. У Чехова нет романтических злодеев, падших ангелов, которые согласно архетипической модели русского романа (Гоголь, Толстой, Достоевский), совершив преступления, приходят к духовному преображению и просветлению в Сибири39. Зло — неотъемлемая часть обыденной, повседневной жизни, показывает Чехов. Абсолютно прав А.П. Чудаков в том, что убийство не планируется героями Чехова заранее, не имеет философского обоснования: «Убийство происходит во время стирки, за ужином, во время укачивания ребенка»40. Герои по разным причинам не осознают, что убийство — грех и не раскаиваются в содеянном. Задушив младенца, Варька «<...> ложится на пол, смеется от радости, что ей можно спать, и через минуту спит уже крепко, как мертвая...» (С. 7, 12). Аксинья, плеснув кипятком на ребенка, «<...> прошла в дом, молча, со своей прежней наивной улыбкой...» (С. 10, 172). После убийства брата Яков Терехов, оказавшийся на каторге на Сахалине, не испытывает угрызений совести и раскаяния, а думает о том, что теперь «<...> он, наконец, узнал настоящую веру, ту самую, которой так жаждал и так долго искал и не находил весь его род, начиная с бабки Авдотьи» (С. 9, 160). Парадокс состоит в том, что Яков снова, как и прежде, думает, что владеет истиной: он знает, где Бог и как ему служить. Но как возможно придти к Богу, совершив самое страшное преступление, и не покаяться?41
Чехов показывает, что вера в торжество добра и справедливости является частью архаического наивного сознания. В детском сознании Саши («Мужики») добро и зло четко разграничены. И она, по-детски наивно перетолковывая Библию, делится своей верой в торжество добра и справедливости с двоюродной сестрой Мотькой: «А когда светопредставление, добрые пойдут в рай, а сердитые будут гореть в огне вечно и неугасимо, касатка. Моей маме и тоже Марье бог скажет: вы никого не обижали и за это идите направо, в рай; а Кирьяку и бабке скажет: а вы идите налево, в огонь» (С. 9, 291—292). В беспросветно тяжелой и несправедливой жизни Липа с матерью тоже находят для себя утешение в вере в то, что «кто-то» принимает участие в их судьбе: «И чувство безутешной скорби готово было овладеть ими. Но казалось им, кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью.
И обе, успокоенные, прижавшись друг к другу, уснули» (С. 10, 165—166).
Рассказы швейцара Николая («Скучная история»), в которых «добро <...> торжествует над злом, слабый всегда побеждает сильного, мудрый глупого, скромный гордого, молодой старого...» (С. 7, 259), не могут не вызвать иронию у героя повести, старого профессора, умудренного научными знаниями и жизненным опытом. Но вместе с тем в этой нехитрой философии, вере в абсолютные истины, есть то, чего не хватает ему самому, разъедаемому рефлексией, утратившему целостность в восприятии жизни.
Чехов показывает, что люди, пережившие кризис, во что бы то ни стало стремятся заполнить пустоту той или иной высокой идеей, чтобы оправдать свое существование. Чаще всего это религиозно-гуманистические идеи в духе толстовства и народничества. В рассказе с характерным названием «Скука жизни» (1886) Анна Михайловна после смерти дочери обретает смысл существования в пожертвованиях, в лечении больных крестьян, чувствуя в них «своих спасителей» и вдохновляясь идеей служения народу. Рассказчик, не скрывая иронии, говорит о том, что довершением ее счастья, «как бы вместо десерта», явилось примирение с мужем через 17 лет после разрыва. Угрюмый муж с «невыносимым характером» разрушает иллюзии Анны Михайловны, хотя сам понимает, что без иллюзий трудно жить: «Ведь то были иллюзии, а человеку, особенно в старости, естественно жить иллюзиями. Своей болтовней я отнял у тебя последнее утешение. Знала бы себе до смерти лечила мужиков да не ела мяса, так нет же, дергал меня черт за язык! Без иллюзий, нельзя... Бывает, что целые государства живут иллюзиями... Знаменитые писатели на что, кажется, умны, но и то без иллюзий не могут. Вот твой любимец семь томов про народ написал!» (С. 5, 175). Недвусмысленные намеки на знаменитых писателей подчеркивают полемическую направленность рассказа. Последней «иллюзией», говорится в рассказе, заполняющей пустоту и скуку жизни, для супругов становится их страстное вожделение к еде. Сцены процесса чревоугодия супружеской четы, отсылающие к гоголевским старосветским помещикам, а также заключительное сообщение о том, что жена-после смерти мужа «<...> опять беспорядочно, судорожно заторопилась. Начались пожертвования, пост, обеты, сборы на богомолье...» (С. 5, 178), довершают иронию по отношению к героине, бросающейся от иллюзии к иллюзии, чтобы заполнить пустоту жизни. Такой «иллюзией», идеей, определяющей смысл существования, для Анны Михайловны, показывает автор, в равной степени может быть как супружеская идиллия с совместным страстным поеданием тертой редьки с конопляным маслом, так и решение уйти в монастырь. В этом ироничном рассказе со всей очевидностью прозвучала мысль Чехова о том, что идеи, идеалы создаются самими людьми для того, чтобы заполнить пустоту жизни, а осознание того, что это только иллюзия приводит к депрессии, озлоблению, самоубийству, как в случае с генералом, мужем Анны Михайловны. Горькая ирония писателя звучит и в повести «Скучная история». Наука, которой служил Николай Степанович всю жизнь, была для него той самой идеей, которая придавала смысл его существованию, но в период кризиса, болезни и старости он осознает, что в жизни не было чего-то главного — «Бога живого человека». Трагедия человека, столкнувшего с «ничто», как прекрасно показал Лев Шестов, и является темой повести. Трудно согласиться с мнением исследователей, которые считают конец повести «Скучная история» просветленным потому, что Чехов якобы утверждает идеал добра, к которому приводит своего героя, осознавшего бессмысленность своей прежней жизни, в которой не было «общей идеи». В.Я. Линков пишет: «Казалось бы, трудно придумать ситуацию более безнадежную. И все же признание героя означает не только поражение, но и победу, победу над самим собой, преодоление недостойных стремлений и чувств, отравляющих сознание. Пессимистический взгляд героя на мир («все гадко, не для чего жить») отрицается им самим как порождение его больного сознания. И возникает связь героя с людьми. Говоря: «Я побежден» Николай Степанович тем самым признает возможность победы человека вообще в борьбе за осмысленную жизнь, за «смысл и радость» существования, ту возможность, что ему уже недоступна Отсюда и неожиданная просветленность финала повести»42. Но именно в финале повести со всей очевидностью показано, что профессор так и не нашел «общую идею», придающую смысл существованию. На вопрос Кати, что делать, Николай Степанович честно отвечает: «— По совести, Катя: не знаю» (С. 7, 309). Профессор думает о том, что он счастливее Кати потому, что «отсутствие того, что товарищи-философы называют общей идеей, <он> заметил в себе только незадолго перед смертью, на закате своих дней, а ведь душа этой бедняжки не знала и не будет знать приюта всю жизнь, всю жизнь!» (С. 7, 309). Николай Степанович сочувствует Кате потому, что у него самого, в отличие от молодой девушки, был смысл жизни, пусть это была иллюзия, но она помогала ему жить, у нового поколения этой иллюзии нет.
Вера в торжество добра и правды дают надежду пациенту палаты № 6 Громову благословлять людей будущего «из-за решеток» даже в той отчаянно безнадежной ситуации, в которой оказался он сам и другие, как он выражается, «козлы отпущения», изолированные от «здоровой» части общества. Громов прямо говорит о том, что, если бы не было Бога, то люди «выдумали» бы его. Вера в Бога, как и вера в «великий человеческий ум», то есть научный прогресс, придают, по его мнению, смысл человеческому существованию. Скептически настроенный доктор, у которого нет «общей идеи», тянется к спорам с больным, имеющим твердую веру. Показателен в этом смысле один из диалогов доктора с пациентом:
«Какая бы великолепная заря ни освещала вашу жизнь, все же вас заколотят в гроб и бросят в яму.
— А бессмертие?
— Э, полноте!
— Вы не верите, ну, а я верю. У Достоевского или у Вольтера кто-то говорит, что если бы не было бога, то его выдумали бы люди. А я глубоко верю, что если нет бессмертия, то его рано или поздно изобретет великий человеческий ум.
— Хорошо сказано, — проговорил Андрей Ефимович, улыбаясь от удовольствия. — Это хорошо, что вы веруете. С такой верой можно жить припеваючи даже замуравленному в стене» (С. 8, 96—97). В «Палате № 6», одном из самых мрачных и пессимистических произведений Чехова, со всей очевидностью показано, что вера помогает жить закрытому в палате № 6, по сути, «замуравленному в стене» Громову, однако, прав В.Б. Катаев, конец у героев, какими бы разными ни были их позиции, один: «...придут мужики и потащат мертвого за руки и за ноги в подвал» (С. 8, 121)43.
Итак, можно констатировать, что Чехов скептически относится к готовым истинам, принятым на веру. Путь к правде, говорит писатель, — это трудный путь познания, бесконечного поиска и совсем не обязательно приводящий к конечному искомому результату. Человеку необходимо жить верой, устремляясь к высоким идеям, идеалам, это, говорит Чехов, придает смысл существованию, заполняет пустоту. Однако рано или поздно приходит осознание того, что идеалы, созданные человеком, — это иллюзии. Писатель дает своим отчаявшимся, претерпевшим страдания, крах иллюзий, разочарований героям шанс осознания того, что жить надо в предлагаемых обстоятельствах. Соня: «Что же делать, надо жить!» (С. 13, 115). Ольга: «О, милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем живем, зачем страдаем... Если бы знать, если бы знать!» (С. 13, 188). Возвышенные монологи со слезами на глазах прерываются бессмыслицей: Чебутыкин повторяет («Тара...ра...бумбия») («Три сестры»), перебиваются авторской ремаркой («Дядя Ваня»): «Телегин тихо наигрывает; Мария Васильевна пишет на полях брошюры; Марина вяжет чулок» (С. 13, 116), снижая пафос и возвращая все на круги своя. Сильная позиция финала произведения дочеховской традиции, когда мысли героя звучат в унисон с мыслями автора и являются «посланием» читателю, отвергается писателем-новатором.
Примечания
1. Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. — С. 211—212.
2. Цилевич Л.М. рассматривает финалы чеховских рассказов «Студент», «Невеста» как «прозрение», «озарение», обретение окончательной правды. См.: Цилевич Л.М. Сюжет чеховского рассказа. — Рига, 1976. — С. 60—61.
3. Капустин Н.В. Рассказ Чехова «Студент»: преодоление жанрового канона // Жанрологический сборник. — Выпуск 1. — Елец: ЕГУ имени И.А. Бунина, 2004. — С. 79—88.
4. Об этом же пишет и А.С. Собенников. См.: Собенников А.С. «Между «есть Бог» и «нет Бога...»» (О религиозно-философских традициях в творчестве А.П. Чехова). — Иркутск, 1997.
5. Головачева А.Г. Пушкин, Чехов и другие: поэтика литературного диалога. Симферополь, 2005. — С. 168.
6. Там же. — С. 170. Курсив в цитате автора статьи.
7. Там же. — С. 171.
8. Там же. — С. 173. Сходную позицию занимает В.А. Келдыш. См.: Келдыш В.А. О «серебряном веке» русской литературы. Общие закономерности. Проблемы прозы. — М., 2010. — С. 53—54.
9. Собенников А.С. «Правда» и «справедливость» в аксиологии Чехова // Чеховиана. Мелиховские труды и дни. — М., 1995. — С. 30. Курсив мой — М.О.
10. Там же.
11. Там же. — С. 30—31. Курсив мой — М.О.
12. Дмитриева Н.А. Послание Чехова. — М., 2007. — С. 290.
13. Альбов В.П. Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова. Критический очерк. Цит. по: Чехов А.П. ПССиП.: В 30 т. Соч.: Т. 8. — С. 505. Примечания к рассказу «Студент».
14. Там же. — С. 505—506.
15. Бялый Г.А. Современники // Чехов и его время. — М., 1977. — С. 6—7. Н.Д. Тамарченко считает, что в финале рассказа отражено «случайное и временное душевное состояние персонажа», что обусловлено молодостью героя, корректирующий комментарий повествователя ставит эти мечты под сомнение. См.: Тамарченко Н.Д. Русская повесть Серебряного века: Проблемы поэтики сюжета и жанра. — М., 2007. — С. 54, 35.
16. Шмид В. Проза как поэзия. Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард. — М., 1998. — С. 286.
17. Там же. — С. 288.
18. Там же. — С. 292.
19. Там же. — С. 293.
20. Чудаков А.П. Мир Чехова. Возникновение и утверждение. — М., 1986. — С. 329.
21. См.: Есаулов И.А. Пространственная организация рассказа «Студент» и православная традиция // Чеховский сборник. Материалы литературных чтений. — М., 1999. — С. 127.
22. Собенников А.С. «Между «есть Бог» и «нет Бога...»» (О религиозно-философских традициях в творчестве А.П. Чехова). — С. 139.
23. Там же.
24. Этот спор напоминает диалог между Соколом и Ужом в «Песне о Соколе» Горького, где авторская позиция четко обозначена: «Безумству храбрых поем мы песню!»
25. Сергей Тихомиров, комментируя этот фрагмент, справедливо указывает на то, что «конец фразы» — «вариант чаадаевской мысли о том, что у России нет не только европейского прошлого, но и европейского будущего». Таким образом, исследователь рассматривает Чехова в контексте «западнически-чаадаевской» традиции. См.: Тихомиров С.В. Творчество как исповедь бессознательного: Чехов и другие (Мир художника — мир человека: психология, идеология, метафизика). — М., 2002. — С. 58.
26. Более подробно о профанировании святого, сближении сакрального с мирским в контексте чеховских произведений см.: Сендерович С. Чехов — с глазу на глаз. История одной одержимости А.П. Чехова. — СПб., 1994, а также: Одесская М.М. Гоголь и Чехов: святое и профанное // Диалог с Чеховым. Сборник научных трудов в честь 70-летия В.Б. Катаева. — М., 2009. — С. 311—320.
27. Так исследователь характеризует рассказ «Архиерей». См: Собенников А.С. «Между «есть Бог» и «нет Бога...»» (О религиозно-философских традициях в творчестве А.П. Чехова). — С. 146. См. также: Ранчин А.М. Образы священнослужителей у Чехова // Чеховский сборник. — С. 111. Исследователь справедливо замечает: «Сказание же об отречении Петра описывает не победившего смерть и тем самым стоящего выше людей Бога, но обыкновенного, подверженного естественным, понятным и простительным страхам человека».
28. Собенников А.С. «Между «есть Бог» и «нет Бога...»» (О религиозно-философских традициях в творчестве А.П. Чехова). — Иркутск, 1997. — С. 140—141.
29. А.Б. Дерман говорит о том, что тема рассказа — молодость: «Молодость его тема! Это рассказ о том, как молодость мила, свежа и поэтична и как она наивна и легковерна». См.: Дерман А.Б. О мастерстве Чехова. — М., 1959. — С. 35.
30. В.И. Тюпа абсолютно прав в том, что «<...> заключительный акт смыслового завершения (ответ на «правильно поставленный вопрос») автор оставляет читателю, апеллируя к его коммуникативной, эстетической и моральной ответственности. <...> Поистине, не только читатель читает рассказ Чехова, но и сам рассказ «читает» своего читателя: текст функционирует как текст». См.: Тюпа В.И. Функция читателя в чеховском нарративе // Образ Чехова в чеховской России и в современном мире. — СПб., 2010. — С. 175—176.
31. Собенников А.С. «Правда» и «справедливость» в аксиологии Чехова. — С. 29.
32. Там же. — С. 33.
33. Там же. Подобную точку зрения высказывает И.Я. Лосиевский: «Образ «работы» у Чехова также многозначный, символически обобщенный, наполняется конкретно-реальным содержанием <...> символический план при этом сохраняется, так сказать, пунктирно: «работа» текущего момента осмыслена художником как символ непрерывной материальной и духовной деятельности человека, направленной на совершенствование личности и общественной жизни». См.: Лосиевский И.Я. Символическое у Чехова в контексте исканий русской философской мысли начала XX века // Чеховиана. Чехов в культуре XX века. Статьи, публикации, эссе. — М., 1993. II полугодие. — С. 36.
34. См.: Степанов А.Д. Проблемы коммуникации у Чехова. — С. 180—187. Исследователь убедительно показывает, что проповедь фон Корена так же противоречива и риторична, как и других чеховских героев, участвующих в идеологических спорах или проповедующих те или иные истины.
35. См.: Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. — С. 122—140.
36. В.Я. Лакшин тоже приводит в своей книге только что процитированный пассаж. Отмечая стремление чеховских героев к правде, В.Я. Лакшин все же не склонен трактовать финал как предлагаемый автором в аллегорической форме путь самоусовершенствования и труда. «Чеховские герои, — пишет исследователь, — неутомимо стремящиеся к этому едва видному, скрытому в тумане будущего берегу правды, не знают пути к нему, порою даже не надеются доплыть сами, возлагая надежды на потомков, но видят свой долг в неусыпных поисках и в движении». См.: Лакшин В.Я. Толстой и Чехов. — М., 1975. — С. 294. Интересно сравнить это плавание к истине, к будущему с подобной метафорой у Ницше: «Море бушует: все в море. Ну что ж! вперед! Вы, старые сердца моряков! Что вам до родины! Туда стремится корабль наш, где страна детей наших! Там на просторе, более неистово, чем море, бушует наша великая тоска!». Ницше Ф. Указ. соч. Т. 2. — С. 156.
37. Лев Шестов, критикуя Тургенева за то, что тот всегда завершает свои произведения и приводит читателя к единству правды и добра, говорит о том, что, по его мнению, «самая главная заслуга писателя <...> — не уметь заканчивать, а иметь смелость, вопреки привычным требованиям, откровенно представить свои мысли отрывистыми и незаконченными. Правда, он вызовет горькие сетования со стороны тех, кому нужно непременно иметь конец — есть готовые великие философские системы — в достаточном количестве и разнообразии, на всякий вкус... (Повторяю)... достаточно великих философских систем, стройных, последовательных, точно языком облизанных, приводящих к определенному и ясному «концу»...
Но нужно «мировоззрение», — и там, где не хватает знаний, на их место подсовывают «убеждения»; причем постепенно происхождение «убеждений» забывается, и они начинают выступать в роли не допускающих сомнения истин. В них нужно верить, а кто не умеет или не хочет в них верить, считается врагом человеческого рода, ибо убеждения находятся под зашитой давно уже объявленной неприкосновенной морали. Тут получается заколдованный круг: с одной стороны, существующие мировоззрения в общем все имеют своим источником «моральные» потребности общества, с другой стороны, характер нашей морали определяется нашим мировоззрением». См.: Шестов Л. Из неоконченной книги о Тургеневе // Литературная учеба. 2000. — Кн. 2. — С. 196. Ср. у Чехова: в письме И.Л. Леонтьеву-Щеглову от 22 января 1888 г. он писал: «В маленьких рассказах лучше недосказать, чем пересказать, потому что... потому что... не знаю почему...» (П. 2, 181).
38. Напомним, что Лев Шестов приводит эту цитату, когда говорит о восприятии добра и зла Толстым и Ницше. См. главу I.
39. Лотман Ю.М. Сюжетное пространство русского романа XIX столетия // Лотман Ю.М В школе практического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь: Кн. для учителя. — М., 1988. — С. 325.
40. Чудаков А.П. Поэтика Чехова. — М., 1971. — С. 220.
41. Анализируя рассказ «Убийство», Л.М. Долотова, справедливо указывает на то, что каждый из братьев Тереховых считает, что владеет истиной. Исследовательница права, что рассказ направлен против догматизма, нетерпимости к иному пониманию веры. См.: Долотова Л.М. Мотив и произведение («Рассказ старшего садовника», «Убийство») // В творческой лаборатории Чехова. — М., 1974. — С. 49—53. Р.Е. Лапушин видит в финал рассказа соединение двух типов сюжетостроения русского романа (по классификации Ю.М. Лотмана) — «высокой трагедии смысла» и «безнадежной трагедии бессмыслицы». Исследователь считает, что у Якова открывается особое зрение и он возносится над миром, однако ему не удастся передать свой опыт другим людям, которые живут во тьме. См.: Лапушин Р.Е. «Сквозь тысячи верст этой тьмы» (К интерпретации рассказа «Убийство») // Чеховский сборник. — М., 1999. — С. 122.
42. Линков В.Я. Скептицизм и вера Чехова. — М., 1995. — С. 62.
43. Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. — С. 192.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |