Вернуться к А.В. Бартошевич, А.Г. Головачёва, В.В. Гульченко, В.Б. Катаев. Чехов и Шекспир

М.П. Кизима. Шекспир в письмах А.П. Чехова

Письма А.П. Чехова свидетельствуют об огромном значении для него наследия Шекспира. Существен тот факт, что фигура Шекспира присутствует в них не только при размышлениях писателя о путях развития литературы и театра, но и в его общих рассуждениях о человеческой жизни, о собственной судьбе, в замечаниях бытового свойства — порой шутливых, порой серьезных, в том числе личного характера. Рассмотрению этого удивительно живого присутствия Шекспира в письмах Чехова посвящена данная статья.

Особое место Шекспир занял в жизни Чехова еще в юношеские годы. Стоит особо отметить, что уже тогда он был для Антона Павловича не только мерой «великого» в литературе, но и важной частью русского общественного дискурса о смыслах бытия, о роли литературы в развитии самосознания человечества. В одном из писем весной 1879 года Чехов советовал младшему брату Михаилу: «Прочти ты следующие книги: «Дон-Кихот» (полный, в 7 или 8 частей). Хорошая вещь. Сочинение Сервантеса, которого ставят чуть ли не на одну доску с Шекспиром. Советую братьям прочесть, если они еще не читали, «Дон-Кихот и Гамлет» Тургенева. Ты, брате, не поймешь» [П I, 29]. Михаилу шел тогда четырнадцатый год, а автор письма готовился к выпускным экзаменам в таганрогской гимназии.

Став писателем, Чехов избрал Шекспира одним из своих основных художественных ориентиров. Он всегда с нетерпением ждал новых изданий и постановок Шекспира, активно содействовал этому. Характерен, например, его отклик на проект писателя Николая Телешова, задумавшего издание полноформатной, но недорогой книги рассказов, доступной по цене самым широким слоям читающей публики. Телешов попросил Антона Павловича дать для этой книги свой рассказ; Чехов объяснил, что по договору с издателем не имеет на это права, пожелал успеха и тут же высказал Телешову свое встречное предложение: «Кстати, в «Новом журнале иностранной литературы» печатается теперь гетевский «Фауст» в прозаическом переводе Вейнберга; перевод чудесный. Вот заказали бы Вы тоже буквальные, прозаические переводы, прозаические, но великолепные переводы «Гамлета», «Отелло» и проч. и проч. и издали бы также по 20 к. Вот повидайтесь-ка и поговорите с Вейнбергом!» [П X, 175]. Обратим внимание на то, что это пожелание в отношении Шекспира возникает в письме Чехова (20 января 1902 года, Ялта) совершенно спонтанно, оно вызвано стремлением Антона Павловича сделать Шекспира доступным для всех русских читателей: просьба Телешова давала Чехову возможность и повод способствовать продвижению данной цели.

Двумя годами позже с аналогичной просьбой к Чехову обратилась писательница Лидия Авилова. Ситуация в стране к тому времени существенно изменилась — началась война с Японией; у Авиловой возник замысел издания сборника с благотворительной целью — в помощь раненым. Чехов писал ей (7 февраля 1904 года, Москва): «Если хотите сборник во что бы то ни стало, то издайте небольшой сборник ценою в 25—40 коп., сборник изречений лучших авторов (Шекспира, Толстого, Пушкина, Лермонтова и проч.) насчет раненых, сострадания к ним, помощи и проч., что только найдется у этих авторов подходящего» [П XII, 31]. Отметим, что имя Шекспира Чехов ставит в один ряд с классиками русской литературы: такое объединение для него, как видим, совершенно естественно. Более того, Шекспир открывает этот список «лучших авторов», трогающих душу русского человека в годы испытаний.

Знаменательно, что на всех важнейших этапах своей творческой эволюции, осмысляя задачи, стоящие перед ним самим и перед литературой в целом, Чехов неизменно прибегал к Шекспиру. Так, в начале своего пути Чехов вступил в полемику с М.В. Киселевой, критиковавшей его за рассказ «Тина», показывающий, по ее мнению, только одну «навозную кучу», в то время как читатель с благодарностью относится к писателю, «который, проводя Вас через всю вонь навозной кучи, вдруг вытащит оттуда жемчужное зерно». «Вы не близоруки и отлично способны найти это зерно — зачем же тогда только одна куча?» — вопрошала она в своем письме [П II, 347, прим.]. Чехов же отвечал ей следующим образом (14 января 1887 года, Москва): «Я не знаю, кто прав: Гомер, Шекспир, Лопе де Вега, вообще древние, не боявшиеся рыться в «навозной куче» но бывшие гораздо устойчивее нас в нравственном отношении, или же современные писатели, чопорные на бумаге, но холодно-циничные в душе и в жизни?» [П II, 10]. Развивая свою мысль, он далее писал: «Художественная литература потому и называется художественной, что рисует жизнь такою, какова она есть на самом деле. Ее назначение — правда безусловная и честная»; литератор — «человек обязанный, законтрактованный сознанием своего долга и совестью; взявшись за гуж, он не должен говорить, что не дюж, и, как ему ни жутко, он обязан бороть свою брезгливость, марать свое воображение грязью жизни... Он то же, что и всякий простой корреспондент» [П II, 11—12]. Продолжая свои размышления, Чехов подчеркивал: «Для химиков на земле нет ничего не чистого. Литератор должен быть так же объективен, как химик; он должен отрешиться от житейской субъективности и знать, что навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль, а злые страсти так же присущи жизни, как и добрые» [П II, 12].

Как видим, на данном этапе творческого пути именно объективность и безусловная правда были для Чехова наиболее существенным элементом в понимании нравственного долга писателя. Однако ошибкой было бы полагать, что объективность отождествлялась Чеховым с дотошной и отстраненной констатацией фактов, ведь примером для него в этом отношении служили Гомер, Шекспир, Лопе де Вега, чьи творения утверждают силу художественного воображения; имена великих «древних» проясняют истинный смысл чеховской позиции, внося свои коррективы в его сравнение литератора с «простым корреспондентом» и химиком.

В дальнейшем Чехов изменил акценты в своем творческом кредо, но Шекспир остался для него источником вдохновения и опорой. В письме А.С. Суворину (25 ноября 1892 года, Мелихово) есть весьма важные размышления Чехова о своем времени и о писателях своего поколения: «Наука и техника переживают теперь великое время, для нашего же брата это время рыхлое, кислое, скучное, сами мы кислы и скучны <...> Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение. <...> Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас. А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше — ни тпрру ни ну... Дальше хоть плетями нас стегайте. У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь. Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником» [П V, 133—134].

Как видим, в этом знаменательном письме свои горькие раздумья о времени и о себе, о судьбах литературы и природе творчества Чехов строит на основе шекспировских образных линий и смыслов, на противопоставлении их современному состоянию умов. Когда Чехов говорит о современности, меняется даже стиль его письма: приподнятый, восторженный в оценках великой литературы прошлого, он снижается, становится разговорным и грубоватым («Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше — ни тпрру ни ну...»): современный литератор подобен застрявшей лошади, для него тень отца Гамлета — «привидение», которого он не боится; Чехов с особой иронией пишет в этом контексте и о самом себе. Однако, завершая свои размышления, подводя им итог и вынося свой приговор, Чехов возвращается к серьезному и строгому тону: «Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником» [П V, 133—134].

Безверие, ощущение бесцельности жизни и понимание, что они неизбежно ведут в творческий тупик, подтолкнули Чехова к поездке на Сахалин: принимая во внимание процитированное выше письмо, можно сказать, что его позвала туда «тень отца Гамлета». О тяжелом душевном состоянии Чехова непосредственно перед поездкой говорит его письмо (22 марта 1890 года, Москва) И.Л. Леонтьеву (Щеглову): «Если критика, на авторитет которой Вы ссылаетесь, знает то, чего мы с вами не знаем, то почему она до сих пор молчит, отчего не открывает нам истины и непреложные законы? Если бы она знала, то, поверьте, давно бы уж указала нам путь, и мы знали бы, что нам делать, и Фофанов не сидел бы в сумасшедшем доме, Гаршин был бы жив до сих пор, Баранцевич не хандрил бы, и нам бы не было так скучно и нудно, как теперь, и Вас не тянуло бы в театр, а меня на Сахалин...» [П IV, 45].

«Пожалуйста, не возлагайте литературных надежд на мою сахалинскую поездку. Я еду не для наблюдений и не для впечатлений, а просто для того только, чтобы пожить полгода не так, как я жил до сих пор», — писал Чехов [П IV, 45]. Однако, как мы знаем, сахалинская поездка стала для него потрясением, дала и наблюдения, и впечатления, и книгу, отмеченную глубоким общественным пафосом. Этот пафос пронизывает и письма Чехова.

Знаменательно и не случайно, что Шекспир оказался на Сахалине духовным спутником Чехова. Особенно интересно, что в сахалинских впечатлениях образы Шекспира прямо соотносятся с тем, что Чехову довелось увидеть и пережить. Более того, мы видим, что они становятся для Чехова своеобразным вторым «я», — через шекспировские образы он воспринимает себя и свой собственный опыт: «Помнится, был я на Сахалине на похоронах. Хоронили жену поселенца, уехавшего в Николаевск. Около вырытой могилы стояли четыре каторжных носильщика — ex officio, я и казначей в качестве Гамлета и Горацио, бродивших по кладбищу...» [П IV, 168].

Конечно, когда Чехов ступил на стезю драматурга, Шекспир не мог не стать для него своеобразным собеседником на этом пути. Как известно, сценическая судьба его пьес складывалась непросто, но как художник Чехов твердо шел своим путем; во многих его размышлениях о собственных пьесах присутствовал Шекспир. 16 февраля 1889 года И.Л. Леонтьев (Щеглов) писал Чехову, чтобы ободрить его, что «под «Ивановым» каждый раз красуется анонс — билеты все проданы» [П III, 395, прим.]. В ответном письме Чехова (18 февраля 1889 года, Москва), полном и чувства собственного достоинства, и самоиронии, и горечи, есть такие строки: «Вы в письме утешаете меня насчет «Иванова». Спасибо Вам, но уверяю Вас честным словом, я покоен и совершенно удовлетворен тем, что сделал и что получил. Я сделал то, что мог и умел, — стало быть, прав: глаза выше лба не растут; получил же я не по заслугам, больше, чем нужно. И Шекспиру не приходилось слышать тех речей, какие прослышал я. Какого же лешего мне еще нужно?» [П III, 157].

Особенно существенно, конечно, то, что Чехов понимал непреходящую современность Шекспира и в сценографии своих пьес ориентировался на Шекспира и шекспировскую мировоззренческую глубину, — а это далеко не всегда было понятно режиссерам. В письме К.С. Алексееву (Станиславскому) в отношении постановки «Трех сестер» Чехов подчеркивал (2 января 1901 года, Ницца): «Вы пишете, что в III акте Наташа при обходе дома, ночью, тушит огни и ищет жуликов под мебелью. Но, мне кажется, будет лучше, если она пройдет по сцене, по одной линии, ни на кого и ни на что не глядя, à la леди Макбет, со свечой — этак короче и страшней» [П IX, 171].

В замечаниях Чехова о современном театре Шекспир и современность совершенно естественным образом сплетены воедино, объединены общей задачей — не скользить по поверхности, а проникать в суть человеческой жизни. Так, 9 февраля 1902 года он пишет О.Л. Книппер-Чеховой из Ялты по поводу постановки горьковских «Мещан»: «Зачем вы играете пьесу Горького на о? Что вы делаете?!! Это такая же подлость, как то, что Дарский говорил с еврейским акцентом в Шейлоке» [П X, 192].

Аллюзии, сравнения, аналогии с Шекспиром и его героями рассыпаны по текстам писем, — будь то серьезные рассуждения на темы литературы и театра, ироничные заметки на подобные темы или вещи совершенно бытового свойства; всё свидетельствует о постоянном присутствии Шекспира как части самосознания Чехова. О том, насколько «своим» был Шекспир для Чехова, можно судить и по тону строк, — порой восторженных, проникновенных, порой дружелюбно шутливых, ироничных.

Остановимся несколько подробнее на присутствии Шекспира в повседневной бытовой жизни Чехова. Мы видим, что в письмах Чехова шекспировские герои обладают статусом живых людей — они выходят за пределы вымысла и действуют в реальном пространстве и времени, пробуждают воспоминания, трогают душу. Например, в письме к своим родным весной 1891 года из Венеции Чехов с восторгом отмечает:

«Собор великолепен, особенно снаружи. Рядом с ним — дворец дожей, где Отелло объяснялся перед дожем и сенаторами.

Вообще говоря, нет местечка, которое не возбуждало бы воспоминаний и не было бы трогательно. Например, домик, где жила Дездемона, производит впечатление, от которого трудно отделаться» [П IV, 203—204].

А вот замечания, выдержанные в совершенно иных интонациях. Чехов болен, раздражен, пишет А.С. Суворину относительно неудачной любовной истории брата (26 апреля 1893 года, Мелихово): «Ну-с, теперь прямо страница из романа. Это по секрету. Брат Миша влюбился в маленькую графиню, завел с ней жениховские амуры и перед Пасхой официально был признан женихом. Любовь лютая, мечты широкие... На Пасху графиня пишет, что она уезжает в Кострому к тетке. До последних дней писем от нее не было. Томящийся Миша, прослышав, что она в Москве, едет к ней <...> Оказывается, что в доме свадьба, графиня выходит за какого-то золотопромышленника. Каково? Миша возвращается в отчаянии и тычет мне под нос нежные, полные любви письма графини, прося, чтобы я разрешил сию психологическую задачу. Сам чёрт ее решит! Баба не успеет износить башмаков, как пять раз солжет. Впрочем, это, кажется, еще Шекспир сказал» [П V, 205]. А через некоторое время мы видим Шекспира как участника веселого и шутливого дружеского общения — Чехов пишет А.С. Суворину (7 августа 1893 года, Мелихово): «P.S. Толстой Вас очень любит. Любил бы Вас и Шекспир, если бы был жив. Привезите мне из-за границы десяток сигар!!» [П V, 224].

Многие письма написаны Чеховым в стиле юмористическом, присущем его юмористическим рассказам, Шекспир и в них предстает своеобразным чеховским «двойником». Нередко в этих письмах господствует игривый тон, свойственный и комедиям Шекспира, герои которого часто ведут своеобразную словесную игру. Однажды А.С. Лазарев (Грузинский) послал Чехову свой счет за напечатанный в «Новом времени» рассказ «Побег», просил переслать его Суворину с ходатайством о выплате гонорара из расчета 7—8 копеек за строку. Чехов ему ответил так (13 марта 1890 года, Москва): «Добрейший Александр Семенович, возвращаю Вам Вашу марку, впрочем не в девственном ее состоянии, а уже приклеенною к конверту сего письма. Письмо Ваше к Суворину отправил я в корзину, предварительно оторвав чистую половинку почтового листа. Причины таковой варварской расправы кроются в следующих положениях: 1) за гонораром следует адресоваться не к Суворину, а в контору (Невский, 38), у Суворина же Ваше письмо рискует заваляться; 2) все сотрудники (за исключением Шекспира, меня) за первые свои рассказы в «Новом времени» получали сплошной пятачок — это правило, нарушаемое очень и очень редко; чтобы Вам за свой рассказ «Побег» получить 7—8 коп. и чтобы ходатайство мое в этом направлении имело силу, Вам следует написать еще 2—3 рассказа и потом уж подать общий счет. Послушайтесь меня!» [П IV, 35].

Рассказывая о себе, Чехов порой совершенно соединяет свое «я» с переживаниями и словами героев Шекспира. Например, в письме Е.М. Линтваревой (9 октября 1888 года, Москва) он рассказывает, что получил известие о присуждении ему Академией наук Пушкинской премии, и цитирует при этом строки из трагедии Шекспира «Отелло» в переводе П.И. Вейнберга (акт III, сцена 3): «Премия, телеграммы, поздравления, приятели, актеры, актрисы, пьесы — всё это выбило меня из колеи. Прошлое туманится в голове, я ошалел; тина и чертовщина городской, литераторской суеты охватывают меня, как спрут-осьминог. Всё пропало! Прощай лето, прощайте раки, рыба, остроносые челноки, прощай моя лень, прощай голубенький костюмчик.

Прощай, покой, прости, мое довольство!
Всё, всё прости! Прости, мой ржущий конь,
И звук трубы, и грохот барабана,
И флейты свист, и царственное знамя,
Все почести, вся слава, всё величье
И бурные тревоги славных войн!
Простите вы, смертельные орудья,
Которых гул несется по земле,
Как грозный гром бессмертного Зевеса!

Если когда-нибудь страстная любовь выбивала Вас из прошлого и настоящего, то же самое почти я чувствую теперь. Ах, нехорошо всё это, доктор, нехорошо! Уж коли стал стихи цитировать, то, стало быть, нехорошо!» [П III, 21—22].

Обратим внимание, что Чехов словесно объединяет собственный текст и строки Шекспира (в частности, повторяющимся «прощай») и не указывает источника цитирования. Интересно, что письмо А.С. Суворину, написанное на следующий день (10 октября 1888 года, Москва), открывается одной из этих шекспировских строк, уже совершенно инкорпорированной в собственную речь Чехова, в прозаические строки его письма: «Известие о премии имело ошеломляющее действие. Оно пронеслось по моей квартире и по Москве, как грозный гром бессмертного Зевеса. Я все эти дни хожу, как влюбленный; мать и отец несут ужасную чепуху и несказанно рады, сестра, стерегущая нашу репутацию со строгостью и мелочностью придворной дамы, честолюбивая и нервная, ходит к подругам и всюду трезвонит» [П III, 23]. Свои переживания, свое душевное волнение, радость близких Чехов уподобляет силе любовных переживаний Отелло. Он делает это не без доли самоиронии, но намеренная шутливость в отношении собственной персоны только подчеркивает то, что Пушкинскую премию как знак общественного признания серьезности его литературного дара Чехов воспринял глубоко эмоционально, она стала осязаемым подтверждением правильности его выбора жизненного пути. Монолог шекспировского Отелло, говорившего о совершавшемся в его жизни перевороте, оказался, как видим, наиболее созвучен душевному состоянию Чехова, лучше всего выражал ощущавшуюся им судьбоносность полученного известия.

Итак, анализ показывает, что в письмах Чехова Шекспир предстает и как великий классик, ориентир в литературных спорах рубежа XIX—XX веков, и как часть самосознания Чехова — художника и человека — в непосредственных обстоятельствах его жизни; в переписке шекспировские герои нередко помогают Чехову выразить его собственное «я». Такие взаимоотношения Чехова с Шекспиром свидетельствуют о глубине их творческого и душевного диалога.

Вышесказанное позволяет сделать вывод о том, что письма Чехова являются важным документом в истории феномена, именуемого «русский Шекспир». С другой стороны, шекспировское измерение писем Чехова помогает лучше понять и феномен «английского Чехова», оно является знаменательным свидетельством глубины русско-английских культурных связей.