Вернуться к Г.П. Бердников. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания

XI. Чехов и Толстой. «Именины» и другие рассказы

Рассказы Чехова 1886—1887 годов, в той или иной мере близкие Толстому, не определяли общего тона и содержания чеховского творчества этих лет, теряясь среди множества других произведений, никак не связанных с Толстым. Картина существенно меняется в 1888 году. Начиная с рассказа «Именины», «толстовская» проблематика оказывается господствующей.

Как мы помним, Чехов оказался в это время перед серьезными и трудными проблемами. С одной стороны, он тянется к решению важных идейных вопросов, которые волнуют его современников, стремится активно вмешиваться в их идейно-философские споры, с другой, — отдавая дань своему скептицизму, склоняется к такому толкованию объективности, которое означает принципиальный отказ от решения тех проблем, которые ставит в своих произведениях художник. «Огни» явились наглядным свидетельством этой противоречивости позиции Чехова, а вместе с тем и пагубности подобного скептицизма. В «Припадке», как мы видели, Чехов практически отходит от этой крайней и, как показал его творческий опыт, ошибочной точки зрения. Здесь уже даются определенные и ясные ответы на поставленные вопросы. Однако радикальный пересмотр скептической позиции был произведен Чеховым несколько раньше, в рассказе «Именины», написанном в сентябре 1888 года. Вместе с тем преодоление скептицизма органически связано здесь с толстовской моралью и весьма осложнено этим влиянием.

Сам Чехов расценивал «Именины» как поворотное произведение в своем творчестве. Закончив рассказ 30 сентября, он первым долгом подчеркивает, что получилась у него вещь с «направлением» (XIV, 172). Несколько позже — 7 октября 1888 года — Чехов вспоминает письмо А.Н. Плещеева от 14 апреля 1888 года. В этом письме Плещеев, между прочим, сообщал, что Чехова как художника обвиняют в отсутствии симпатий и антипатий. «Иные, впрочем, — писал Плещеев, — приписывают это желанию быть объективным, намеренной сдержанности... другие же индифферентизму, безучастию»1. Напоминая об этом письме, Чехов спрашивал Плещеева: «Неужели и в последнем рассказе не видно «направления»? Вы как-то говорили мне, что в моих рассказах отсутствует протестующий элемент, что в них нет симпатий и антипатий... Но разве в рассказе от начала до конца я не протестую против лжи? Разве это не направление? Нет? Ну, так, значит, я не умею кусаться или я блоха...» (XIV, 181). В этом же плане следует истолковать замечание Чехова, сделанное им еще в процессе работы над рассказом, когда он 15 сентября 1888 года, также в письме к Плещееву, сообщал, что рассказ у него выходит «сердитый» (XIV, 168).

Чехов не только настаивает на том, что его новое произведение с «направлением». В связи с окончанием рассказа он подробнейшим образом разъясняет свои общественно-политические взгляды, в частности — пишет известное письмо Плещееву от 4 октября 1888 года, где, как мы помним, наиболее четко формулирует свою идейную платформу. Все это и дает основание утверждать, что «Именины» были своеобразным программным произведением Чехова, в котором его взгляды нашли наиболее полное выражение.

Как мы уже видели выше, Чехову проще было отрицать, чем утверждать, легче было разобраться в своих антипатиях, чем сформулировать свой положительный идеал. Это очевидно и в «Именинах». Прежде всего рассказ проникнут пафосом обличения. В своих письмах этого времени Чехов утверждал, что одинаково отрицательно относится ко всем современным партиям и направлениям. Рассказ «Именины» наглядно свидетельствует об этом. Живыми представителями этих партий и направлений являются основные персонажи «Именин». Это прежде всего Петр Дмитрич — молодой бюрократ, кичащийся и бахвалящийся своими консервативными взглядами, и его дядюшка Николай Николаич — ограниченный, скучающий бездельник, который, напротив, стремится убедить окружающих, что, несмотря на свои пятьдесят девять лет, «сохранил еще в себе юношескую свежесть духа и свободу мысли» (VII, 141). В первом варианте произведения (1888) этот мотив развенчания либералов и консерваторов был разработан довольно широко. Ольга Михайловна с тяжелым чувством думает о своем муже, играющем роль сановного ретрограда, вспоминает и о том времени, когда она, будучи курсисткой, полюбила Петра Дмитрича и когда эта его поза ей нравилась. Нравилась, так как на первых порах выгодно отличала Петра Дмитрича от членов ее студенческого кружка. Но прошло время, и Ольга Михайловна поняла, что и взгляды и поведение ее мужа не менее шаблонны и искусственны. «Как там, в московском кружке, много изо дня в день говорили о науке, о народе и о честном образе мысли, но ничего не делали ни для науки, ни для народа, ни для мысли, так и Петр Дмитрич много говорил о вреде либеральных учреждений, но в то же время преспокойно служил по выборам, живо интересовался уездными сплетнями, интриговал и мало чем отличался от тех обывателей, которым нет никакого дела ни до суда присяжных, ни до печати, ни до женского образования»2.

Не менее беспощаден Чехов и к другим людям, с которыми сталкивается Ольга Михайловна. Ей не нравятся уездные чиновники, «их неуклюжие, церемонные жены, сплетни, частые поездки в гости, лесть перед ее мужем, которого они все ненавидели». Среди знакомых Петра Дмитрича Чехов особенно выделил несколько фигур. Это некий молодой человек, год назад окончивший университет. Он слывет передовым, свободомыслящим, величает себя «земским деятелем». На самом же деле, говорит Чехов, это фразер, богатый маменькин сынок, который через год бросит свою «деятельность», будет брюзжать и поносить земство. Далее следовал в первой редакции украинофил, одетый в рубашку с шитьем и мечтающий об освобождении Малороссии из-под русского ига. Он нетерпим к людям, и «кто равнодушен к его шитью и мечтам, того он третирует, как рутинера и пошляка» (72). Ольга Михайловна обращает внимание и на полного, сытого господина, который играет роль серьезного сельскохозяйственного деятеля. Он занят всякого рода нововведениями, но «каждое лето, чтобы осенью жить с любовницей в Крыму, он продает на сруб свой лес и закладывает по частям землю» (72). Наряду о этим господином в первой редакции была еще одна фигура — «человека шестидесятых годов». Это пожилой человек «с желтым, полинявшим лицом», говорящий длинно и претенциозно, грустящий о прошлом и отрицающий настоящее. Он почему-то «называет себя человеком шестидесятых годов (таких полинявших субъектов, монополизирующих шестидесятые годы, в каждом городе и уезде имеется по одному)... Язык его вычурен и изыскан. Так, будущее называет он грядущим, молодых людей — молодой силой или подрастающим поколением, мужиков — народной нивой и т. д. Не говорит он, в сущности, ничего дурного и, вероятно, всегда искренен, но почему-то всякий раз, едва он откроет рот и своим замогильным тенорком заведет речь об эмансипации или идеалах, как от всей его фигуры начинает веять старым, заброшенным погребом» (72—73). Содержится в рассказе и ироническое упоминание о толстовцах.

Как видим, Чехов имел основание говорить, что его новое произведение получилось «сердитым». Однако, что касается «направления», проявившегося в «Именинах», то тут он сразу столкнулся с явным непониманием и неприятием его позиции. Так, Плещеев, ознакомившись с рассказам, писал ему 6 октября 1888 года: «Что касается до «направления», о котором Вы мне писали в одном из Ваших писем, то я не вижу в Вашем рассказе никакого направления. В принципиальном отношении тут нет ничего ни против либерализма, ни против консерватизма». Вместе с тем Плещеев усмотрел в «Именинах» такие места, которые, по его мнению, выпадали из общего тона и характера произведения и могли привести к нежелательному толкованию позиции автора. «Вам, — писал Плещеев, — прежде всего ненавистна фальшь — как в либералах, так и в консерваторах. Это прекрасно; и каждый честный и искренний человек может только сочувствовать Вам в этом. Но в Вашем рассказе Вы смеетесь над украинофилом, «желающим освободить Малороссию от русского ига», и над человеком 60-х годов, застывшим в идеях этой эпохи, — за что, собственно? Вы сами прибавляете, что он искренен и что дурного он ничего не говорит. Другое дело, если б он напускал на себя эти идеи, не будучи убежден в их справедливости, или если б, прикрываясь ими, он делал гадости? Таких действительно бичевать следует...»3 Сам Плещеев склонен был объяснять эти срывы стараниями Чехова отмежеваться от либерализма. 9 октября 1888 года Чехов ответил Плещееву подробным письмом, в котором пытался объяснить свою позицию. Прежде всего он уверял Плещеева, что искренен и не склонен таить своих симпатий и антипатий. Из этих пояснений было ясно также, что симпатии Чехова носят, пользуясь терминологией писателя, либеральный характер. «Если мне симпатична, — пишет Чехов, — моя героиня Ольга Михайловна, либеральная и бывшая на курсах, то я этого в рассказе не скрываю, что, кажется, достаточно ясно. Не прячу я и своего уважения к земству, которое люблю, и к суду присяжных» (XIV, 184). О том, что Чехов не только не боялся проявить свои «либеральные» симпатии, но и заботился, чтобы они были ясны, свидетельствуют и другие данные. Так, 4 октября он пишет Плещееву: «В письме к Анне Михайловне я просил не вычеркивать в моем рассказе ни одной строки. Эта моя просьба имеет в основании не упрямство и не каприз, а страх, чтобы через помарки мой рассказ не получил той окраски, какой я всегда боялся» (XIV, 176). Эти строки хорошо поясняются другим замечанием Чехова в письме 7—8 октября тому же Плещееву: «Цензуру, — пишет Чехов, — я боюсь. Она вычеркнет то место, где я описываю председательство Петра Дмитрича. Ведь нынешние председатели в судах все такие» (XIV, 181).

Нет, Чехов, как и во всех других случаях, не только не скрывал своих демократических симпатий, но явно заботился о том, чтобы по этому вопросу не могло возникнуть никаких недоразумений. Об этом же ратовал Чехов и в той части письма, где пытался объяснить причину своего отрицательного отношения к украинофилу и «человеку шестидесятых годов». По словам Чехова, рисуя украинофила, он имел в виду тупых, ограниченных националистов, которые «бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки»; человек же, клянущийся шестидесятыми годами, есть по его мнению, «полинявшая недеятельная бездарность, узурпирующая 60-е годы». «Он глуп, глух, бессердечен, — пишет Чехов. — Вы бы послушали, как он во имя шестидесятых годов, которых не понимает, брюзжит на настоящее, которого не видит; он клевещет на студентов, на гимназисток, на женщин, на писателей и на все современное и в этом видит главную суть человека 60-х годов. Он скучен, как яма, и вреден для тех, кто ему верит, как суслик. Шестидесятые годы — это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его значит опошлять его». Заканчивая эту часть письма, Чехов заявлял: «Когда я изображаю подобных субъектов или говорю о них, то не думаю ни о консерватизме, ни о либерализме, а об их глупости и претензиях» (XIV, 184—185).

Такова весьма своеобразная позиция Чехова. С одной стороны, он меньше всего склонен стирать грань между реакционными взглядами и прогрессивными, прятать свои демократические, или, как он говорит, «либеральные», симпатии. С другой стороны, такое уравнивание все же происходит. И либерал Николай Николаич и ретроград Петр Дмитрич оказываются оцененными одинаково отрицательно. Сам Чехов чувствовал уязвимость этой своей позиции и пытался разъяснить ее. Он признавал, что в рассказе подозрительно «стремление к уравновешиванию плюсов и минусов». «Но ведь я, — писал он, — уравновешиваю не консерватизм и либерализм, которые не представляют для меня главной сути, а ложь героев с их правдой» (XIV, 184).

Убеждение в преимущественной значимости нравственного критерия над политическим определяет важнейшие особенности «Именин». Чехов выступает в произведении не против политических заблуждений и ошибок, а против лжи и фальши, неискренности людей, вообще против всего того, что, как он думает, ведет к их разобщению.

Действительно, обстановка всеобщей лжи и фальши господствует в «Именинах». На каждом шагу лжет Ольга Михайловна, которая занята своими мыслями и переживаниями, но вынуждена непрерывно улыбаться и развлекать людей, до которых ей нет дела, которых она не любит и не уважает. Беспрерывно лжет и Петр Дмитрич. Лжет, напуская на себя генеральский вид, лжет, пытаясь скрыть от людей и себя, как ему неловко и стыдно за свою выходку на службе, в результате которой он попал под руд, лжет, стремясь убедить всех, будто он «очень доволен и собой, и обедом, и пищеварением, и природой...» (58).

Эта атмосфера лжи и фальши, искусственных чувств и официальных отношений, ничего общего не имеющих с подлинными человеческими, уже знакома нам по ранним рассказам Чехова. Знаком и источник этой узаконенной лжи. Как мы видели, Чехов считал причиной нравственных уродств строй господствующих отношений между людьми. Этой же точки зрения придерживается он и в «Именинах». Источником лжи и фальши и здесь является служебная, официальная сфера. Так, Ольга Михайловна, наблюдая своего мужа в суде, видела, что на «председательском кресле, в мундире и с цепью на груди он совершенно менялся. Величественные жесты, громовый голос, «что-с», «н-да-с», небрежный тон... Все обыкновенное, человеческое, свое собственное, что привыкла видеть в нем Ольга Михайловна дома, исчезало в величии, и на кресле сидел не Петр Дмитрич, а какой-то другой человек, которого все звали господином председателем. Сознание, что он — власть, мешало ему покойно сидеть на месте, и он искал случая, чтобы позвонить, строго взглянуть на публику, крикнуть... Откуда брались близорукость и глухота, когда он вдруг начинал плохо видеть и слышать и, величественно морщась, требовал, чтобы говорили громче и поближе подходили к столу. С высоты величия он плохо различал лица и звуки, так что если бы, кажется, в эти минуты подошла к нему сама Ольга Михайловна, то он и ей бы крикнул: «Как ваша фамилия?» (60).

Хотя превращение человека в некое идолоподобное существо свершалось в сфере служебной, усвоенные там повадки оставались и тогда, когда Петр Дмитрич вставал со своего кресла. Так появлялись «генеральская походка», «тяжелая красивая поступь», «начальническая вибрация в голосе», которые так удивляли и раздражали Ольгу Михайловну, так бесили Николая Николаича. Привыкнув грубо, свысока разговаривать в суде, Петр Дмитрич теперь и со своими гостями начинает говорить так же. Постепенно он утрачивает способность вести себя нормально — просто и искренне. «Петр Дмитрич смеялся и шалил, как мальчик, и это детски-шаловливое настроение, когда он становился чрезвычайно добродушен, шло к нему гораздо более, чем что-либо другое. Ольга Михайловна любила его таким. Но мальчишество его продолжал ось обыкновенно недолго. Так и на этот раз, пошалив с косой, он почему-то нашел нужным придать своей шалости серьезный оттенок» (67). И он заводит «серьезный» разговор, вновь переносящий и его и всех его окружающих в сферу искусственности и фальши.

Обличение лжи в «Именинах» продолжает уже знакомую нам борьбу Чехова против искусственности и противоестественности господствующих общественных отношений. Новым и неожиданным является отнесение и политических убеждений — всяких политических убеждений — к той же официальной сфере фальши и лжи.

Поначалу можно подумать, что Чехов так оценивает убеждения своих героев, потому что лживы сами герои. Такой вывод поневоле напрашивается, когда всматриваешься в этих людей. В самом деле, в изображении Чехова все они лишены каких бы то ни было устойчивых принципов. Так, Петр Дмитрич спорит на политические темы лишь для того, чтобы красоваться своим консерватизмом, а дядюшка Николай Николаич — своим либерализмом. Главное же в их полемике — стремление досадить друг другу. Не интересен этот спор и другим его участникам. «Гостей, — пишет Чехов, — утомил... спор, но все они нашли нужным вмешаться и говорили много, хотя всем им не было никакого дела ни до суда присяжных, ни до женского образования...» (50). Наблюдая у себя в доме молодого студента, Ольга Михайловна видит в нем те же черты. «И этот, — думает она, — такой же, как все... кончит курс, поступит на должность, женится... Кругом него будет скука, ложь, голод, болезни, беспорядки, будет у него в душе масса своих и чужих ошибок, беременна будет жена, а он, как ни в чем не бывало, будет болтать всякий вздор, позировать и следить за каждым своим шагом: достаточно ли он либерален или консервативен и к лицу ли ему шагать так, а не иначе» (63). Так же расценивает она споры и в московском кружке. Как видим, герои «Именин» лгут и тогда, когда говорят о политике. Однако речь идет вовсе не о природной лживости этих людей. Чехов вновь, как и в своих ранних рассказах, исходит из той мысли, что виноваты узаконенные, установившиеся между ними отношения, которые и делают человека лживым. Чехов постоянно подчеркивает, что в основе своей хорошим человеком является и Петр Дмитрич, что его ложь, поза — явления наносные, хотя они и въелись в него теперь весьма прочно. Оставаясь в одиночестве да иногда наедине со своей женой, Петр Дмитрич и сейчас еще может быть совсем другим — утомленным, виноватым, недовольным собой, человечным. Совсем не плохими и не лживыми по натуре своей были и участники того кружка, который оставил такое тяжелое воспоминание у Ольги Михайловны. Глядя на своего мужа, заседающего в суде, Ольга Михайловна невольно вспоминала своих московских знакомых, «милых людей, которые, читая по целым часам какую-нибудь очень скучную и неудобопонятную книгу, делают вид, что не скучают, понимают и даже наслаждаются, которые, прежде чем сказать что-нибудь, с таинственной миной оглядываются на двери и на прислугу, которые всякого мыслящего, говорящего и одетого не так, как они, измеряют презрительным, уничтожающим взглядом. Из страха показаться обыкновенными людьми, все московские знакомые стараются играть роль. Играл роль и Петр Дмитрич» (61). Играют каждый свою «роль» и другие персонажи. И, играя, лгут, так как на самом деле все они являются не консерваторами, не либералами, не украинофилами и т. п., а самыми обыкновенными людьми.

Однако Чехов восстает против поклонения «фирме» и «ярлыку» не только потому, что оно является данью предрассудкам. Он борется с этим поклонением, так как, по его мнению, оно заглушает живые человеческие чувства, мертвит и уродует даже близкие семейные отношения. На этом и построен сюжет рассказа.

В рассказе два мира. Миру нравственного уродства, искусственных, противоестественных отношений служебной и общественной сферы противопоставлен другой мир — интимных домашних отношений людей. Его главное отличие — естественность и человечность. В этой сфере естественно-человеческих отношений нет места лжи и фальши. Если в том — официальном — мире лживые, искусственные чувства, улыбки, позы легко выступают в роли настоящих, подлинных, то тут ложь оказывается только ложью, искусственность — искусственностью. Если там единственно уместны пустые, никому не нужные и ничего не значащие разговоры, то здесь, напротив, естественны настоящие человеческие чувства и мысли, например, думы Ольги Михайловны о «маленьком человечке», который должен появиться на свет, ее любовь к мужу, наконец те угрызения совести, то чувство недовольства собой, которые охватывают порой Петра Дмитрича. Драматическая ситуация, которую рисует Чехов, состоит в том, что главные герои произведения, захваченные водоворотом искусственной официальной жизни, порывают духовные связи друг с другом. Так складывается атмосфера, чреватая трагическим исходом.

Разражается эта катастрофа не сразу. Вина героев, и в первую очередь Петра Дмитрича, усугубляется тем, что они пренебрегают возможностью исправить свою ошибку, вырваться из власти захватившей их лжи. Вот Ольга Михайловна увидела мужа, сбросившего на минуту свою фальшивую маску, ставшего вновь человеком. И Ольге Михайловне сразу стало жаль его. «Было ясно как день, — пишет Чехов, — что человек томился и не находил места, быть может боролся с собой. Ольга Михайловна молча подошла к столу, желая показать, что она не помнит обеденного спора и уже не сердится, она закрыла портсигар и положила его мужу в боковой карман.

«Что сказать ему? — думала она. — Я скажу, что ложь тот же лес: чем дальше в лес, тем труднее выбраться из него. Я скажу: ты увлекся своей фальшивой ролью и зашел слишком далеко; ты оскорбил людей, которые были к тебе привязаны и не сделали тебе никакого зла. Поди же, извинись перед ними, посмейся над самим собой, и тебе станет легче. А если хочешь тишины и одиночества, то уедем отсюда вместе» (57). Однако все эти добрые намерения оканчиваются ничем. Петр Дмитрич, как только увидел жену, сразу замкнулся в свою обычную позу человека равнодушного и чуть насмешливого. Объяснения не произошло. Не получилось человеческого разговора и позже, когда они уже проводили гостей. Наблюдая за мужем, Ольга Михайловна вновь подумала, что если бы он «вдруг повернулся к ней лицом и сказал: «Оля, мне тяжело!», то она заплакала бы или засмеялась, и ей стало бы легко» (80). Но и на этот раз они не нашли дороги к душе друг друга, и вместо примирения, которое было бы так естественно, разразилась ссора, а вслед за ней и катастрофа. И только в свете этой катастрофы им становится ясно, как они трагически ошибались, живя мнимыми интересами, пренебрегая единственно важными и значимыми. Когда уже ребенок погиб, Петр Дмитрич заплакал. «— Оля! — сказал он, ломая руки, и из глаз его вдруг брызнули крупные слезы. — Оля! Не нужно мне ни твоего ценза, ни съездов... (он всхлипнул)... ни особых мнений, ни этих гостей, ни твоего приданого... ничего мне не нужно! Зачем мы не берегли нашего ребенка? Ах, да что говорить!

Он махнул рукой и вышел из спальни» (88).

В изображении душевного состояния и поведения Ольги Михайловны уже современники заметили черты, близкие Толстому. «Еще замечу следующее, — писал Чехову А.Н. Плещеев, — разговор Ольги Мих. с бабами о родах, и та подробность, что затылок мужа вдруг бросился ей в глаза, оказывается подражанием «Анне Карениной», — где Долли также разговаривает в подобном положении с бабами; и где Анна вдруг замечает уродливые уши у мужа»4. Чехов не отрицал указанного Плещеевым сходства, однако не снял отмеченных им сцен. И это понятно. Дело было вовсе не в этих частных совпадениях, а в том существенном сближении Чехова с Толстым, естественным следствием которого они явились.

В самом деле, в «Именинах» многое близко Толстому. Близки и общая атмосфера нравственной встревоженности, и острота постановки этических проблем. Если обличение нравственной фальши, искусственности и ненормальности официальной общественной жизни было давней темой Чехова, наследовавшего просветительские идеи, то противопоставление этих уродств идеализированной интимной домашней жизни оказывалось близко именно автору «Войны и мира» и «Анны Карениной». Несомненно, сближает Чехова с Толстым и отнесение к этой искусственной, лживой жизненной сфере политических увлечений и споров. Наконец, чрезвычайно близко Толстому и художественное раскрытие общей темы.

Нравственная коллизия, лежащая в основе рассказа, как и у Толстого, включает в себя широкий круг общественно-политических проблем. Близко Толстому прямое противопоставление правды и лжи, как двух антагонистических начал, существующих в жизни и проникающих в душу человека. И у Чехова и у Толстого в центре внимания — сложная, исполненная драматического борения внутренняя жизнь персонажа, аккумулирующая и отражающая сумму волнующих писателя жизненных противоречий. Вот почему хотя те конкретные драматические положения, в которых находятся Анна Каренина и Ольга Михайловна, не совпадают, нравственная коллизия и драматическая ситуация во многом оказываются общими. Отсюда бросающееся в глаза сходство того психологического состояния, в котором находятся героини Толстого и Чехова.

Душевная драма Ольги Михайловны состоит в том, что живущее в ней нравственное начало добра, любви и всепрощения подавлено и искажено господствующей в ее кругу силой лжи и ненависти. Все лгут, все играют какие-то роли, все думают не то, что говорят, и говорят о том, во что не верят. Эта обстановка всеобщей лжи и фальши захватывает и Ольгу Михайловну, неумолимо втягивает ее в свой водоворот. И чем глубже поглощает ее эта стихия, тем очевиднее искажается ее естественное чувство протеста против лжи, фальши и человеческой разобщенности. Ненависть к этим уродливым явлениям вдруг оборачивается ненавистью и презрением к людям, заслуживающим на самом деле, как думает Чехов, снисхождения и сострадания. «Все это были обыкновенные, недурные люди, каких много, — пишет Чехов, — но теперь каждый из них представлялся ей необыкновенным и дурным. В каждом она видела одну только неправду... Все казались ей бездарны, бледны, недалеки, узки, фальшивы, бессердечны, все говорили не то, что думали, и делали не то, что хотели. Скука и отчаяние душили ее; ей хотелось вдруг перестать улыбаться, вскочить и крикнуть: «Вы мне надоели!» и потом прыгнуть из лодки и поплыть к берегу» (71, 73). Чувство ненависти так сильно охватывает Ольгу Михайловну, что, когда она ненадолго остается одна и может дать отдохнуть от улыбки своему лицу, на нем застывает злое выражение. «С злым лицом она ехала через деревню и с злым лицом отвечала на поклоны встречных мужиков» (75).

Особенно отчетливо это перерождение естественных, добрых чувств в чувство ненависти видно на примере отношения Ольги Михайловны к мужу. Добрая и любящая по натуре своей, она становится подозрительной, несправедливой, нетерпимой, черствой, а вместе с тем и глубоко одинокой. В этом и состоит ее трагедия. Передавая эту сложную драматическую гамму противоречивых чувств, владеющих Ольгой Михайловной, Чехов и по форме сильно сближается с Толстым. И это понятно, так как психологическое состояние, которое он рисует, является очевидной вариацией трагических переживаний Анны Карениной незадолго до ее гибели.

Уже исходное психологическое состояние Ольги Михайловны включает в себя чувство недоверия к мужу и осуждения не только его заблуждений, но и его самого. И это состояние действительно весьма сходно с теми чувствами, которые Анна испытывает к Вронскому. «Она решила сейчас же найти мужа и высказать ему все: гадко, без конца гадко, что он нравится чужим женщинам и всячески добивается этого, как манны небесной; несправедливо и нечестно, что он отдает чужим то, что по праву принадлежит его жене, прячет от жены свою душу и совесть, чтобы открывать их первому встречному хорошенькому личику. Что худого сделала ему жена? В чем она провинилась? Наконец, давно уже надоело и опротивело, что он постоянно ломается, рисуется, кокетничает, говорит не то, что думает, и старается казаться не тем, что он есть и кем ему быть должно. К чему эта ложь? Пристала ли она порядочному человеку?» (55—56).

В этих исходных чувствах было начало не только войны, но и мира. Однако побеждает, как мы видели, все сильнее охватывающее Ольгу Михайловну чувство ненависти и отчужденности. Рисуя рост и созревание этого чувства, показывая, как подлинные расхождения усугубляются подозрительностью и несправедливостью, Чехов вновь сближается с Толстым, с теми сценами «Анны Карениной», где проявляется растущее ожесточение Анны по отношению к Вронскому. В таком духе написана Чеховым сцена прогулки на лодках. Петр Дмитрич шалил, стремился на челноке перегнать гостей, которые плыли на лодке, те же решили взять его на буксир. Чехов так рисует эту сцену: «Чтобы взять его на буксир, Ольга Михайловна, сидевшая у руля, должна была не пропустить момента и ловко схватить «Пендераклию» у носа за цепь. Когда она нагибалась за цепью, Петр Дмитрич поморщился и испуганно посмотрел на ее живот.

— Как бы ты не простудилась тут! — сказал он.

«Если ты боишься за меня и за ребенка, то зачем же ты меня мучаешь?» — подумала Ольга Михайловна. (Курсив мой. — Г.Б.)

Петр Дмитрич признал себя побежденным и, не желая плыть на буксире, прыгнул с «Пендераклии» в лодку, и без того уже набитую пассажирами, прыгнул так неаккуратно, что лодка сильно накренилась, и все вскрикнули от ужаса.

«Это он прыгнул, чтобы нравиться женщинам, — думала Ольга Михайловна. — Он знает, что это красиво...» (73—74; курсив мой. — Г.Б.).

Откровенно прибегает Чехов к толстовским приемам и тогда, когда изображает, как в Ольге Михайловне пробуждается недоброе чувство к мужу. «Когда — бывают такие минуты — ненавидишь сытого, тяжелого и упрямого человека, то самою некрасивою частью его тела почему-то представляется затылок. Ольга Михайловна ненавидела теперь в муже именно его затылок, барский, красиво подстриженный, лоснящийся, и ей казалось, что раньше она не замечала у мужа этого затылка» (58). Плещеев, как мы помним, отметил это место как подражание Толстому. В ответном письме Чехов, соглашаясь» что в сцене Ольги Михайловны с бабами есть «нечто толстовское», писал далее: «И насчет затылка Вы правы. Я это чувствовал, когда писал, но отказаться от затылка, который я наблюдал, не хватило мужества: жалко было» (XIV, 185).

Восторжествовавшие чувства ненависти и отчужденности не только искажают нравственный облик героини, но и неизбежно, по мысли Чехова, ведут к катастрофе. В развитии нравственной драматической коллизии кульминационной точкой является та сцена, где Ольга Михайловна бросает своему мужу жестокое и несправедливое обвинение. Именно в этот момент, когда ее ненависть достигает своего высшего напряжения, тяжко оскорбив мужа, Ольга Михайловна мгновенно ощущает всю противоестественность разыгравшейся сцены, а вместе с тем и тех других столкновений, которые привели к трагической развязке. «Ольга Михайловна опомнилась, — пишет Чехов. — Она вдруг почувствовала свою безумную любовь к этому человеку вспомнила, что он ее муж, Петр Дмитрич, без которого она не может прожить ни одного дня и который ее любит тоже безумно. Она зарыдала громко, не своим голосом, схватила себя за голову и побежала назад в спальню...

Ей хотелось сказать, что ее замучили гости, его ложь, ее ложь, что у нее накипело, но могла только выговорить:

— Пойми... пойми!» (82, 83).

«Именины» написаны в духе уже знакомых нам «толстовских» рассказов Чехова. Однако на этот раз Чехов еще больше отклоняется от позиции независимого исследователя толстовских взглядов. «Именины» свидетельствовали о дальнейшем сближении Чехова с Толстым.

Следует оговориться. Это вовсе не было заимствованием чужих, толстовских мыслей. Чехов приходил к ним своим путем. Убеждение, что нравственная гармония, любовь и взаимопонимание являются определяющими в человеческом общежитии, в то время как политические споры и разногласия имеют лишь негативное нравственное значение, было прямым следствием политического скептицизма Чехова. Вместе с тем в основе этого убеждения лежали объективные факты наблюдаемой им действительности — мелочность, безликость, бескрылость и фальшь той политической жизни, которая находилась в поле зрения Чехова. И все же эти мысли при всем том, что возникновение их легко объяснить, были чреваты серьезными ошибками.

Как мы видели, Чехов не хотел уравнивать «плюсы» и «минусы». Консерватизм и либерализм (в чеховском понимании этого слова) оставались для него именно «минусом» и «плюсом». Вместе с тем, отводя эти «плюсы» и «минусы», как несущественные, и рассматривая, по его мнению, несравненно более важные критерии — нравственные, Чехов неизбежно приходил к уравновешиванию этих для него совсем не одинаковых явлении. Объективно радикально настроенные студенческие кружки были «плюсом», и уравнивание участников этих кружков с воинствующим ретроградом Петром Дмитричем, по какой бы линии ни шло это уравнивание, было ошибкой. Столь же неуместным был одинаковый подход к человеку, по-своему отстаивающему традиции шестидесятых годов, и к жуирующему помещику, проматывающему наследственные поместья. Через несколько лет Чехов это понял и, перерабатывая в 1893 году рассказ для нового издания, снял все политически сомнительные места — воспоминания Ольги Михайловны о студенческом кружке, упоминания об украинофиле и «человеке шестидесятых годов» и даже размышления Ольги Михайловны над будущей судьбой молодого студента-медика. Однако все это произошло в 1893 году; теперь же Чехов не видит своей ошибки даже тогда, когда Плещеев прямо указывает на нее. Так обнаруживаются слабые стороны взглядов Чехова в период наиболее отчетливого сближения его с Толстым. Постепенно эти слабости раскрывались и в других случаях.

Выраженные в «Именинах» мысли были одной из первых попыток писателя охватить противоречивые явления действительности единой системой взглядов. Элементы критики социальной действительности сочетаются здесь с положительной программой. Установлена пусть и наивная, но по-своему стройная философская иерархия. На первый план выдвигается «закон любви», как основной нравственный закон человеческого общежития. Всякое нарушение этого закона оказывается катастрофическим по своим последствиям, любые общественные явления, мешающие осуществлению этого нравственного закона, оцениваются отрицательно. Однако в этой системе взглядов, казалось бы универсальной и всеохватывающей, легко выявлялись уязвимые стороны. В какой-то мере это прояснилось уже в «Припадке», когда вопрос «что делать?» был перенесен из сферы нравственной в сферу социальную.

Как видим, и чувство неудовлетворенности сказанным в повести, и неуспокоенность писателя, его последующие искания были оправданы, определялись реальной сложностью эпохи, в которую творил Чехов. Но само произведение, созданное им, показывающее гибельность лжи и фальши в человеческих взаимоотношениях, определило его неувядающую силу, его жизнь в веках.

В «Припадке», написанном вслед за «Именинами», утверждается тот же нравственный закон любви. Васильев глубоко убежден: то, что ценят люди, не имеет сколько-нибудь серьезного значения по сравнению с великой проблемой любви к ближнему. «Может быть, все вы и правы! — сказал Васильев, поднимаясь и начиная быстро шагать из угла в угол. — Может быть! Но мне все это кажется удивительным! Что я был на двух факультетах — в этом видят подвиг; за то, что я написал сочинение, которое через три года будет брошено и забудется, меня превозносят до небес, а за то, что у меня душа болит, за то, что о падших женщинах я не могу говорить так же хладнокровно, как об этих стульях, меня лечат, называют сумасшедшим, сожалеют!»5 В этих заключительных словах Васильева много общего с чеховской мыслью об искусственности и призрачности тех интересов, которыми живут люди современного общества. Однако они явно окрашены у Васильева в ортодоксально-толстовские тона6.

В других местах эта близость взглядов Васильева Толстому проявляется еще более отчетливо. Думая о том, как покончить со злом проституции, Васильев приходит к мысли, что ни наукой, ни искусством ничему не поможешь. «Как бы высоки ни казались науки и искусства, — думал Васильев, — они все-таки составляют дело рук человеческих, они плоть от плоти нашей, кровь от крови. Они больны тем же, чем и мы, и на них прежде всего отражается наша порча. Разве литература и живопись не эксплуатируют нагого тела и продажной любви? Разве наука не учит глядеть на падших женщин только как на товар, который в случае надобности следует браковать?» (313). Здесь, как видим, речь ведется уже откровенно в духе правоверного толстовства. Таково же и найденное Васильевым решение волнующей его задачи. «Для нравственных вопросов, — решает он, — единственный выход — это апостольство.

И он стал мечтать о том, как завтра же вечером он будет стоять на углу переулка и говорить каждому прохожему:

— Куда и зачем вы идете? Побойтесь вы бога!

Он обратится к равнодушным извозчикам и им скажет:

— Зачем вы тут стоите? Отчего вы не возмущаетесь, не негодуете? Ведь вы веруете в бога и знаете, что это грешно, что за это люди пойдут в ад! Отчего же вы молчите? Правда, они вам чужие, но ведь у них есть отцы, братья, точно такие же, как вы...» (313).

Как мы помним, рисуя Васильева, Чехов стремился открыто выразить свою симпатию к людям «гаршинского склада». В то же время он не скрывал слабости, беззащитности своего героя. Но ведь ощущение бессилия приходит к Васильеву тогда, когда он понимает иллюзорность надежд на апостольство, лишь на мгновение показавшееся ему спасительным путем.

В «Припадке» еще нет никаких признаков охлаждения Чехова к толстовской идее любви к ближнему. Чехов по-прежнему глубоко сочувствует ей, как и раньше убежден, что это решающая проблема человеческого общежития. Вместе с тем «Припадок» показывал мечтательный характер этой идеи, находящейся в кричащем противоречии с реальной действительностью. Само по себе это не могло смутить Чехова, так как его критика социальной действительности и до этого исходила из несоответствия общественных порядков его просветительскому идеалу. Однако толстовство во времена Чехова выступало под флагом универсальной деятельной и созидающей жизненной философии, призванной дать единственно правильное, спасительное решение доселе не решенных вопросов человеческого общежития.

Вопрос: «что делать?» неизбежно вставал и перед Чеховым, и тем острее, чем глубже становилось его критическое восприятие действительности. Вот почему и его интерес к толстовскому учению, возникший в процессе этих идейных исканий, неизбежно должен был ослабевать по мере того, как Чехов все больше и больше убеждался в жизненной несостоятельности этого учения.

В том же 1888 году, после «Именин» и «Припадка», Чехов почти одновременно написал еще два произведения, вновь посвященных отдельным сторонам толстовской философии. Это рассказы «Сапожник и нечистая сила» и «Сказка» («Пари»).

Рассказу «Сапожник и нечистая сила» сам Чехов не придавал серьезного значения. «Сегодня, — сообщал он 19 декабря 1888 года А.С. Суворину, — я буду писать Худекову на такую жалкую тему, что совестно. Не писал бы, да сто рублей не хочется потерять» (XIV, 253). Тому же Суворину 23 декабря Чехов вновь признается: «Послал Худекову за 100 рублей рассказ, который прошу не читать: мне стыдно за него» (XIV, 259). В самом деле, этот рассказ-сказка не отличается глубиной и в этом смысле не может идти ни в какое сравнение с такими произведениями, как «Именины» и «Припадок». Но здесь тот же круг идей. Хотя и в полушуточной форме, вновь делается попытка показать преимущество проблем нравственных, на этот раз — по сравнению с социальными. Как выясняется в рассказе, стремление бедняков самим стать богатыми, а богатых увидеть бедными, хотя и естественно, основано все же на серьезном заблуждении. Когда бедняк сапожник с помощью черта становится богатым, он убеждается, что жизнь богача тоже имеет много неудобств и неприятных сторон и что свобода его также по-своему стеснена. В конечном счете Федор приходит к выводу, под которым, видимо, подписался бы и Толстой. «Теперь, — пишет Чехов, — ему казалось, что богатым и бедным живется одинаково хорошо и одинаково дурно. Разница только в том, думал он, что одни имеют право ехать в карете, а другие — петь во все горло песни, шататься спьяна и давать раза в широкие бабьи спины. Глядел он по сторонам, но уж ничто его не соблазняло, и не было уже ничего такого на улицах, за что бы можно было отдать нечистому хотя бы кусочек души»7.

«Сказка», позже получившая название «Пари», была написана для новогоднего номера «Нового времени». Сам Чехов считал ее, в отличие от предшествующей, интересной. На сей раз это была очевидная полемика с Толстым, прямое отрицание его аскетических идей. В первой редакции «Сказки» основная мысль произведения выяснялась в третьей главе, отброшенной Чеховым при редактировании произведения для собрания сочинений. В первой редакции точнее было мотивировано и отречение добровольного узника: предпоследней книгой, которую он прочел до выхода из заточения, была книга Л.Н. Толстого «В чем моя вера». В этом свете толстовский смысл обличительного письма гориста становился очевидным. «Вы обезумели, — писал он, — и идете не по той дороге. Ложь принимаете вы за правду и безобразие за красоту. Вы удивитесь, если каким-нибудь чудом на яблонях и апельсинных деревьях вместо плодов вдруг вырастут лягушки и ящерицы или ландыши и розы станут издавать запах вспотевшей лошади; так я удивляюсь вам, променявшим небо на землю и душу на тело. Я не хочу понимать вас»8.

Третья глава показывала, что все эти толстовские филиппики носят чисто умозрительный характер. Проходит год, и отказавшийся от двух миллионов горист приходит к банкиру, чтобы признаться в своей роковой ошибке. «Я так ошибался! Не смеет судить о жизни тот, кто не видит ее или не имеет силы пользоваться ее благами. Солнце так ярко светит! Женщины так обаятельно хороши! Вино так вкусно! Деревья прекрасны! Книги — это слабая тень жизни, и эта тень меня обокрала. Дорогой мой, — продолжал юрист, падая на колени, — я не прошу у вас двух миллионов, я не имею на них права, но умоляю вас, дайте мне сто или двести тысяч! Иначе я убью себя».

«Сказка», как и «Припадок», показывает, что даже в этот период наибольшего сближения с Толстым Чехов действительно был весьма далек от ортодоксального толстовства. Он не принимал не только толстовскую теорию непротивления и толстовскую христианско-евангелическую проповедь, но и толстовское развенчание науки, современного искусства. Чужда была Чехову и аскетическая проповедь Толстого, которая высмеивалась им и раньше, в другой его остроумной «Сказке» (позже — «Без заглавия»), опубликованной за год до этого в новогоднем-номере «Нового времени» (1888).

Что касается одновременно написанного рассказа «Сапожник и нечистая сила», то он свидетельствует, что расхождения Чехова с Толстым не исключали их сближения по другим вопросам. И шло оно все по той же линии признания нравственного критерия высшим. Но обнаружившаяся в этом рассказе тенденция к социальному примирению была выражена в такой крайней форме, которая была чужда даже самому Толстому. В этом смысле по своему тону гораздо ближе Толстому другой рассказ Чехова — «Княгиня», над которым писатель работал одновременно с только что упомянутыми. Однако окончен он был лишь в марте 1889 года.

Начиная работу над рассказом, Чехов сообщал А.С. Суворину в ноябре 1888 года: «Пишу для «Нового времени» рассказ. Описываю одну поганую бабу» (XIV, 234). «Поганая баба» — это и есть героиня произведения, княгиня Вера Гавриловна, легкомысленная, пустейшая, самовлюбленная особа, искренне уверенная в том, что одно ее появление, одна ее улыбка приносят людям радость и счастье.

В следующем письме А.С. Суворину Чехов сообщал, что рассказ его «застрял». Тут же он пояснял: «Хочу я в этом сезоне писать рассказы в протестующем тоне — надо поучиться, — но от непривычки скучно, и я виляю. К тому же получил из «Северного вестника» гонорар, и мне теперь море по колено: все хожу да думаю» (XIV, 236). Дело, однако, было вовсе не в отсутствии привычки писать произведения «в протестующем тоне». Чехов написал их до этого немало. Долгих раздумий этот рассказ потребовал, видимо, потому, что протестующий тон здесь должен был сочетаться с охватившей Чехова идеей любви и мира между людьми. Как увязать эти, казалось бы, взаимоисключающие друг друга идеи? Вопрос этот имел принципиальное значение, то или иное решение его многое предопределяло в дальнейшем творческом развитии писателя.

На этот раз проблема социальных противоречий поставлена в рассказе значительно острее. Княгиня Вера Гавриловна — богатая помещица, в рассказе идет разговор и об ее огромном состоянии, и об ее отношении к мужикам и служащим, и об ее благотворительности. Из рассказа мы узнаем, что благотворительность княгини имеет парадно-декоративный характер и не приносит людям ничего хорошего, что в то время, когда она играет роль филантропки, ее управляющие, все эти «Казимиры да Каэтаны рыщут от утра до ночи по десяткам тысяч десятин... стараются содрать с одного вола три шкуры» (VII, 216). В своей гневной разоблачительной речи, обращенной к княгине, доктор Михаил Иванович говорит: «Вам нужно фактов? Извольте! В Михольцеве у вас живут милостыней три бывших ваших повара, которые ослепли в ваших кухнях от печного жара. Все, что есть на десятках тысяч ваших десятин здорового, сильного и красивого, все взято вами и вашими прихлебателями в гайдуки, лакеи, в кучера. Все это двуногое живье воспиталось в лакействе, объелось, огрубело, потеряло образ и подобие, одним словом... Молодых медиков, агрономов, учителей, вообще интеллигентных работников, боже мой, отрывают от дела, от честного труда и заставляют из-за куска хлеба участвовать в разных кукольных комедиях, от которых стыдно делается всякому порядочному человеку! Иной молодой человек не прослужит и трех лет, как становится лицемером, подлипалой, ябедником...» (VII, 216).

Таким образом, речь в «Княгине» идет действительно о социальных противоречиях. Это тем очевиднее, что в центре рассказа — столкновение представителей двух социальных сил: бедняка-разночинца доктора и богатейшей помещицы. При всем том в гневных словах доктора, которому, несомненно, сочувствует автор, проблема социальных противоречий приобретает весьма своеобразную окраску. Нетрудно заметить, что в конечном счете речь тут идет вовсе не о бедности и богатстве, деспотизме и бесправии, хищничестве эксплуататоров и беззащитности эксплуатируемых, хотя об этом и говорится вскользь. Обличая княгиню, доктор лишь мимолетно упоминает о беззастенчивом грабеже крестьян, зато весьма подробно рассказывает о том, как развращаются, нравственно калечатся простые люди в ее имениях. Вовсе не говоря об участи мужиков, с которых содрали три шкуры, доктор в то же время ужасается судьбе тех, что воспитались в лакействе, объелись и огрубели. Более того — в конечном счете оказывается, что княгиня вызывает у доктора чувство негодования вовсе не потому, что она миллионерша, благополучие и капиталы которой питаются потом и кровью нищих мужиков, а потому, что она... неумело распоряжается своими капиталами. «Но главное... главное, что меня больше всего возмущает, — говорит доктор, — иметь больше миллиона состояния и ничего не сделать для людей, ничего!» (VII, 216).

Рассказ «Княгиня» действительно затрагивает кричащие социальные противоречия. Однако именно затрагивает, так как по-настоящему речь в нем идет опять-таки о вопросах не социальных, а нравственных, и прежде всего о том же основном нравственном законе — законе любви к ближнему. Все социальные и сопутствующие им нравственные уродства возникают, как оказывается, в результате нарушения этого закона. В самом деле, источником всех бед, о которых говорит доктор, являются дурные поступки княгини, поступает же она дурно и вокруг нее царит несправедливость потому именно, что она лишена любви к людям. «То есть я хочу сказать, — говорит ей доктор, — что вы глядите на всех людей по-наполеоновски, как на мясо для пушек. Но у Наполеона была хоть какая-нибудь идея, а у вас, кроме отвращения, ничего!» Доктор считает, что на этом отвращении к людям построена у княгини вся система жизни и что это именно отвращение к человеку как таковому, человеку вообще — «отвращение к человеческому голосу, к лицам, к затылкам, шагам... одним словом, ко всему, что составляет человека» (VII, 216, 215). Именно поэтому, перечисляя грехи княгини, доктор говорит об ее плохом отношении не только к простым людям, но и к людям ее социального круга. «Простой народ у вас, — говорит доктор, — не считают людьми. Да и тех князей, графов и архиереев, которые приезжали к вам, вы признавали только как декорацию а не как живых людей» (VII, 216).

Такова глубокая противоречивость этого произведения, отражающая не менее глубокие противоречия во взглядах самого Чехова. Чехов, несомненно, выступает здесь как писатель-демократ, все симпатии которого находятся на стороне доктора и тех простых людей, которых эксплуатируют и унижают княгиня и ее многочисленная челядь. Эти демократические чувства и являются, конечно, животворной силой этого произведения.

Однако ведется критика, как оказывается, во имя утверждения не идей социального равенства, а идеи нравственной гармонии и любви. Чехов исходит при этом, как и в «Именинах», из той мысли, что социальное положение героев не является «главной сутью», что выдвигаемая им нравственная идея бесконечно важнее, потому что главное в отношении между людьми, по его мысли, — это деятельная любовь. В результате социальные противоречия отодвигаются на второй план, объявляются относительно несущественными по сравнению с нравственными проблемами. В этой же нравственной сфере все равны, и вина княгини оказывается, в общем, одинаковой и перед мужиками и перед князьями, графами и архиереями, так как и в тех и в других она одинаково не видела людей.

Рассказ «Княгиня» является одним из наиболее близких Толстому произведений Чехова. Он близок ему и своим обличительным пафосом и нравственной проповедью. Вместе с тем это произведение отчетливо показывает, как несовместимы были в действительности идеи социального протеста и всеобщей любви. Яснее всего эта несовместимость проявилась в поведении доктора. Он искренен, выступая с обличительными речами, но вместе с тем он и конфузится их, считает, что при этом «поддался злому чувству и забылся», что его увлекло «нехорошее, мстительное чувство». Такие же противоречивые чувства обуревают его и в заключительной сцене примирения, которое происходит по его инициативе. Выслушав извинения доктора, Вера Гавриловна «приветливо улыбнулась и протянула к его губам руку. Он поцеловал и покраснел» (VII, 222). Почему же смутился доктор? Чувство протеста было в нем, видимо, достаточно крепко и плохо поддавалось логике тех рассуждений, которые уже вчера умягчали его обличительную речь, а теперь вот привели к постыдной сцене покаяния и примирения. В глубине его души, несмотря на это примирение, несомненно осталось то же чувство протеста и то же негодование. Концовка рассказа свидетельствует о том, что никак не изменилась и княгиня. Она будет по-прежнему порхать и улыбаться, ее же управляющие, как и раньше, будут драть с мужиков три шкуры. Так вновь обнажалось уже знакомое нам противоречие — нравственное кредо Чехова, казавшееся ему деятельным и всеспасительным, вновь обнаруживало свою несостоятельность перед лицом реальной действительности.

Примечания

1. «Слово», сборник второй, с. 245.

2. Антон Чехов. Именины. — «Северный вестник», 1888, № 11, с. 60. Далее в скобках указаны страницы данного издания.

3. «Слово», сборник второй, с. 257—258.

4. «Слово», сборник второй, с. 257.

5. «Памяти В.М. Гаршина». СПб., 1889, с. 318. Далее «Припадок» цитируется по этому изданию. В скобках указаны страницы сборника.

6. См.: И. Эйгес. К истории создания рассказа Чехова «Припадок». — «Литературная учеба», 1938, № 7.

7. «Петербургская газета», 1888, 25 декабря, № 355.

8. «Новое время», 1889, 1 января, № 4613, Далее рассказ цитируется по этой публикации.