Вернуться к Е.Г. Новикова. Чехов и время

Е.Г. Новикова. Томск в кругосветном путешествии А.П. Чехова

Маршрут: река Кама, Пермь, Тюмень, Томск, Иркутск, Амур, Сахалин, Япония, Китай, Коломбо, Порт-Саид, Константинополь и Одесса.

Буду и в Маниле. Выеду из Москвы в начале апреля (П. 4, 14) —

так пишет А.П. Чехов брату Михаилу 28 января 1890 г. Из письма И.Л. Леонтьеву (Щеглову) от 16 марта 1890 г.:

Мой маршрут таков: Нижний, Пермь, Тюмень, Томск, Иркутск, Сретенск, вниз по Амуру до Николаевска, два месяца на Сахалине, Нагасаки, Шанхай, Ханькоу, Манилла, Сингапур, Мадрас, Коломбо (на Цейлоне), Аден, Порт-Саид, Константинополь, Одесса, Москва, Питер (П. 4, 38).

И далее, в том же письме:

Если на Сахалине не съедят медведи и каторжные, если не погибну от тифонов в Японии, а от жары в Адене, то возвращусь в декабре и почию на лаврах <...> Не хотите ли поехать вместе? Будем на Амуре пожирать стерлядей, а в де Кастри глотать устриц, жирных, громадных, каких не знают в Европе; купим на Сахалине медвежьих шкур по 4 р. за штуку для шуб [...] в Японии схватим японский [...], а в Индии напишем по экзотическому рассказу, или по водевилю «Ай да, тропики!», или «Турист поневоле», или «Капитан по натуре», или «Театральный альбатрос» и т. п. (П. 4, 38).

Из письма А.С. Суворину от 15 апреля 1890 г.: «<...> привезу Вам <...> голую японку из слоновой кости <...> Напишу Вам в Индии экзотический рассказ» (П. 4, 62). А вот уже вполне серьезно в письме к Н.А. Лейкину от 31 марта 1890 г.: «Свои сахалинские, японские, китайские и индийские адреса сообщу и буду сообщать своевременно» (П. 4, 52).

21 апреля 1890 г. Чехов выезжает из Москвы, и во время своей поездки посещает Ярославль, Нижний Новгород, Пермь, Екатеринбург, Тюмень, Ишим, Томск, Мариинск, Ачинск, Красноярск, Канск, Иркутск, Читу, Нерчинск, Сретенск, Благовещенск, Николаевск, Айгун (Китай), о. Сахалин, Владивосток, Сингапур (английская колония в Китае), Коломбо (о. Цейлон, Индия), Кэнди (о. Цейлон, Ин-дня), Порт-Саид (Африка), Одессу; путешествует при этом по Волге, Каме, Оби, Амуру, Татарскому проливу, Индийскому океану, Японскому, Красному, Средиземному, Мраморному, Черному морю1.

Более того, фактически сразу же после возвращения Чехова с Сахалина последовала его поездка в Европу. Прибыв в Москву 8 декабря 1890 г., уже 19 марта 1891 г. он вновь отправляется в путешествие: теперь, после Азии, — в Западную Европу. Из письма М.Е. Чехову от 13 марта 1891 г.:

<...> уезжаю ненадолго в Италию и во Францию <...> Я еду через Варшаву на Вену, оттуда в Венецию, потом в Милан, во Флоренцию, Рим, Неаполь, Палермо и т. д. В Неаполе уже цветут розы. Когда в Риме осмотрю храм Петра и Павла2, то опишу Вам свое впечатление (П. 4, 196).

Действительно, во время своего европейского путешествия Чехов посетил Вену, Венецию, Болонью, Флоренцию, Рим, Неаполь, Ниццу, Монте-Карло, Париж3. Общее описание европейского путешествия — в письме к родным от 15 апреля 1891 г. из Ниццы:

Из всех мест, в каких был доселе, самое светлое впечатление оставила во мне Венеция. Рим похож в общем на Харьков, а Неаполь грязен. Море же не прельщает меня, так как оно надоело мне еще в ноябре и декабре <...> я непрерывно путешествую целый год. Не успел вернуться с Сахалина, как уехал в Питер, а потом опять в Питер и в Италию... (П. 4, 217).

Характерно, что в уже упомянутом письме М.Е. Чехову вслед за обещанием «описать впечатление» о Риме сразу же следует воспоминание о Цейлоне: «Когда в Риме осмотрю храм Петра и Павла, то опишу Вам свое впечатление. Какая интересная страна Индия! Я хотел бы рассказать Вам про нее» (П. 4, 196). Из письма сестре Марии от 4 апреля 1891 г. из Неаполя: «Днем ездили наверх, в монастырь St. Martini: отсюда вид такой, какого я никогда не видел ранее. Замечательная панорама. Нечто подобное я видел в Гонг-Конге, когда поднимался на гору по железной дороге (П. 4, 211). В восприятии Чехова его азиатское и европейское путешествия — едины.

Выехав в Азию 21 апреля 1890 г., 27 апреля 1891 г. он возвращается из Европы в Россию. Это поездка на Сахалин? Очевидно, что нет. В сущности, это годовое кругосветное путешествие, и об этом прямо говорит сам Чехов в письме от 15 апреля 1891 г. из Ниццы: «<...> я непрерывно путешествую целый год. Не успел вернуться с Сахалина, как уехал <...> в Италию».

Наука о Чехове же традиционно квалифицирует данный этап его жизни исключительно как «поездку на Сахалин». Поразительно, но даже такой авторитетный исследователь спациальной проблематики творчества Чехова, как Н.Е. Разумова, также воспринимает эту поездку как «сахалинскую»4 (несмотря на то, что вводит представление о нем как о «самом «морском» писателе»5). Только в самое последнее время начали появляться работы, посвященные иным, кроме Сахалина, этапам путешествия Чехова6.

В свою очередь, современники писателя прекрасно чувствовали и понимали «кругосветность» его замысла Из письма П.М. Свободина Чехову от 9 апреля 1890 г.:

Когда едете, милый человечина? Я думаю, теперь Вас дома-то обшивают, обувают и заштопывают в дорогу? «Странное, однако, чувство одолело меня, когда решено было, что я еду: тогда только сознание о громадности предприятия заговорило полно и отчетливо... нервы падали по мере того, как наступал час отъезда... Куда это? что я затеял?.. Но вдруг возникало опять грозное привидение и росло по мере того, как я вдавался в путь. Это привидение была мысль: какая обязанность лежит на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом...» Так писал Гончаров в 1852 году перед отплытием на «Палладе»; так, или приблизительно так, должен думать и чувствовать теперь наш Antoine. Конечно, с тех пор, с 52 года, утекло много воды: иначе оснастились корабли, иными стали все пути сообщения на свете; многое, многое изменилось, переделалось в мире. Но не переделалось сердце человеческое, не изменилась душа Божья, а потому-то рассуждения Гончарова и до сих пор, по-моему, совершенно приложимы такому предприятию, какое затеяли Вы, милый друг, и в котором да пошлет Вам Бог всяческого успеха!7

Ср. текст «Фрегата «Паллада» И.А. Гончарова:

Странное, однако, чувство, одолело меня, когда решено было, что я еду: тогда только сознание о громадности предприятия заговорило полно и отчетливо <...> нервы падали по мере того, как наступал час отъезда <...> Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал.

— «Куда это? Что я затеял?» <...> Казалось, все страхи, как мечты, улеглись: вперед манил простор и ряд неиспытанных наслаждений. Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом, манили голубые небеса и воды. Но вдруг за этой перспективой возникало опять грозное привидение и росло по мере того, как я вдавался в путь. Это приведение была мысль: какая обязанность лежит на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями?8

Сейчас сравнение чеховских «Из Сибири» (1890) и «Острова Сахалин» (1894) с гончаровским «Фрегатом «Паллада»» — общее место чеховедения, но пальма первенства в этом принадлежит, вероятно, Свободину. Трогательно точно цитируя в своем письме Гончарова, он особо подчеркивает масштаб путешествия обоих писателей как путешествия по всему «свету», по всему «миру».

До тех пор, пока поездка Чехова будет восприниматься исключительно как «сахалинская», с ней традиционно будет связан своего рода «вечный вопрос» чеховедения. Как формулирует его (отчасти иронически) И.Н. Сухих, «никто, в том числе и сам Чехов, не мог (или не хотел) толком объяснить, зачем его понесло на Сахалин»9. Но если мы квалифицируем поездку Чехова как кругосветное путешествие, вопрос о том, куда и зачем его «понесло», фактически снимается: кругосветное путешествие как таковое имеет давнюю культурную и, хотя бы уже поэтому, вполне осмысленную традицию. В частности, оно издавна было известным (чуть ли не медицинским) средством преодоления душевного кризиса, затянувшейся депрессии, тяжелых переживаний, связанных с экзистенциальной потерянностью человека в мире. Как известно, на рубеже 1880—1890-х гг. Чехов переживал именно нечто подобное:

Если <...> мы знали бы, что нам делать, Фофанов не сидел бы в сумасшедшем доме, Гаршин был бы жив до сих пор, Баранцевич не хандрил бы, и нам бы не было так скучно и нудно, как теперь, и Вас бы не тянуло в театр, а меня на Сахалин. <...> Я еду не для наблюдений и не для впечатлений, а просто для того только, чтобы пожить полгода не так, как я жил до сих пор (П. 4, 45).

Да, конечно, в этом и в целом ряде других высказываний писатель сам также характеризует свое будущее путешествие как поездку «на Сахалин».

Но, думается, здесь у Чехова необходимо принципиально различать позицию частного человека и позицию писателя. Как это сформулировано самим Чеховым в письме к Н.А. Лейкину от 5 июня 1890 г., «<...> многое я видел и многое пережил, и все чрезвычайно интересно и ново для меня не как для литератора, а просто как для человека» (П. 4, 101).

Об этом же размышлял в свое время и Гончаров во фрагменте, отчасти цитируемом Свободиным:

Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом, манили голубые небеса и воды. Но вдруг за этой перспективой возникало опять грозное привидение и росло по мере того, как я вдавался в путь. Это приведение была мысль: какая обязанность лежит на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями? Экспедиция в Японию не иголка; ее не спрячешь, не потеряешь. Трудно теперь съездить и в Италию без ведома публики тому, кто раз брался за перо. А тут предстоит объехать весь мир <...> Но как и что рассказывать и описывать? Это одно и то же, что спросить, с какой физиономией явиться в общество10.

Человека «манит простор и ряд неиспытанных наслаждений», «голубые небеса и воды»; но на русском писателе «лежит обязанность», перед ним, как «грозное привидение», стоит вопрос: «Как и что рассказывать и описывать?» Иначе — «как явиться в общество?»

В сущности, данное размышление Гончарова — это и его собственный ответ, и ответ Чехова, и ответ всей русской литературы XIX в. на вопрос о том, зачем Чехова «понесло» на Сахалин. Гончаров развернуто объясняет эту позицию ответственности русского писателя XIX в. за свое слово как за свое дело.

Об этом же пишет и сам Чехов в известном письме к А.С. Суворину от 9 марта 1890 г., в котором, споря с ним, подробно разъясняет свое решение отправиться на Сахалин и написать о нем книгу:

Я хочу написать хоть 100—200 страниц и этим немножко заплатить своей медицине <...> Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов <...> Сахалин это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный. Работавшие около него и на нем решали страшные, ответственные задачи и теперь решают. Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку, а моряки и тюрьмоведы должны глядеть, в частности, на Сахалин, как военные на Севастополь (П. 4, 31—32).

Вот оно, совершенно прямое, непосредственное, развернутое объяснение Чехова, зачем он едет на Сахалин. Оно совершенно искренно, поскольку содержится в частном письме.

Однако, по сути, это позиция писателя, позиция публичного, а не частного человека: «Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов <...>» Именно отсюда столь часто встречающееся собственно чеховское определение своего будущего путешествия как поездки «на Сахалин»: такова в ней его профессиональная задача как писателя. Отсюда же — его интенсивная подготовка к поездке, подготовка также сугубо профессиональная: «Целый день сижу, читаю и делаю выписки. В голове и на бумаге нет ничего, кроме Сахалина. Умопомешательство. Mania Sachalinosa» (П. 4, 19).

Между позициями двух русских писателей-путешественников, Гончарова и Чехова, есть существенное различие, которое связано с их различным ответом на вопрос: «Как и что рассказывать и описывать?»

Задача Гончарова — описать кругосветное путешествие в целом: «Трудно теперь съездить и в Италию без ведома публики тому, кто раз брался за перо. А тут предстоит объехать весь мир».

Позиция Чехова — принципиально иная. Собираясь в путешествие, он планирует создать книгу о Сахалине и цикл очерков о Сибири для «Нового времени». И все. Как писатель в кругосветном путешествии он будет описывать только родную страну, Россию.

Впечатления же обо всех других странах останутся только в сфере его частной жизни. Ими он будет делиться только в частной переписке, причем крайне интенсивно. Его письма, посвященные описанию Вены, Венеции, Рима, Неаполя, Ниццы, Парижа, изумительны. Например:

Восхитительная голубоглазая Венеция шлет всем вам привет. Ах, синьоры и синьорины, что за чудный город эта Венеция! Представьте себе город, состоящий из домов и церквей, каких вы никогда не видели: архитектура упоительная, все грациозно и легко, как птицеподобная гондола <...> Теперь представьте, что на улицах и в переулках вместо мостовых вода, представьте, что во всем городе нет ни одной лошади, что вместо извозчиков вы видите гондольеров на их удивительных лодках, легких, нежных, носатых птицах, которые едва касаются воды и вздрагивают при малейшей волне. И все от неба до земли залито солнцем (П. 4, 203).

Однако никакого цикла очерков заграничного путешествия, подобного циклу «Из Сибири», он никогда не создаст.

Для него как писателя — это поездка на Сахалин, для него как частного человека — это кругосветное путешествие.

Так Чехов понимал свою ответственность перед русским читателем: писать только о России.

Планируя поездку, он может говорить о каких-то возможных произведениях, созданных на материале иных стран, только в шуточной форме: «<...> в Индии напишем по экзотическому рассказу, или по водевилю «Ай да, тропики!», или «Турист поневоле», или «Капитан по натуре», или «Театральный альбатрос»» и т. п.

Идея написать в Индии «экзотический рассказ» получит очень своеобразное продолжение. Из письма А.С. Суворину от 23 декабря 1890 г.: «Посылаю Вам рассказ <...> Так как рассказ был зачат на Цейлоне, то, буде пожелаете, можете для шика написать внизу: «Коломбо, 12 ноября» (П. 4, 148). Как известно, этот рассказ — печальный и мудрый и, конечно же, совершенно не экзотический «Гусев» (его первая публикация в «Новом времени» действительно сопровождалась пометой «Коломбо. 12 ноября»).

Воспоминания о других странах только фрагментарно и иногда будут появляться в произведениях Чехова, как, например, знаменитое описание Дорном Генуи:

Там превосходная уличная толпа. Когда выходишь вечером из отеля, то вся улица бывает запружена народом. Движешься потом в толпе без всякой цели, туда-сюда, по ломаной линии, живешь с нею вместе, сливаешься с нею психически и начинаешь верить, что в самом деле возможна одна мировая душа, вроде той, которую когда-то в Вашей пьесе играла Нина Заречная (13, 49).

Как будто идея единой Души Мира ненадолго разомкнула пространство чеховского текста для впечатлений о странах иных.

Но, как было уже сказано выше, в целом Чехов рассказывает о своих заграничных путешествиях только в частных письмах. Поэтому только здесь его поездка приобретает тот масштаб кругосветного путешествия, который она, собственно, имела. Из письма к И.Л. Леонтьеву (Щеглову) от 10 декабря 1890 г.:

<...> я доволен по самое горло, сыт и очарован до такой степени, что ничего больше не хочу <...> Могу сказать: пожил! Будет с меня. Я был в аду, каким представляется Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне. Какие бабочки, букашки, какие мушки, таракашки!» (П. 4, 143).

То же самое — в письме к брату Александру от 27 декабря 1890 г.:

Да, Сашичка. Объездил я весь свет, и если хочешь знать, что я видел, то прочти басню Крылова «Любопытный». Какие бабочки, букашки, мушки, таракашки! <...> Проехал я через всю Сибирь, 12 дней плыл по Амуру, 3 месяца и 3 дня прожил на Сахалине, был во Владивостоке, в Гонг-Конге, в Сингапуре, ездил по железной дороге на Цейлоне, переплыл океан, видел Синай, обедал с Дарданеллами, любовался Константинополем и привез с собою миллион сто тысяч воспоминаний (П.

4, 153).

Из письма А.С. Суворину от 9 декабря 1890 г.:

Сахалин представляется мне целым адом <...> Первым заграничным портом на пути моем был Гонг-Конг. Бухта чудная, движение на море такое, какого я никогда не видел даже на картинках <...> Сингапур я плохо помню, так как когда я объезжал его, мне почему-то было грустно; я чуть не плакал. Затем следует Цейлон — место, где был рай.

Здесь в раю я сделал больше 100 верст по железной дороге и по самое горло насытился пальмовыми лесами и бронзовыми женщинами <...> Красное море уныло; глядя на Синай, я умилялся. Хорош Божий свет (П. 4, 139—140).

Но это последнее письмо к Суворину — еще и своеобразное продолжение письма к нему же от 9 марта 1890 г., того чеховского манифеста гражданской ответственности русского писателя, в котором он отстаивал свою идею поездки на Сахалин. Поэтому здесь после замечательного утверждения «Хорош Божий свет» следует:

Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм! <...> Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? <...> Работать надо, а все остальное к черту (П. 4, 140).

Так общий контекст кругосветного путешествия еще более ярко выявил ту общественную проблематику поездки на Сахалин, которая в сознании Чехова была связана с его обязанностями как писателя: «Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм! <...> Работать надо, а все остальное к черту».

«Непрерывное путешествие целый год», в котором увидел «Божий свет», «весь свет» — таково было кругосветное путешествие Чехова.

Город Томск11 сразу же появляется в его планах именно в этом контексте:

Маршрут: река Кама, Пермь, Тюмень, Томск, Иркутск, Амур, Сахалин, Япония, Китай, Коломбо, Порт-Саид, Константинополь и Одесса.

Причем — не только как простое называние. Из отчасти уже цитированного выше письма А.С. Суворину от 15 апреля 1890 г.:

Телеграфировать Вам буду непременно; чаще же буду писать. Адрес для телеграмм: Томск, редакция «Сибирского вестника». Письма, написанные до 25 июля, я непременно получу; написанные позже на Сахалине меня не застанут <...> Мой адрес для писем и бандеролей: Пост Александровский на о. Сахалине, или Пост Корсаковский. Посылайте по обоим адресам. За все сие привезу Вам <...> голую японку из слоновой кости <...> Напишу Вам в Индии экзотический рассказ <...> В Томске осмотрю университет. Так как там только один факультет — медицинский, то при осмотре не явлю себя профаном (П. 4, 62).

Томск и Томский университет — в общем контексте путешествия на Сахалин, в Японию и Индию. В данном письме также крайне важно указание томского адреса. Томск изначально был запланирован Чеховым как пункт первой большой остановки в его длительном путешествии. Как показывает данное письмо, вторая остановка — это уже, собственно, Сахалин.

Более того, Томск сразу же, еще до начала путешествия, предстает в сознании писателя как своеобразная точка перехода — перехода в какой-то иной мир: «Писания мои для газеты могут начаться не раньше Томска, ибо до Томска все уже заезжено, исписано и неинтересно» (П. 4, 64). Из письма А.С. Суворину от 20 мая 1890 г. непосредственно из Томска: «Уезжая, я обещал присылать Вам путевые заметки, начиная, с Томска, ибо путь между Тюменью и Томском давно уже описан и эксплоатировался тысячу раз» (П. 4, 91). Как позже Чехов напишет сестре, «мало-помалу вступаю в фантастический мир» (П. 4, 129). И действительно, во всех последующих чеховских описаниях путешествия с Томском неизменно связывается представление о переходе от одного его этапа к другому. Из письма А.Н. Плещееву от 5 июня 1890 г.: «Все сибирское, мною пережитое, я делю на три эпохи: 1) от Тюмени до Томска, 1500 верст <...> 2) От Томска до Красноярска 500 верст <...> 3) От Красноярска до Иркутска 1566 верст» (П. 4, 104); из письма Н.А. Лейкину от 5 июня 1890 г.: «От Тюмени до Томска воевал с холодом и с разливами рек <...> От Томска до Красноярска отчаянная война с невылазною грязью» (П. 4, 101); и пр.

С этим изначальным представлением писателя об особой значимости — «этапности» — Томска в его путешествии связана еще одна важная особенность изображения города: Чехов пишет о нем в равной степени подробно и в частной переписке, и в публикующихся в «Новом времени» очерках «Из Сибири». Иначе говоря, Томск стал значимым явлением как для Чехова-человека, так и для Чехова-писателя.

Все материалы, связанные с городом, свидетельствуют о том, что томские впечатления Чехова определились двумя событиями: это переправа через реку Томь и, собственно, знакомство с самим городом.

За время своего путешествия Чехов трижды был вынужден переправляться через реки, разлившиеся от весеннего половодья. «Наказание с этим разливом!» (14—15, 10) восклицает повествователь «Из Сибири», описав в IV очерке переправу через Иртыш и рассказывая в V очерке о разливе Оби. Переправы через Иртыш и Обь явились для Чехова испытанием его терпения и характера как неожиданные затруднения и неприятные задержки на самом по себе непростом пути.

Однако переправа через Томь стала для писателя испытанием совершенно иного рода. Только после нее он мог сказать: «<...> отчаянная (не на жизнь, а на смерть) война с разливами рек» (П. 4, 104).

Описания этой переправы в письмах и в цикле очерков, в общем, совпадают.

Из письма сестре 14—17 мая 1890 г. из Томска:

Как только подъехали к реке, показалась лодка, такая длинная, что мне раньше и во сне никогда не снилось. Когда почту нагружали в лодку, я был свидетелем одного странного явления: гремел гром — это при снеге и холодном ветре. Нагрузились и поплыли. Сладкий Миша, прости, как я радовался, что не взял тебя с собой! Как умно я сделал, что никого не взял! Сначала наша лодка плыла по лугу около кустов тальника... Как бывает перед грозой или во время грозы, вдруг по воде пронесся сильный ветер, поднявший валы. Гребец, сидевший у руля, посоветовал переждать непогоду в кустах тальника; на это ему ответили, что если непогода станет сильнее, то в тальнике просидишь до утра и все равно утонешь. Стали решать большинством голосов и решили плыть дальше. Нехорошее, насмешливое мое счастье! Ну, к чему эти шутки? Плыли мы молча, сосредоточенно... Помню фигуру почтальона, видавшего виды. Помню солдатика, который вдруг стал багров, как вишневый сок... Я думал: если лодка опрокинется, то сброшу полушубок и кожаное пальто... потом валенки... потом и т. д. Но вот берег все ближе, ближе... На душе все легче, легче, сердце сжимается от радости, глубоко вздыхаешь почему-то, точно отдохнул вдруг, и прыгаешь на мокрый скользкий берег... Слава Богу! (П. 4, 88—89).

В цикле «Из Сибири» переправе через Томь специально посвящен VI очерк:

<...> вечером, во время захода солнца, когда я стою на берегу и смотрю, как борется с течением подплывающая к нам лодка, идут и дождь и крупа... И в то же время происходит явление, которое совсем не вяжется со снегом и холодом: я ясно слышу раскаты грома <...> По реке, как это бывает перед грозой, проносится порыв ветра... Голый тальник наклоняется к воде и шумит, река вдруг темнеет, заходили беспорядочно валы...

— Ребята, сворачивай в кусты, переждать надо! — говорит тихо рулевой.

Уж стали поворачивать к тальнику, но кто-то из гребцов замечает, что в случае непогоды всю ночь просидим в тальнике и все-таки утонем, и потому не плыть ли дальше? Предлагают решить большинством голосов и решают плыть дальше...

Река становится темнее, сильный ветер и дождь бьют нам в бок, а берег все еще далеко <...> Почтальон, видавший на своем веку виды, молчит и не шевелится, точно застыл, гребцы тоже молчат... Я вижу, как у солдатика вдруг побагровела шея. На сердце у меня становится тяжело, и я думаю только о том, что если опрокинется лодка, то я сброшу с себя сначала полушубок, потом пиджак, потом...

Но вот берег все ближе и ближе, гребцы работают веселее; мало-помалу спадает тяжесть, и когда до берега остается не больше трех сажен, становится вдруг легко, весело, и я уж думаю: «Хорошо быть трусом! Немногого нужно, чтобы ему вдруг стало очень весело!» (14—15, 23—24).

«Тихий» голос рулевого и общая «сосредоточенность», общее молчание перед лицом возможной гибели; обилие многоточий в этих текстах Чехова как знак неопределенности исхода — и специальная ритмическая организация описания счастливого избавления: «Но вот берег все ближе, ближе... На душе все легче, легче». Безусловно, Чехов описывает пережитый им здесь поистине экзистенциальный опыт встречи со смертельной опасностью. Таково было первое томское впечатление писателя.

Второе — это сам город.

Писатель провел в Томске около недели, с 15 по 21 мая 1890 г.; здесь им были созданы семь из девяти очерков его путевого цикла «Из Сибири». В этих очерках с Томском связаны два очерка из девяти, VI и VII. В VI очерке, как уже было сказано выше, описана переправа через реку Томь, в VII — судьба интеллигентных ссыльных в сибирском городе, изображение которого — это, собственно, и есть чеховское изображение Томска.

Как известно, Томск ему крайне не понравился: «В Томске невылазная грязь» (П. 4, 90); «Томск город скучный, нетрезвый; красивых женщин совсем нет, бесправие азиатское» (П. 4, 94); «Томск — скучнейший город. Если судить по тем пьяницам, с которыми я познакомился, и по тем вумным людям, которые приходили ко мне в номер на поклонение, то и люди здесь прескучнейшие» (П. 4, 95); и пр.

Это цитаты из частной переписки писателя.

В VII очерке размышления о Томске гораздо сложнее, и в данном случае нет того абсолютного совпадения позиций автора частных писем и автора «Из Сибири», которое мы наблюдали выше по поводу описания переправы через Томь.

Известное начало VII очерка:

Я не люблю, когда интеллигентный ссыльный стоит у окна и молча глядит на крышу соседнего дома. О чем он думает в это время? Не люблю, когда он разговаривает со мною о пустяках и при этом смотрит мне в лицо с таким выражением, как будто хочет сказать: «Ты вернешься домой, а я нет». Не люблю потому, что в это время мне бесконечно жаль его (14—15, 24).

И далее Чехов поясняет читателю, что он имеет в виду принцип пожизненности юридического наказания:

В нашем русском законодательстве, сравнительно гуманном, высшие наказания, и уголовные и исправительные, почти все пожизненны. Каторжные работы непременно сопряжены с поселением навсегда; ссылка на поселение страшна именно совею пожизненностью; приговоренный к арестантским ротам, по отбытию наказания, если общество не соглашается принять его в свою среду, ссылается в Сибирь; лишение прав почти во всех случаях носит пожизненный характер (14—15, 25).

Только что развернув в VII очерке экзистенциальное описание переправы через Томь, рассказ о Томске Чехов начинает описанием еще одной экзистенциальной ситуации, в которой оказываются ссыльные в Сибири, — их ссылка пожизненна: «пожизненность, сознание, что надежда на лучшее невозможна, что во мне гражданин умер навеки, и что никакие мои личные усилия не воскресят его во мне» (14—15, 27). Эти размышления неожиданно оформлены Чеховым как повествование от первого лица, как будто бы автор цикла примеряет на себя, хотя бы отчасти, судьбы пожизненно сосланных в Сибирь «интеллигентных ссыльных».

Затем в очерке следует описание их жизни в Сибири:

По прибытии на место ссылки интеллигентные люди в первое время имеют растерянный, ошеломленный вид; они робки и словно забиты. Большинство из них бедно, малосильно, дурно образовано и не имеет за собою ничего, кроме почерка, часто никуда не годного <...> начинают с того, что по частям распродают свои сорочки из голландского полотна, простыни, платки, и кончают тем, что через 2—3 года умирают в страшной нищете (так недавно в Томске умер Кузовлев, игравший видную роль в процессе таганрогской таможни; он был похоронен на счет одного великодушного человека, тоже из ссыльных (14—15, 27).

В письме к сестре от 20 мая 1890 г. из Томска Чехов также упоминает о Кузовлеве: «Два месяца назад умер здесь таганрогский таможенный Кузовлев, в нищете» (П. 4, 95). История ссыльного таможенника из родного города Чехова Таганрога12, который умер в Томске в «страшной нищете», специально упомянутая в очерке, — еще одна грань этого особого личностного чеховского отношения к судьбам ссыльных.

Итак, сначала переправа через Томь — ситуация между жизнью и смертью; затем, в Томске, «интеллигентный ссыльный», в ситуации смерти, сначала гражданской, а затем и физической. Так с Томском у Чехова навсегда оказалось связано представление о экзистенциальной пороговой ситуации, ситуации между жизнью и смертью.

При этом Томск, в котором Чехов сделал свою первую большую остановку и который имел возможность подробно рассмотреть, в его восприятии и описании фактически «распался» на два города.

В путевых очерках он предстает одновременно и как еще один российский провинциальный город, и как уже собственно сибирский город с его специфическими проблемами ссыльных.

В частной же переписке Томск — только типичная российская провинция. «В России все города одинаковы. Екатеринбург такой же точно, как Пермь или Тула. Похож и на Сумы, и на Гадяч» (П. 4, 72), — напишет Чехов в самом начале своего путешествия в письме к сестре от 29 апреля 1890 г. из Екатеринбурга. И буквально то же самое он скажет о Томске в письме к А.С. Суворину от 20 мая 1890 г. из Томска: «Томска описывать не буду. В России все города одинаковы» (П. 4, 94). Томск здесь — город именно «российский». Отсюда — характерный чеховский сатирический стиль описания этого типичного провинциального города, с актуализацией гоголевских и щедринских мотивов и образов: «Сегодня обедал с редактором «Сибирского вестника» Картамышевым. Местный Ноздрев, широкая натура... Пропил 6 рублев» (П. 4, 93); «Пришел знакомиться редактор «Сибирского вестника» Картамышев, местный Ноздрев, пьяница и забулдыга Картамышев выпил пива и ушел» (П. 4, 82); «Заседатель — это густая смесь Ноздрева, Хлестакова и собаки» (П. 4, 89); «Замечателен сей город тем, что в нем мрут губернаторы» (П. 4, 94).

Как мы помним, планируя путешествие, Чехов собирался «осмотреть» Томский университет. Никаких фактических данных о посещении писателем Императорского Томского университета до сих пор не обнаружено.

Не случайно, далее в своих письмах характеризуя другие сибирские города, Чехов вновь и вновь будет оглядываться на Томск, сравнивая их с ним — не в пользу последнего: «Из всех сибирских городов самый лучший Иркутск. Томск гроша медного не стоит» (П. 4, 105); «Красноярск красивый интеллигентный город; в сравнении с ним Томск свинья в ермолке и моветон» (П. 4, 98).

Сравнение Томска и Красноярска войдет и в цикл очерков. Апофеозом чеховского путешествия по Сибири станет его встреча с Енисеем, описанная в IX очерке: «Енисей могучий, неистовый богатырь, который не знает, куда девать свои силы и молодость» (14—15, 35). И далее — знаменитые слова Чехова о великом будущем сибирского края: «<...> на Енисее <...> жизнь началась стоном, а кончится удалью, какая нам и во сне не снилась <...> Я стоял и думал: какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!» (14—15, 35). Именно в этом контексте Чехов и сравнивает Красноярск и Томск: «На этом берегу Красноярск, самый лучший и красивый из всех сибирских городов <...> я жалел, что университет открыт в Томске, а не тут, в Красноярске» (14—15, 35). Так Томск, оставшийся в сознании Чехова «скучным, нетрезвым» провинциальным городом, исключен им из великолепной картины прекрасного будущего Сибири, и сама уместность основания в нем университета подвергнута сомнению.

Уже достаточно давно Роберт Л. Джексон ввел в чеховедение представление о том, что описание переправы через Томь в VI очерке «Из Сибири» соотносимо с дантовским «Адом»13. С другой стороны, в науке о писателе достаточно активно продолжает обсуждаться вопрос о том, что Чехов, добровольно отправившийся в Сибирь и на Сахалин, самостоятельно преодолевший тысячи километров азиатского пространства России, внутренне изжил ту культурную модель Сибири как «ада — рая», которая была описана, в частности, Ю.М. Лотманом в его известной статье «Сюжетное пространство русского романа XIX столетия» в связи с сюжетами о путешествии в Сибирь14.

Конечно, Чехов в этом смысле существенно отличается от своих великих старших современников, обращавшихся к сибирской теме, и от Ф.М. Достоевского, сосланного в Сибирь, и от Л.Н. Толстого, который в ней никогда не был. Тем не менее, думается, сами тексты Чехова скорее подтверждают, чем отрицают универсальность модели русского путешествия по Сибири и Азии как схождения в ад и воскресения в рай. Напомню предельно значимый здесь общий контекст чеховского кругосветного путешествия: «Я был в аду, каким представляется Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне»; «Сахалин представляется мне целым адом <...> Затем следует Цейлон — место, где был рай».

И Томск, представший в восприятии Чехова одновременно и последним российским провинциальным, и первым сибирским городом, Томск, с пребыванием в котором у писателя связаны представления об экзистенциальных ситуациях существования на грани жизни и смерти, сыграл, возможно, в этом движении писателя к аду и раю роль своеобразного «чистилища».

Примечания

1. См.: Гитович Н.И. Летопись житии и творчества А.П. Чехова. М., 1955.

2. Собор Святого Петра.

3. См.: Гитович Н.И. Указ. соч.

4. Разумова Н.Е. Творчество А.П. Чехова в аспекте пространства. Таллинн, 2001.

5. Разумова Н.Е. Указ. соч. С. 231.

6. См., например: Чехов без глянца / сост., вступ. ст. П.Е. Фокина. СПб., 2009; Капустин Д. Человек с кровью странника в жилах // Знание-сила. 2008. № 6. С. 106—115; Капустин Д. Антон Чехов визит в Порт-Саид // Знание-сила. 2008. № 12. С. 104—110; Капустин Д. Ад и рай Антона Чехова // Знание-сила. 2010. № 1. С. 119—125.

7. Переписка А.П. Чехова; в 2 т. М., 1984. Т. 1. С. 414.

8. Гончаров И.А. Фрегат «Паллада»: (Очерки путешествия). М., 1957. С. 64—66.

9. Сухих И. Чехов: сахалинский вопрос // Литература. 2007. № 8. С. 4.

10. Гончаров И.А. Указ. соч. С. 66.

11. О Чехове в Томске см.: Разумова Н.Е. В Томске проездом (А.П. Чехов) // Русские писатели в Томске. Томск, 1996. С. 167—180; см. также в данном сборнике статьи Е.А. Макаровой и Н.В. Жиляковой.

12. «Кузовлев был сослан в Сибирь по нашумевшему в начале 1880-х гг. делу М. Вальяно о хищениях в Таганрогской таможне» (П. 4, 407).

13. Джексон Роберт Л. Мотивы Данте и Достоевского в рассказе Чехова «В ссылке» // Сибирь и Сахалин в биографии и творчестве А.П. Чехова. Южно-Сахалинск, 1993. С. 76—86.

14. Лотман Ю.М. Избранные статьи: в 3 т. Таллин, 1993. Т. 3. С. 91—106.