Вернуться к А.Г. Головачёва. А.П. Чехов и И.С. Тургенев

О.А. Хвостова. «Сколок с Рудина» в персонажах А.П. Чехова

«Тургеневское начало» в художественном мире Чехова многосторонне раскрыто в работах ведущих тургеневедов и чеховедов (Г.А. Бялый, А.Г. Головачёва, А.С. Долинин, В.Б. Катаев, Н.А. Никипелова, З.С. Паперный, Э.А. Полоцкая, П.Г. Пустовойт, В.И. Сахаров, Е.В. Тюхова, С.Е. Шаталов). Выявлен обширный круг текстов Чехова, в которых присутствуют и функционируют тургеневские аллюзии, реминисценции, цитаты, образы. В рассказах первой половины 1880-х годов, по словам Е.В. Тюховой, «имя Тургенева, его герои, цитаты упоминались преимущественно с целью характеристики персонажей, которым недоступен тургеневский мир поэзии и красоты» («Цветы запоздалые», «В ландо»)1. В творчестве Чехова второй половины 1880-х — 1890-х годов тургеневские традиции (поэтика пейзажных зарисовок, авторское начало, тема дворянских гнёзд) разнообразно углубляются. Изучение тургеневско-чеховских связей включает такие вопросы, как литературные предшественники персонажей, их генетическая связь с так называемыми «лишними людьми» (Онегин, Печорин), трансформация базаровского, рудинского типов у Чехова (повесть «Дуэль», комедия «Чайка»).

Судя по переписке, Тургенев читается и перечитывается Чеховым постоянно. Развёрнутый отзыв на сочинения Тургенева содержит известное письмо Чехова к Суворину от 24 февраля 1893 года (П V, 174): восторженный об «Отцах и детях» («просто гениально»), критический — в адрес романов «Накануне», «Дым» («мне не нравится»), сдержанный — о «Дворянском гнезде» (слабее «Отцов и детей», но финал тоже «похож на чудо»). Роман «Рудин» здесь не упомянут совсем. Чехов не приемлет «тургеневских барынь», противопоставляя им толстовскую Анну Каренину. Поэтому чеховские героини, в отличие от мужских образов, не имеют в творчестве Тургенева своих прямых предшественниц. Любовная коллизия интересует Чехова с точки зрения линии судьбы, поведения героя.

Вместе с тем «гениальная натура» Рудина (первоначальное заглавие романа Тургенева), героя-идеалиста 1840-х годов, в редуцированном виде проявляется, отзывается в чеховских персонажах, людях 1880-х годов. В одном из ранних рассказов писателя, «Цветы запоздалые» (1882), рудинские аллюзии подчёркивают ничтожность Жоржа Приклонского. Его сестра Маруся, увлечённая тургеневскими романами, наставляет на путь истинный вечно пьяного брата, призывая его мужаться и стойко сносить удары судьбы от несчастной любви. А в качестве аргумента она «вспомнила тургеневского Рудина и принялась толковать о нём Егорушке» (С I, 393). Комичность ситуации заключается в том, что князь в это время «лежал на кровати и своими красными, кроличьими глазками глядел в потолок» (С I, 393), совсем не слушая сестру.

В.Г. Короленко считал, что «Чехов очень верно наметил старый тип Рудина в новой шкуре, в новой внешности» в образе «шатающегося по Руси» Лихарева из рассказа «На пути». Он полемизировал с К.К. Сарахановым (в письме от 24 сентября 1888 г.), который в своей статье отрицал «внутреннее сходство» двух персонажей: «По Вашему, Лихарев человек дела, а Рудин — слова. Но разве и Рудин не жил в землянках, не кидался на «дело», не умер на баррикаде? Более ли в этом отношении сделал Лихарев? Конечно, нет...»2 Исповедь перед Иловайской Лихарева, изначально наделённого деятельной верой, пережившего увлечение наукой, нигилизмом, славянофильством, принёсшего несчастье близким и самому себе, сюжетно напоминает последний разговор отчаявшегося Рудина с Лежневым, для которого очевидно, что «доброе слово — тоже дело» (С 5, 319). Любовная история Рудина и Натальи Ласунской отдалённо может быть спроецирована на едва намеченную Чеховым коллизию «Лихарев — Иловайская». Чеховский персонаж, так же как и тургеневский, способен зажечь не одно женское сердце «новой верой». Рудину в любви не хватило решительности: «я мог вообразить, что полюбил вас!!» (С 5, 293). Лихарев в любовных отношениях оказался эгоистичнее и прагматичнее, увлекая за собой «самых гордых и самостоятельных» женщин, которые добровольно отдавались ему в «благородное, возвышенное рабство» (С V, 472). Теперь уже немолодой, обездоленный неудачник опять почти покорил сердце очередной девушки, которая, как ему показалось, была готова пойти за ним. Но миг взаимной симпатии Лихарева и Иловайской обречён, продолжение невозможно.

«Лишними людьми» Чехов иронично называет двух обывателей, дачников Павла Матвеевича Зайкина и безымянного господина «в рыжих панталонах» (рассказ «Лишние люди»), как бы заведомо отвергая попытки увидеть в своих измельчавших персонажах приметы литературного типа «лишнего человека» Тургенева (Чулкатурина, отчасти Рудина). Такое схематичное сближение, сопоставление вызывало у Чехова протест, о чём он прямо написал А.С. Суворину 30 декабря 1888 года по поводу пьесы «Иванов»: «Режиссёр считает Иванова лишним человеком в тургеневском вкусе...» (П III, 109). Для автора действующие лица пьесы — «живые люди», которые подвергаются обстоятельному психологическому анализу. Чехов даже графически, в виде контрастных рисунков (сплошная волнистая и прерывистая ломаная линии) изображает изломы жизненного пути своего героя. Писатель ставит неутешительный диагноз современной молодёжи. В главном герое Иванове выделяются болезненные черты нового для литературы типа — «утомлённого человека»: «разочарованность, апатия, нервная рыхлость и утомляемость» как «непременное следствие чрезмерной возбудимости», болезни века. В итоге, происходит постепенное падение человека, в глазах общества он становится изгоем. Львов выносит Иванову приговор, «объявляет во всеуслышание» его «подлецом» (С XIII, 75).

В письме к Суворину Чехов, перефразируя Львова («олицетворённый шаблон, ходячая тенденция»), доводит его сентенцию до абсурда, задаётся вопросом: «Подлец Рудин или нет?» (П III, 112). А.П. Скафтымов поясняет главного персонажа чеховской пьесы: «...авторская трактовка личности Иванова такой вопрос стремится совсем снять... К Иванову такие категории, как подлец или не подлец, оказываются совсем не применимыми. Источники и мотивы его поведения оказываются вне соображений, которые можно было бы морально квалифицировать... Он ни дурной, ни хороший, он больной человек... Такой постановкой вопроса Чехов явно борется с современной ему социально морализирующей традицией, унаследованной от публицистики 60-х — 70-х годов»3. Но надо понимать, что и образ Рудина не ассоциируется у него с «умной ненужностью».

Чехов в упомянутом выше письме продолжает спор с Сувориным и с морализаторскими оценками Львова: «Литература и сцена так воспитали его, что он ко всякому лицу в жизни и в литературе подступает с этим вопросом... Если бы ему удалось увидеть Вашу пьесу, то он поставил бы Вам в вину, что Вы не сказали ясно: подлецы гг. Котельников, Сабинин, Адашев, Матвеев или не подлецы? Этот вопрос для него важен. Ему мало, что все люди грешны. Подавай ему святых и подлецов!» (П III, 113). Вслед за своим персонажем Львовым Чехов «примеривает» литературный шаблон «лишнего человека» на действующих лиц четырёхактной комедии Суворина «Татьяна Репина», к которой он написал продолжение, драму в 1 действии под тем же названием (1889).

А.П. Скафтымов показал, как, развивая образ Иванова в трёх редакциях пьесы, Чехов всячески смягчал его грани, снимал категоричную остроту: «В последнем монологе Иванова смягчены выражения в его отрицательной самооценке, устранены слова об оправдании оскорбления, какое ему нанесено Львовым. Иванов теперь говорит почти исключительно об «утомлении» и его следствиях»4. Иванов наследует лишь отдельные черты Рудина, но не вбирает в себя ту тенденциозную оценку, которая была дана критикой (назову Н.А. Добролюбова, А.И. Герцена, Д.Н. Овсянико-Куликовского и др.).

Созвучный Чехову взгляд на категорию «лишних людей» был высказан М. Курдюмовым (М.А. Каллаш) в 1934 году: «Для безрелигиозного сознания, не знающего безотносительной ценности личности, человек, оказавшийся вне широкого течения жизни, вне возможности внешнего, утилитарного применения своих сил и способностей, становится лишним»5. Из этого следует, что религиозное сознание не может признать человека «лишним». Безволие чеховских героев, их внутренняя неудовлетворённость, бездействие, тоска, бесприютность проистекают от «паралича воли к действию», «отсутствия основного духовного двигателя»6. И этот анализ делается на уровне социальной среды, отдельной человеческой личности, любовного сюжета.

Однако явные сюжетные отсылки к тексту романа Тургенева присутствуют и в других произведениях Чехова. Например, в «Чайке», где история взаимоотношений Тригорина и Нины отчасти напоминает тургеневскую коллизию Рудин — Наталья Ласунская7. В сцене диалога Треплева и Нины Заречной из четвёртого действия «Чайки» наступает кульминационный момент, когда героиня называет себя чайкой и «рыдает», не совсем точно цитируя последние строки из первого эпилога романа «Рудин»: «У Тургенева есть место: «Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть тёплый угол» (у Тургенева — «уголок», в словах Нины — «угол». — О.Х.). Я — чайка... Нет, не то. (Трёт себе лоб.) О чём я? Да... Тургенев... «И да поможет господь всем бесприютным скитальцам»... Ничего. (Рыдает.)» (С XIII, 57).

Горькое осознание предстоящего расставания, звук ветра напомнили героине пронзительную сцену прощания Рудина и Лежнева, когда «на дворе поднялся ветер и завыл зловещим завываньем, тяжело и злобно ударяясь в звенящие стекла» (С 5, 322). Невольно вспоминается сочувственное определение Лежнева «бедняк!» в адрес своего приятеля, вечно странствующего, бесприютного служителя мысли. Глубокий религиозный смысл финала романа Тургенева прочувствован героиней чеховской драмы применительно к своей судьбе: «Умей нести свой крест и веруй. Я верую и мне не так больно, и когда я думаю о своём призвании, то не боюсь жизни» (С XIII, 58). Но что было делать другим персонажам Чехова, которые, как и Треплев, «не веруют и не знают, в чём их призвание» (С XIII, 59), не могут совместить слово и дело, мельчая, растрачивая свою жизнь по мелочам. Им понятна безысходность «испорченной жизни» Рудина.

Нередко персонажи Чехова ассоциируют себя с героями Тургенева, рудинским типом, — например, Лаевский из повести «Дуэль». Как верно заметил В.Б. Катаев, он «шагу не ступит, чтобы не примерить на себя какое-либо литературное платье — Рудина ли, Гамлета, а то и ... Анны Карениной... И позы, и самые фразы Лаевского почти сплошь цитатны, заимствованы»8. Вся жизнь героя прошла с оглядкой на «чьи-нибудь теории, литературные типы» (С VII, 379). В череде откровений, признаний, над нарочитой книжностью, экзальтированностью которых беспощадно смеётся фон Корен, Лаевский причисляет себя к вырождающемуся поколению «лишних людей», «осколков крепостничества», чьи «отцы по плоти и духу» — Онегин, Печорин, байроновский Каин, Базаров (С VII, 393).

В творчестве Тургенева прослеживается типологическая парадигма «лишнего человека»: «...романный герой, как и герой повести, представляет собой единство противоположных тенденций, амбивалентность «крайних граней»» гамлетовского и донкихотовского начал. Однако определяющей в концепции романного героя будет доминанта Дон Кихота»9. По мнению И.А. Беляевой, образ Рудина лишь отчасти напоминает «лишнего человека» («необыкновенного», «замечательного», «странного»): ««Гениальность» как «высшая созидательная способность» задаёт тон всему в образе Рудина и разительно отличает его от «необыкновенных» людей»10. «Деятельное стремление к совершенству» (С 5, 227) (слова самого Рудина) напрочь отсутствует, атрофировано в Лаевском. В его образе преломляются (в пародийном смысле) гамлетовские черты «лишних людей». Он слишком сосредоточен на себе, погружён в постоянную рефлексию. Персонаж «Дуэли», осознавая свою причастность к героям Тургенева, «выдумавшего неудачника и лишнего человека» (С VII, 394), в соответствии с этим представлением выстраивает свою жизнь: «Своею нерешительностью я напоминаю Гамлета... Как верно Шекспир подметил! Ах, как верно» (С VII, 389). В действительности неудачник Лаевский напоминает вечно недовольного пошлого Пигасова, который является своеобразной пародией на «лишнего человека».

Как и положено потомку героев Пушкина, Байрона, Лермонтова, Тургенева, Лаевский всё время проходит испытание «противуречивыми страстями», в его жизни постоянно разыгрывались любовные коллизии, женщине в них была отведена «роковая, подавляющая роль» (С VII, 371). Напомним, что «любил женщин до безумия» (С 5, 255) Покорский, у которого Рудин позаимствовал и это увлечение. В студенческие годы некой даме Лаевский был обязан музыкальным образованием, затем он взял содержанку, бывшую проститутку, которая сбежала и причинила душевные страдания. Сойдясь с одной вдовой, он стал филологом. Это предыстория главной интриги «Лаевский — Надежда Фёдоровна», в которой инициатором был он («страстно полюбил», увёз от мужа, вскоре разочаровался в ней — С VII, 394). Неслучайно в первом упоминании Чехова о своём замысле (письмо к А.С. Суворину, 24 или 25 ноября 1888 г.) подчёркивается: «Ах, какой я начал рассказ! <...> Пишу на тему о любви. Форму избрал фельетонно-беллетристическую» (П III, 78). Любовная тема дала возможность писателю высветить одну из граней в обрисовке характера главного героя, которая позволяет его сопоставить с Рудиным.

На эту связь указывает фон Корен в разговоре с Самойленко: «...когда через год-два ты встретишь его на Невском под ручку с новой любовью, то он будет оправдываться тем, что его искалечила цивилизация и что он сколок с Рудина» (С VII, 433). Обаяние личности Рудина настолько сильно, что волевая, решительная Наталья Ласунская «на всё была готова» ради него, но он вовремя смалодушничал. Лаевский же увлёк за собой «на край света» интеллигентную, умную женщину, которая читала Спенсера, пообещав ей «трудовую жизнь и виноградник» (С VII, 380), а потом разлюбил и мечтает бросить. Чеховский персонаж ищет объяснение и оправдание для своего никчемного, бессмысленного, пошлого существования в женщине: «жизнь опостылела — женщина виновата; загорелась заря новой жизни, нашлись идеалы — и тут ищи женщину...» (С VII, 395).

Самоидентификация Лаевского с Рудиным порождена общественным мнением в отношении героев русской литературы — «лишних людей». Автор, не соглашаясь с этим, доводит своего героя до точки падения, после которой тот начинает прозревать новую жизнь, отказываясь от саморазоблачительных характеристик, которые уже в 1880-е годы казались отжившими, нелепыми, старой модой (разочарованность, апатия, усталость, неспособность приложить свои силы). Рудин для Чехова — «ушедшая натура». Помогли выйти Лаевскому из ситуации окончательного падения дьякон, который спас его во время дуэли от выстрела фон Корена, и добродушие и бескорыстие Самойленко. При полярности толкования финала «Дуэли» нам ближе позиция М. Курдюмова (М.А. Каллаш) о внутреннем раскаянии героя: «Лаевский переродился до полного внутреннего преображения. Теперь его соединяет с нею та любовь, которая наша церковь благословляет и увенчивает мученическими венцами»11. Лаевский и фон Корен примиряются сами с собой и с жизнью в одной реплике: «Никто не знает настоящей правды» (С VII, 477). К похожему выводу приходит Лежнев в последнем разговоре с Рудиным: «Каждый остаётся тем, чем сделала его природа, и больше требовать от него нельзя!» (С 5, 321). Фон Корен перестаёт быть категоричным в осуждении Лаевского, а Лаевский уже перед дуэлью обретает большую устойчивость в жизни, особенно в отношении к любви, к Надежде Фёдоровне: «...всматриваясь ей в лицо, понял, что эта несчастная, порочная женщина для него единственный близкий, родной и незаменимый человек» (С VII, 463).

Лаевский к концу повести в ходе беспощадного самоанализа приходит к выводу, что «спасения надо искать только в себе самом, а если не найдёшь, то к чему терять время, надо убить себя, вот и всё...» (С VII, 462), освобождаясь от зависимости от литературных образцов и заимствований. То, что мы знаем о персонаже в повести, — это лишь «сколок с Рудина», а не воплощённая полнота характера тургеневского героя. Лаевский сам для себя перестаёт быть лишним, как и подобает человеку. Рудин эту самоидентификацию так и не нашёл, хотя ему постоянно её подсказывал Лежнев. Герой романа Тургенева пошёл на баррикаду, в революционное дело, и бессмысленно погиб. Чехов идёт дальше в осмыслении рудинского типа героя, предпочтя в Лаевском найти выход для понимания им собственной судьбы. В этом коренное отличие этих двух персонажей.

Есть ещё одна ниточка, соединяющая тургеневский и чеховский тексты через посредство пушкинского образа змеи как воспоминания, возникающего в кульминационные моменты сюжетов произведений. После сожжения письма Рудина Наталья Ласунская «раскрыла наудачу» и прочла несколько строк из XLVI строфы первой главы романа «Евгений Онегин», написанных поэтом в период острейшего духовного кризиса 1823 года: «Кто чувствовал, того тревожит // Призрак невозвратимых дней... // Тому уж нет очарований, // Того змея воспоминаний, // Того раскаянье грызёт...» (С 5, 296). Они оказались созвучны гнетущим переживаниям героини, горький жизненный опыт помог обрести твёрдость и силу духа. Возможно, Наталья вспомнила в этот момент скептический взгляд Рудина на любовь в их недавнем разговоре: «То вползёт она в сердце, как змея, то вдруг выскользнет из него вон... Да и кто любит в наше время? кто дерзает любить?» (С 5, 250). Чеховским персонажам могла только импонировать рудинская разочарованность в любви.

17-й главе повести «Дуэль» предпослан эпиграф из стихотворения Пушкина «Воспоминание» (1828). Ночные воспоминания лирического героя наполнены горьким раскаяньем, «змеи сердечной угрызеньями», «тяжкими думами». Трагизм мироощущения поэта, выраженный в финале («И с отвращением читая жизнь мою, // Я трепещу и проклинаю...»), связан с мотивом покаяния, христианского смирения перед неизбежными испытаниями, дающими бесценный опыт: «И горько жалуюсь, и горько слёзы лью, // Но строк печальных не смываю». Нечто вроде катарсиса переживает и Лаевский накануне дуэли с фон Кореном. Перед героем встаёт его прошлое, «презренная, паразитная жизнь», лишённая «светлых воспоминаний» (С VII, 437), и в настоящем есть только порок, обман, праздность. Беспощадный самоанализ героя намечает путь возможного нравственного переворота в его душе, постепенного восхождения к пониманию пушкинского приятия объективных законов бытия. Таким образом, два пушкинских текста являются связующим звеном «Рудина» и «Дуэли». Пушкинские строки встроены в самосознание персонажей (Натальи, Лаевского).

«Сколок с Рудина» в чеховских персонажах — это те или иные грани социально-психологического портрета тургеневского героя как из романа, так и в истолкованиях, закреплённых литературной критикой в сознании современников Чехова.

Литература

Беляева И.А. Система жанров в творчестве И.С. Тургенева. М.: МГПУ 2005. 250 с.

Головачёва А.Г. Тургеневские мотивы в «Чайке» Чехова // Филологические науки. 1980. № 3. С. 8—14.

Катаев В.Б. Чехов плюс... Предшественники, современники, преемники. М.: Языки славянской культуры, 2004. 427 с.

Короленко В.Г. Собр. соч.: В 10 т. М.: Гослитиздат, 1956. Т. 10. 717 с.

Курдюмов М. [Каллаш М.А.]. Сердце смятенное. О творчестве А.П. Чехова (1904—1934) // А.П. Чехов: Pro et contra: Личность и творчество А.П. Чехова в русской мысли XX века (1914—1960). Антология. Т. 2. СПб.: РХГА, 2010. С. 284—422.

Скафтымов А.П. Собр. соч.: В 3 т. Т. 3. Самара: Век 21, 2008. 538 с.

Тюхова Е.В. Тургенев Иван Сергеевич // А.П. Чехов. Энциклопедия / Сост. и науч. ред. В.Б. Катаев. М.: Просвещение, 2011. С. 460—464.

Примечания

1. Тюхова Е.В. Тургенев Иван Сергеевич // А.П. Чехов. Энциклопедия / Сост. и науч. ред. В.Б. Катаев. М.: Просвещение, 2011. С. 462.

2. Короленке В.Г. Собр. соч.: В 10 т. М.: Гослитиздат, 1956. Т. 10. С. 100.

3. Скафтымов А.П. Собр. соч.: В 3 т. Т. 3. Самара: Век 21, 2008. С. 322—323.

4. Там же. С. 433.

5. Курдюмов М. [Каллаш М.А.]. Сердце смятенное. О творчестве А.П. Чехова (1904—1934) // А.П. Чехов: Pro et contra: Личность и творчество А.П. Чехова в русской мысли XX века (1914—1960). Антология. Т. 2. СПб.: РХГА, 2010. С. 312.

6. Там же. С. 312—313.

7. Об этом более подробно см.: Головачёва А.Г. Тургеневские мотивы в «Чайке» Чехова // Филологические науки. 1980. № 3. С. 8—14.

8. Катаев В.Б. Чехов плюс... Предшественники, современники, преемники. М.: Языки славянской культуры, 2004. С. 38.

9. Беляева И.А. Система жанров в творчестве И.С. Тургенева. М.: МГПУ, 2005. С. 111.

10. Там же. С. 113.

11. Курдюмов М. [Каллаш М.А.]. Сердце смятенное. С. 367.