Чехов жаловался на то, что статьи о нем называются «Чехов и...» — и Потапенко, и Короленко, и Горький...1 Как только читатели и критики заметили талант Чехова, т. е. с середины 1880-х гг., одним из важнейших стал вопрос о его месте в литературной иерархии. Связан ли он с традициями своих великих предшественников? Является ли он явлением расцвета или упадка русской культуры? Можно ли его считать представителем «классической» русской литературы?
Сначала критика (да и сам Чехов) сравнивала его с современниками: Гаршиным, Щегловым-Леонтьевым и пр. Затем началось сопоставление с Тургеневым (сравнивали «В сумерках» с «Записками охотника»), Достоевским, Гоголем, Гончаровым и др. На фоне современников и даже рядом с великими Чехов воспринимался как «настоящий талант», хотя и неглубокий. В 1895 г. С. Андреевский написал, что в Чехове видят «общепризнанного принца наших крупных писателей»2. В. Буренин ответил ему: «Если под крупными писателями разуметь Пушкина, Гоголя, Тургенева, Достоевского, Толстого, то я полагаю, сулить г. Чехову в будущем трон этих королей родной литературы немножечко рискованно. Не справедливее ли будет указать ему покуда место в их свите», мешают Чехову подняться на их уровень недостатки в «развитии и образовании»3. В 1901 г. П. Перцов отвечал Андреевскому: «И хотя современникам свойственно уменьшать современное <...>, но мы уже теперь видим, что у нас нет Чехова кроме Чехова. Охотники до М. Горького ценят в нем качества, не имеющие отношения к искусству»4.
К началу 1900-х гг. определились три главные фигуры литературной жизни, и спор за первое место в литературной иерархии Чехов вел уже не с Короленко или Тургеневым, а с «самим» Львом Толстым, чья репутация великого художника и мыслителя, учителя жизни была уже бесспорна, и Горьким, который ворвался в литературу как метеор, и это заставило общество сравнивать его не с Боборыкиным или Короленко, а сразу с Толстым и Чеховым. Появись сотни статей и книг на темы «Чехов и Горький», «Горький и Лев Толстой», «Чехов и Толстой» — Н. Михайловского, Д. Мережковского, А. Суворина, В. Буренина, Д. Овсянико-Куликовского и др. Н.К. Михайловский в 1902 г. указывал, что Чехов и Горький вспоминаются парой, и несомненно, что они — «верхи современной литературы»: они поясняют друг друга резко отличными чертами при наличии чего-то общего5. Высказывания трех писателей друг о друге в газетных интервью, в частных письмах и пр. тут же обсуждались. Воспоминания Горького о Чехове вызвали чуть ли не наибольшее на фоне других мемуарных публикаций внимание рецензентов. На карикатуре в честь 75-летнего юбилея Толстого изображен «гигант среди талантов», держащий на руках фигурку Л. Андреева, рядом стоят М. Горький, И. Потапенко, Д. Мамин-Сибиряк и пр., но самый высокий из них Чехов, он доходит Толстому до подмышек, остальные — едва до пояса6.
Поскольку почти все представители спорящих между собой общественно-литературных направлений были согласны в том, что Россия и интеллигенция «больны», то нация нуждалась в культурных героях, которые могли бы ей указать путь в будущее. Являются ли три самые популярных писателя времени такими культурными героями, что они могут дать стране и т. п. — вот круг вопросов, который волновал современников. В сознании читателей рубежа веков между Л. Толстым, А. Чеховым и М. Горьким произошло распределение функций. Согласно данным социальной психологии, харизматическая модель выдающегося деятеля ассоциируется в общественном сознании с одним из трех абстрактных образов, не зависящих от его конкретных личных качеств: 1. образ «героя», учителя, идеолога, высказывающего смелые мысли, противостоящего общепринятым воззрениям, говорящего от имени всех: «Мы должны», «Мы хотим»; 2. образ «антигероя», т. е. друга, «одного из нас»; 3. образ пророка, исключительной личности7. Толстой занял место героя-идеолога. К нему приезжали на поклон в Ясную Поляну, каждое его слово воспринималось как непререкаемое и авторитетное. Чехов стал «писателем-другом». Горький практически сразу попал в «нужный образ» исключительной личности — он, «и сам босяк», ворвался в культурную жизнь России из самых низов.
Что касается Толстого, то в 1890-е — 900-е гг. его авторитет казался незыблемым, по, по сути, держался на инерции восприятия Толстого-художника, на пророческой манере общения с аудиторией (с посетителями Ясной Поляны и с читателями его публицистических трактатов). Масштаб личности и способы самопрезентации приводили к тому, что сущность учения, далекого от большей части российской интеллигенции, уходила на второй план.
Для тех, кого можно назвать «восьмидесятниками», Чехов был ближе по мировоззрению. А. Амфитеатров вспоминал: «При всем моем глубоком уважении к личности Л.Н. Толстого, при восторженном благоговении к его стихийному гению и великим заслугам в области литературы и общего русского культурного сознания, я должен с полной откровенностью заявить, что принадлежу к числу тех «восьмидесятников», в жизни и развитии которых Толстой прошел стороной почти бесследно, с гораздо меньшим, например, влиянием, чем Достоевский, Салтыков, Успенский и даже Чехов. «Даже» пред фамилией Чехова ставлю не для того, чтобы оттенять размеры таланта, которыми Чехов не уступал никому из названных, но потому, что современникам и ровесникам своим люди интеллигентного труда вообще оказывают меньше доверия и подчинения идейного, чем передовым апостолам и учителям из старшего поколения. А Чехов был для меня не только современником и ровесником, но и товарищем по первым годам литературной карьеры. Право, только смерть Чехова открыла мне, как, вероятно, и многим из нашего поколения, до какой степени он был всем нам дорог и до какой степени мы, сами не подозревая, были с ним слиты единством материалистического мировоззрения — кто по сознанию, кто по инстинкту, кто по ученичеству»8.
Интересно, что, только выйдя из-под личного влияния Толстого, Чехова оценил В.А. Поссе: «При жизни Чехова я его очень любил и как человека, и как писателя, но все же настоящим образом творчество его я оценил спустя пять-шесть лет после его смерти. В 1909 г. я читал публичные лекции в Грозном. Читал о Толстом и Достоевском. Ко мне явились гимназистки старшего класса местной гимназии и просили прочитать лекцию о Чехове. Но я отказался, откровенно заявив, что Чехова я читал, но не изучал. Они очень огорчились и, уходя, добродушно сказали: «Вы уж, пожалуйста, Чехова хорошенько изучите: он нам гораздо ближе Достоевского и Толстого». Я послушался гимназисток и, вернувшись в Петербург, стал серьезно изучать Чехова. Я понял тогда, что он не комик, а трагик обыденной жизни. <...> Когда я прочел лекцию о Чехове как трагике обыденной жизни, в Томске, то ко мне подошел профессор Боголепов и, пожав руку, поблагодарил за то, что я открыл ему Чехова, которого раньше он не знал. Когда ту же лекцию я прочел в Грозном, то генерал, сидевший в первом ряду, вскочил и, потрясая в мою сторону кулаком, вскричал: «Это не революционер, это хуже — это бунтовщик!» Генерал, в сущности, грозил не мне, он грозил понятому мною Чехову»9.
Что касается сопоставления Чехова и Горького, то, как писал Л.Е. Оболенский, Горький появился в литературе в момент тишины, когда была глубокая ночь и кроме Толстого, который «возился с вопросами личной и половой морали», и Чехова, «певца ночи и глухой тоски», не было ни одного свежего голоса. «Вся остальная беллетристика была каким-то сонным бормотанием, пережевыванием на тысячи ладов старых тем, типов, образов, избитых идеек». Чехов и его отчаяние при изображении русской жизни, по мнению Оболенского, — это толчок к самосознанию русского общества, «на этом его роль как писателя, определенного своим историческим значением, мне кажется, уже кончилась. <...> Трудно надеяться, чтобы Чехов нашел в своей лире песни совсем иного рода, песни надежды и веры, бодрящие, заставляющие проникнуться энтузиазмом, и вот тут-то, как бы на смену ему, сама жизнь, народная русская жизнь, выдвинула другого певца, представляющего противоположный полюс надежды, бодрости, веры, смелости. Гений, управляющий жизнью человечества, как бы решил, что души людей довольно подготовлены отчаяньем к тому, чтобы они жадно бросились на всякий проблеск веры, надежды и бодрости». И тут появился свежий, мощный талант с новыми образами. Именно поэтому «Чехов — это противоположный полюс Горького». Критик отмечает, что идеалы Горького, в сущности, были не интересны и непонятны широкой публике, тем более что большинство средних людей, изуродованных «современной цивилизацией и чековой книжкой», не имеет понятия об идеалах. Широкий и цельный идеал был бы отвлеченным и общим, чтобы за ним могла пойти «сонная толпа», среднему читателю нужны узкие, частичные идеалы, которые могут осуществиться сейчас, — это и предложил Горький10. Его идеал — это бунт сильных людей ради свободного будущего, т. е. доведение утопических мечтаний Чехова до активной деятельности. Кстати, социальная психология также указывает, что наибольший успех имеют те деятели, которые указывают на перспективы в будущем — ни достаточно далекие, чтобы казаться неосуществимыми, ни достаточно близкие, чтобы казаться слишком прозаическими. Ту же культурную нишу «исключительной личности» в начале XX в. пытались занять и символисты, но их собственное «жизнетворчество» было по сравнению с подлинной биографией Горького слишком надуманным, а мистические пророчества были слишком туманными, чтобы толпа читателей отдала им предпочтение. Как только Горький в середине 1900-х гг. отошел от темы босячества, интерес к нему стал падать11.
В этом постоянном споре Чехова с «проповедником» и с «героем», в колебаниях общества между вниманием к писателям трех типов шло формирование литературной репутации Чехова.
Примечания
1. Бунин, И. Чехов // ЧВС. — 1986. — С. 484.
2. Андреевский, С.А. Новая книжка рассказов Чехова / С. Андреевский // Новое время, газ. — 1895. — № 6784, 17 января. Принцип критических параллелей вообще был одним из основных в конце XIX — нач. XX вв., благодаря ему критики выстраивали различные концепции русской литературы.
3. Буренин, В. Критические очерки / В. Буренин // Новое время, газ. — СПб., 1895. — № 6794, 27 янв.
4. Перцов, П. «Три сестры» / П. Перцов // Мир искусства, ж. — СПб., 1901. — № 2 и 3. — С. 96—99.
5. Михайловский, Н.К. Литература и жизнь / Н.К. Михайловский // О повестях и рассказах гг. Горького и Чехова // Русское богатство, ж. — СПб., 1902. — № 2. — С. 162—179 вт. паг.
6. Рисунок «Лев Николаевич Толстой среди современных писателей» перепечатан в кн.: Апостолов, Н.Н. Живой Л. Толстой. Жизнь Льва Николаевича Толстого в воспоминаниях и переписке. — М., 1928. — С. 404.
7. Цит. по: Богомолова, Н.Н. Социальная психология печати, радио и телевидения. — М.: Изд-во МГУ, 1991. — С. 127.
8. Амфитеатров, А. Лев Толстой / А. Амфитеатров // Амфитеатров, А. Современники. — М., 1908. — С. 28—33. Частично пошло в: Амфитеатров, А. Записная книжка // Одесские новости, газ. — Одесса, 1909. — 27 авг., 20 сент. Амфитеатров лукавит — риторика, в том числе и мистико-религиозная, была свойственна ему и позже.
9. Поссе, В. Воспоминания о Чехове // ЧВС. — 1986. — С. 464.
10. Оболенский, Л. Указ. соч. — С. 23, 42—43, 18 и 21.
11. Такие произведения Горького, как «Мать», «Товарищ» и пр. А. Блок называл банальностями, и жалел, что Горький начал «банальничать». Другие критики были менее аккуратными в словах и прямо говорили о его упадке. Д. Философов назвал свою статью «Конец Горького» (Русская мысль, ж. — М., 1907. — Апрель).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |