Вернуться к А.Г. Головачёва. А.П. Чехов и И.С. Тургенев

А.Д. Сёмкин. «Мы друг друга терпеть не можем. Чего больше?» Дуэль у Тургенева и Чехова

Сопоставление повести Чехова «Дуэль» с романом Тургенева «Отцы и дети» — из числа самых очевидных. Известно отношение Чехова к тургеневскому роману: «Боже мой! Что за роскошь «Отцы и дети»! Просто хоть караул кричи <...> Это чёрт знает как сделано. Просто гениально» (П V, 174). В тексте «Дуэли» есть и прямые отсылки к «Отцам и детям». В ещё большей степени подталкивает к сопоставлению бесспорное сходство героев. Приведём достаточно показательное мнение современного исследователя: «В этой повести Чеховым воспроизведены детали сюжетной основы тургеневских романов «Рудин» и «Отцы и дети»»1. Лаевского исследователь однозначно отождествил с «измельчавшим Рудиным», а фон Корена — с «отставным Базаровым», превратившимся в «рядового буржуазного ученого-позитивиста». В.И. Сахаров утверждает: истинным содержанием повести является преодоление героями своего рудинского или базаровского типа: «преодоление в них угасшего «тургеневского» начала» свершается «с помощью начала «толстовского», через духовное прозрение, «диалектику души»»2. Не ставя под сомнение это заключение, отметим, что категоричное взаимоуподобление тургеневских и чеховских героев всё же очень упрощает реальную проблематику.

Воспользуемся отдельными пунктами этой распространённой трактовки как основой для изложения несколько иного взгляда — поскольку, на наш взгляд, сходство между романом Тургенева и чеховской повестью лежит в иной плоскости. Здесь есть несколько аспектов.

Обратимся, во-первых, к самому феномену дуэли. Значение этого сюжета для русской литературы переоценить невозможно. Дело в том, что у нас линия приключенческая была представлена в редуцированном виде; занимательность, яркое событие не были важны. В европейской литературе мушкетёры и пираты, штурм замка или абордаж — у нас многообразие идейных сражений. Но неужели в нашей литературе не было боёв и схваток — со времён «Капитанской дочки» и «Юрия Милославского»? О чём, кстати, так сокрушались акмеисты, которые за это отсутствие яркого события и «не любили Чехова»3? В литературе XIX века реликтом увлекательной фабулы остаётся единственно ситуация дуэли.

Дуэль особенно важна именно для того периода в истории русской литературы, который породил классику, — то есть петербургского. «Дворянские поединки были одним из краеугольных элементов новой — петербургской — культуры поведения, вне зависимости от того, в каком конце империи они происходили»4. Сюжеты, о которых мы говорим, развёртываются действительно далеко от Петербурга (российская глубинка, допустим, орловская губерния у Тургенева; черноморское побережье Кавказа у Чехова). Сам феномен дуэли неразрывно связан с возникновением, формированием, развитием и высочайшим взлётом русской литературы в XIX веке — в такой же точно степени, в какой в личности А.С. Пушкина уживались великий поэт и записной дуэлянт («Жизнь его после Лицея и до Одессы шла от вызова к вызову, от поединка к поединку. <...> Судя по воспоминаниям свидетелей того периода его жизни, он не просто использовал мало-мальски подходящий повод для создания дуэльной ситуации, но и провоцировал, когда и повода-то не было. <...> Дуэльные ситуации были его стихией»5).

Здесь необходимо сразу отметить одно очень важное обстоятельство. Идеологическое противостояние, дуэль мировоззрений и собственно дуэль в русском классическом тексте впрямую не связаны. Идеология обходилась без дуэльных пистолетов, в русской литературе эти беспощадные поединки вполне бескровны. Можно назвать множество таких пар идеологических «дуэлянтов»: Бельтов и Крупов, дядя и племянник Адуевы, Мышкин и Рогожин, Обломов и Штольц, Раскольников и Лужин... С другой стороны, описано большое количество дуэлей, не связанных с серьёзным мировоззренческим конфликтом. Подавляющее большинство поединков в нашей литературе (мы рассмотрели 23 эпизода, изображённые или упомянутые в произведениях Княжнина, Боратынского, Пушкина, Бестужева-Марлинского, Лермонтова, Тургенева, Л.Н. Толстого, А.К. Толстого, Достоевского, Чехова, Куприна, Брюсова, Окуджавы, Битова, Пьецуха) имеют причиной дела сердечные, зависть, роковое недоразумение, а чаще всего — посягательство на личную честь и достоинство. Иногда это глупость, иногда экзистенциальная ненависть, как в романе Лермонтова, — но очень сложно, при всём желании, в возгласе Грушницкого — «...я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьёте, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоём нет места...»6 — усмотреть позицию. Это ненависть пародии к оригиналу.

А вот идеологическая идиосинкразия, разрешившаяся реальной дуэлью, в русской литературе почти не встречается. Нет идеологической подоплёки дуэльной истории ни в «Бесах», ни в «Выстреле», ни в «Медведе», ни в «Трёх сёстрах»... Такова была ситуация и в жизни: «Идейная дуэль в жизни российских дворян была явлением определяющим, но нечастым. Крупный пунктир идейных дуэлей на протяжении екатерининского, павловского, александровского царствований окружала буйная, весёлая, иногда анекдотическая стихия дуэлей случайных, нелепых»7. Да и о каких идейных дуэлях говорит Я.А. Гордин? Были дуэли с политическим оттенком, — приводится, например, такой факт: «...после убийства Павла офицеры Конной гвардии, не принимавшие участия в перевороте и отнюдь ему не сочувствовавшие, стали провоцировать ссоры со вчерашними заговорщиками, доводя дело до поединков»8. Но согласимся: до мировоззренческого противостояния и здесь далеко. Все же прочие приведённые Гординым факты «идейных» дуэлей или являются всё-таки скорее защитой чести (сословной, корпоративной, личной), или оказываются крайним выражением борьбы за власть. А непосредственно дуэльный кодекс утверждал, что дуэль может быть только «исключительно орудием удовлетворения интересов чести»9.

Потому-то и в классической литературе «идейная дуэль» исключительна, а реальная причина практически всегда — или женщина, или оскорбление. Тогда совершенно очевидно, что в первую очередь объединяет два текста: дуэльные ситуации, описанные в «Отцах и детях» и «Дуэли», оказываются явлениями совершенно особенными, уникальными как в литературе, так и в жизни. Более того, общий знаменатель их — пересечение двух магистральных тем русской литературы: идеологического конфликта практика с идеалистом — и собственно дуэльной традиции.

Заметим, что ничего похожего (то есть, чтобы к дуэли привело несовпадение идейное) нет в других произведениях как Тургенева, так и Чехова. Хотя когда-то такой смысл в дуэль и мог вкладываться: Николай I, например, видел в феномене дуэли прежде всего проявление свободомыслия и «философии», — но в литературе русской это не получило отражения. Идейные столкновения Бельтова и Крупова («Кто виноват?»), дяди и племянника Адуевых («Обыкновенная история») никогда не поставили бы их на грань смертоубийства.

О двух текстах размышляет и В.Я. Линков; как и В.И. Сахаров, он настаивает на «преодолении» тургеневского текста у Чехова, но делает выводы гораздо радикальнее. Отвергая последовательно возможность трактовки конфликта в повести как противопоставления идеологических позиций, социальных типов, а затем и как противопоставления характеров, то есть индивидуальностей, типов личности, исследователь приходит к выводу о том, что и само противопоставление мнимое: «...конфликт Лаевского и фон Корена оказывается лишённым всякого идейного значения. Он основан на недоразумении»10.

Нам трудно согласиться с этим выводом. Мы видим пружину действия в противоположении друг другу принципиально отличных телеологических моделей. Под парадигмой телеологических моделей в том или ином произведении, у того или иного автора мы понимаем варианты смысло-целевой ориентации его героев в жизни. Каждое упоминание в тексте теснейшим образом связанных мотивов смысла, цели и успеха неминуемо означает и описание некоторой конкретной мировоззренческой модели. Мы неоднократно пытались размышлять о парадигме телеологических моделей в творчестве разных писателей, и в первую очередь Чехова. Для Чехова этот аспект особенно актуален: мир его прозаических и драматических произведений как пространство идей выстроен и структурирован постоянными мучительными размышлениями героев и автора о предназначении человека. Они очень разнообразны, но мы, рассмотрев достаточно большое количество их, пришли к предельно простой двухступенчатой иерархии: «модель-якорь» и «модель-вектор».

«Модель-якорь» представляет собой оправдание жизни через внесённый в неё смысл и обретение устойчивости. Отсюда якорь — главное удержаться (классический пример — «Душечка»). Основой существования, базой для телеологической модели может стать что угодно, даже, например, стыд: «Ему было стыдно своей бедности и своего унижения, и этот стыд был теперь главным содержанием его жизни» (буфетчик Сергей Никанорыч в рассказе «Убийство», С IX, 135).

«Модель-вектор» предполагает устремленность без чётко сформулированного смысла — это вариант Пети Трофимова: «Обойти то мелкое и призрачное, что мешает быть свободным и счастливым, — вот цель и смысл нашей жизни. Вперёд! Мы идём неудержимо к яркой звезде, которая горит там вдали! Вперёд!» (С XIII, 227).

Максимально наглядно противопоставление «модели-якорь» и «модели-вектор» мы видим в споре Мисаила и доктора Благово в «Моей жизни»:

«Жить и не знать определённо, для чего живёшь!

— Пусть! Но это «не знать» не так скучно, как ваше «знать». Я иду по лестнице, которая называется прогрессом, цивилизацией, культурой, иду и иду, не зная определённо, куда иду, но, право, ради одной этой чудесной лестницы стоит жить...» (С IX, 221).

Приведённое определение типов телеологических моделей имеет самое прямое отношение к теме нашего разговора. Дело не в том, что Чехов так любил тургеневский роман, не в прямых отсылках к его тексту в чеховской повести. И не в сходстве внешних обстоятельств поединка, оборачивающегося и в том, и в другом случае профанацией. Дело в уникальности совпадения ситуации, когда к барьеру очень похожих героев приводит не просто идейный конфликт, а взаимное отторжение, порождающее ненависть. В основе одна и та же причина, и чтобы её сформулировать, необходимо вернуться к проблеме сходства или несходства героев. Мы предполагаем, что многое здесь определяется принадлежностью к определённому типу телеологической модели.

На первый взгляд, всё очевидно: бросается в глаза сходство Лаевского и Павла Петровича с лишними людьми — всей онегинской семьей. Оба идеалисты, «не от мира сего», без определённых занятий, профессии («Лаевский — измельчавший, опустившийся Рудин, фразёр и приживал, тургеневский «лишний человек»»11). Да и сам Лаевский так осознаёт себя, во всяком случае, в издевательском пересказе зоолога: «Понимайте так, мол, что не он виноват в том, что казённые пакеты по неделям лежат не распечатанными и что сам он пьёт и других спаивает, а виноваты в этом Онегин, Печорин и Тургенев, выдумавший неудачника и лишнего человека» (С VII, 370). Кстати, совпадают и их роли в конфликте: формальный вызов исходит соответственно от Кирсанова и Лаевского, дуэль — их инициатива.

Не менее явственным кажется и сходство фон Корена с Базаровым. Оба реально смотрят на жизнь, оба прагматики, люди конкретного дела, естественники и позитивисты, один изучает эмбриологию медуз, другой режет лягушек. Конкретное «дело» определяет их отношение и к окружающим, и к себе самому. «Фон Корен — отставной Базаров, в 80-е годы потерявший весь свой шумный политический радикализм и грубоватую поэтичность и ставший рядовым буржуазным учёным-позитивистом»12.

И фон Корен, и Базаров считают, что дуэль вообще глупа, но в частности — другое дело, то есть когда задета личная честь, дуэль перестаёт быть предрассудком и становится необходима. Более того, будучи вызванными, оба цивилизованных естествоиспытателя оказываются подвержены элементарной человеческой страсти и готовы убить. Вообще именно они представляются по-настоящему хищными. «...Настоящий человек тот, о котором думать нечего, а которого надобно слушаться или ненавидеть» (С 7, 120), — утверждает Базаров. Фон Корен о ненависти не говорит, но в первом же монологе зоолога формулируется мысль о необходимости уничтожения Лаевского и ему подобных. Сходно их беспощадно-практичное отношение к себе. Базаров: «Всякий человек сам себя воспитать должен — ну хоть как я, например...» (С 7, 34). Фон Корен: «Не следует баловаться. Надо себя в руках держать» (С VII, 377).

Сходно их отношение к другим: оба властной рукой навязывают окружающим свою правду, которую полагают единственной; те же, кто под их стандарт не подходит, беспощадно высмеиваются (например, Николай Петрович с его виолончелью или все, кого фон Корен зачисляет в «макаки»).

Итак, перед нами две пары героев: романтики и прагматики, между которыми и совершается идеологическая дуэль? Всё, однако, оказывается несколько сложнее; даже отделить романтика от прагматика невозможно — на что нам прямо указывают и Тургенев, и Чехов. «Павел Петрович дошёл до конца сада и тоже задумался, и тоже поднял глаза к небу. Но в его прекрасных тёмных глазах не отразилось ничего, кроме света звёзд. Он не был рождён романтиком, и не умела мечтать его щегольски-сухая и страстная <...> душа» (С 7, 56—57). А вот Лаевский, его первый разговор с Самойленко, вот с какими словами он входит в повесть: «Ты — старый ребёнок, теоретик, а я — молодой старик и практик, и мы никогда не поймём друг друга» (С VII, 360). Очевидна невозможность оппозиции по этому принципу: онегинский скептицизм романтического происхождения приводит в итоге к цинизму и сугубой практичности. И здесь уже заложена возможность совершенно иной альтернативы.

Дело, как нам представляется, в интересной рокировке, которая происходит в «Дуэли» в сравнении с тургеневским романом: герои меняются местами в идеологическом споре. Если идеалист Павел Петрович ратовал за общественную пользу, за верность традиции и культуре, за принципы, веру и основы, а Базаров, как и положено материалисту, для которого нет ничего святого, отрицал всё («с невыразимым спокойствием»), то в «Дуэли» позитивист и практик фон Корен, привычно воспринимаемый как потомок Базарова, оказывается защитником «принсипов» от всё отрицающего рудинского наследника. В одном строю Павел Петрович и фон Корен защищают основу своего существования, и неважно от кого — от прагматика Базарова или от «лишнего человека» Лаевского, которых воспринимают одинаково — как циничных разрушителей базовых ценностей человеческого общежития.

Павлу Петровичу есть что защищать от Базарова: Рафаэля, поэзию, цивилизацию, патриархальность русского народа, но прежде всего — собственные принципы, организующие его личность и дающие право на уважение к себе, — собственный аристократизм: «без чувства собственного достоинства, без уважения к самому себе <...> нет никакого прочного основания общественному <...> зданию. Личность, милостивый государь, — вот главное; человеческая личность должна быть крепка, как скала, ибо на ней всё строится» (С 7, 47—48). И фон Корену есть что защищать от Лаевского, который для зоолога опаснее, чем «холерная микроба», — защищать порядок жизни, защищать человечество от телеологической модели Лаевского, как он её понимает: «Я бы не обратил внимания на его ничтожество, <...> я бы прошёл мимо него, если бы он не был так вреден и опасен. <...> масса, особенно её средний слой, верит в интеллигентность, в университетскую образованность, в благородство манер и литературность языка. Какую бы он ни сделал мерзость, все верят, что это хорошо, что это так и быть должно, так как он интеллигентный, либеральный и университетский человек» (С VII, 373).

Парадоксально, но совершенно очевидно: практичный материалист (остроумно прилагающий свои воинственные убеждения даже к учению Христа), фон Корен прямо продолжает патетические тирады идеалиста Павла Петровича; претензии зоолога к Лаевскому по поводу неуважения к Спенсеру — это, в сущности, претензии Павла Петровича, возмущённого Базаровым, для которого «Рафаэль «гроша ломаного не стоит». И там, и там причина одна: нельзя позволить «рыться под цивилизацию, под авторитеты, под чужой алтарь...» (С VII, 374). Здесь мы ощущаем настойчивую авторскую волю к такой перемене ролей, ведь в действительности слова Лаевского: «Красивая, поэтическая святая любовь — это розы, под которыми хотят спрятать гниль. Ромео — такое же животное, как и все», — соотносятся скорее с образом естественника, зоолога, то есть Базарова (вспомним базаровскую снижающую реплику об Одинцовой: «Этакое богатое тело! <...> хоть сейчас в анатомический театр...» — С 7, 75). Чехов вкладывает беспощадное сравнение Ромео с животным в уста Лаевского. Теперь это язык последнего из онегинской семьи.

Попробуем сформулировать выводы. Во-первых, и в том и в другом случае перед нами конфликт охранителя и разрушителя. Павел Петрович Кирсанов и фон Корен — люди одной мировоззренческой модели (которую мы определили как модель-якорь), причём в крайнем варианте: с абсолютной убеждённостью в своей правоте, беспощадностью и даже жестокостью к другому. Они противостоят энтропии, которую несут с собой нигилист Базаров или «холерная микроба» Лаевский. Важнейший аспект проблематики и того, и другого текста можно определить как оппозицию: «разрушитель» — «охранитель», борьбу за принципы как за основу цельности личности, за сохранение истории, её смысла.

Охранители, Павел Петрович и фон Корен, люди модели-якоря, но кто же тогда их оппоненты? Носители модели-вектора? Однако очевидно невозможно говорить об «устремлённости» Базарова или Лаевского. И нам приходится несколько усложнить двухчастную схему. Мы предложили бы назвать такой тип героя «человек поля», имея в виду известную чеховскую идеологему о некоем поле религиозно-нравственных исканий: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец» (С XVII, 223). В статье, посвящённой вопросу о религиозности Чехова, А.П. Чудаков, размышлявший над этим небольшим, но важным текстом, приходит к выводу: высшими ценностями должны быть признаны сама огромность поля, процесс его прохождения и свободный человек, «истинный мудрец», это поле проходящий, — в терминологии Чудакова — «человек поля». Таким «человеком поля», далеким от обоих полюсов, является и сам Чехов.

Воспользуемся этим определением и мы. Предположим, что такое же поле существует между «есть смысл» и «нет смысла». Тогда мы должны констатировать, что и в этом случае определение «человек поля» относится к героям, наиболее близким Чехову (таков, например, Никитин в «Учителе словесности»). А в рассматриваемом случае, как ни странно, к «холерной микробе», Лаевскому.

В связи с этим попробуем сформулировать вывод второй: рассмотренный материал иллюстрирует, как создаётся ощущение объёмности и непостижимой сложности чеховского мира, невозможности выстроить непротиворечивую и всё объясняющую схему. Перед нами очевидное сосуществование двух истин: апология охранителя, стражника в сравнении с разрушителем, с одной стороны; апология человека поля, с другой. Деспотизм и стремление навязать свою правду, жестокость, страх, который внушают окружающим охранители (предполагаемое поведение фон Корена: «Он идёт, идёт, идёт куда-то, люди его стонут и мрут один за другим, а он идёт и идёт...» — С VII, 397; таков же, впрочем, и несгибаемый Павел Петрович), составляют резкий контраст с открытостью и обаянием их оппонентов. Да и авторам, как Тургеневу, так и Чехову, Базаров и Лаевский очевидно ближе и симпатичнее, чем их оппоненты. Павлу Петровичу автор выносит в финале решительный приговор: «Освещённая ярким дневным светом, его красивая, исхудалая голова лежала на белой подушке, как голова мертвеца... Да он и был мертвец» (С 7, 154). На грустной ноте мы расстаёмся и с фон Кореном.

В заключение вернёмся к мнению В.Я. Линкова, утверждающего фиктивный характер идеологического конфликта в повести Чехова (в основе столкновения не идеи, а заблуждение). Представляется, что дело вообще не в утверждаемых героями идеях, а в принадлежности каждого к определённому типу телеологической модели, которая составляет глубокое, хотя, может быть, смутно осознаваемое убеждение.

Литература

Гордин Я.А. Дуэли и дуэлянты. СПб.: Изд-во Пушкинского Фонда, 2002. 288 с.

Кушнер А.С. Почему они не любили Чехова? // Кушнер А.С. О поэтах и поэзии. СПб.: Геликон-Плюс, 2018. С. 548—557.

Линков В.Я. Художественный мир прозы А.П. Чехова. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1982. 128 с.

Сахаров В.И. Высота взгляда (Тургенев и Чехов). URL: https://ostrovok.de/old/prose/saharov/essay010.htm (дата обращения 26.11.2019).

Сахаров В.И. Дела человеческие: о литературе классической и современной. М.: Современник, 1985. 256 с.

Сахаров В.И. Русская проза XVIII—XIX веков. Проблемы истории и поэтики. М.: ИМЛИ РАН, 2002. 216 с.

Чудаков А.П. Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле. Чехов и вера // А.П. Чехов: pro et contra. Личность и творчество А.П. Чехова в русской мысли XX—XXI веков (1960—2010). Антология. Т. 3. СПб.: РХГА, 2016. С. 649—658.

Примечания

1. Сахаров В.И. Дела человеческие: о литературе классической и современной. М.: Современник, 1985. С. 76.

2. Сахаров В.И. Русская проза XVIII—XIX веков. Проблемы истории и поэтики. М.: ИМЛИ РАН, 2002. С. 211.

3. См., напр.: Кушнер А.С. Почему они не любили Чехова? // Кушнер А.С. О поэтах и поэзии. СПб.: Геликон-Плюс, 2018. С. 548—557.

4. Гордин Я.А. Дуэли и дуэлянты. СПб.: Изд-во Пушкинского Фонда, 2002. С. 5.

5. Там же. С. 11—13.

6. Лермонтов М.Ю. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. М.; Л.: АН СССР, 1961. С. 451.

7. Гордин Я.А. Дуэли и дуэлянты. С. 23.

8. Там же. С. 45.

9. Там же. С. 32.

10. Линков В.Я. Художественный мир прозы А.П. Чехова. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1982. С. 40.

11. Сахаров В.И. Высота взгляда (Тургенев и Чехов). URL: https://ostrovok.de/old/prose/saharov/essay010.htm (дата обращения 26.11.2019).

12. Там же.