Вернуться к Г.П. Бердников. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания

XIII. «Леший». Идейный и творческий кризис

Замысел «Лешего» относится еще к 1888 году. Весной 1889 года Чехов написал первый вариант пьесы, после чего начал работу над «Скучной историей». Окончив повесть, он вновь вернулся к своей пьесе, но теперь она его совершенно не удовлетворила. 13 октября 1889 года, сообщая А.С. Суворину о напряженной работе над «Скучной историей», Чехов писал далее: «Едва успев кончить повесть и измучившись, я разбежался и по инерции написал четырехактного «Лешего», написал снова, уничтожив все, написанное весной. Работал я с большим удовольствием, даже с наслаждением, хотя от писания болел локоть и мерещилось в глазах черт знает что. За пьесой приехал ко мне Свободин и взял ее для своего бенефиса (31 октября)» (XIV, 412).

В «Лешем» Чехов вновь, как и в «Именинах», живописует провинциальный усадебный быт. 30 сентября 1889 года он сообщал А.Н. Плещееву: «Вывожу в комедии хороших, здоровых людей, наполовину симпатичных; конец благополучный. Общий тон — сплошная лирика» (XIV, 407).

На этот раз Чехов, отбросив сомнения и колебания, решил последовательно провести давно созревшую у него идею мира между людьми. К этой мысли он и стремится подвести читателя самой логикой развития действия в пьесе.

Раскрывая житейские взаимоотношения героев пьесы, Чехов подчеркивает отсутствие взаимопонимания между людьми, в результате чего жизнь для всех них постепенно становится невыносимой. «Неблагополучно в этом доме, — говорит Елена Андреевна Войницкому. — Ваша мать ненавидит все, кроме своих брошюр и профессора; профессор раздражен, мне не верит, вас боится; Соня злится на отца и не говорит со мною; вы ненавидите мужа и открыто презираете свою мать; я нудная, тоже раздражена и сегодня раз двадцать принималась плакать. Одним словом, война всех против всех. Спрашивается, какой смысл в этой войне, к чему она?» (XI, 391). Чехов показывает, как накапливаются и сгущаются эти ненормальные отношения, пока в третьем действии не приводят к катастрофе. После очередного скандала Войницкий кончает жизнь самоубийством.

Именно в свете этой катастрофы, по мысли Чехова, становится ясна справедливость слов Елены Андреевны: «Мир погибает не от разбойников и не от воров, а от скрытой ненависти, от вражды между хорошими людьми, от всех этих мелких дрязг...» (XI, 391). «Леса спасает Леший, — заявляет в другом месте Елена Андреевна, — а людей некому спасать» (XI, 409).

Кто же и как может спасти людей? Только сами люди, — хочет сказать Чехов. Для этого они должны отбросить взаимное недоверие и предвзятое отношение друг к другу. При этом ненормальные отношения между людьми создаются, по мысли Чехова, еще и потому, что они часто пытаются наклеивать на каждого человека ярлык и непременно «ищут в нем народника, психопата, фразера — все, что угодно, но только не человека!» (XI, 397). Такой предвзятый, по мнению Чехова, подход портит, например, отношения между Лешим и Соней, поскольку последняя обязательно хочет видеть в нем или «демократа», или «толстовца», или «народника», что и возмущает Лешего. «Так жить нельзя! — восклицает он. — Кто бы я ни был, глядите мне в глаза прямо, ясно, без задних мыслей, без программы, и ищите во мне прежде всего человека, иначе в ваших отношениях к людям никогда не будет мира» (XI, 398). «Все вы бродите в темном лесу и живете ощупью, — заявляет он в другом месте. — Ума, знаний и сердца у всех хватает только на то, чтобы портить жизнь себе и другим» (XI, 429).

Такую крайнюю форму принимает теперь политический скептицизм Чехова.

В «Именинах» писатель исходил из той мысли, что политические взгляды людей не представляют «главной сути». Теперь он идет значительно дальше. Сама постановка вопроса о политических убеждениях объявляется в «Лешем» делом искусственным и даже вредным.

В полном соответствии с основным этическим тезисом автора строится и развязка пьесы. Как только герои находят в себе мужество верить не злу, а добру, как только им удается избавиться от предвзятости и установить отношения на основе добра, наступает счастливая развязка. Пьеса оканчивается возвращением Елены Андреевны к Серебрякову, объяснением Хрущова и Сони, Федора Орловского и Юли, причем каждый из них по-своему приходит к новой правде. «Я хочу, — заявляет Соня в финале, — одну только правду... Ничего, ничего, кроме правды! Я люблю, люблю вас... Люблю...

Когда ты объяснялся мне, я всякий раз задыхалась от радости, но я была скована предрассудками; отвечать тебе правду мне мешало то же самое, что теперь мешает моему отцу улыбаться Елене. Теперь я свободна...» (XI, 435).

Как видно, пьеса целиком подчинена доказательству основной мысли: люди сами создают себе невыносимую жизнь, так как верят злу, а не добру, боятся правды, подходят друг к другу с какими-то предвзятыми мнениями и программами. Надо отрешиться от всего этого и тогда жизнь будет прекрасной.

Последовательное отстаивание идеи всеобщего мира и гармонии между людьми неизбежно приводило к игнорированию социальных вопросов.

Герой пьесы — Леший (Хрущов) был задуман как фигура драматическая, исполненная противоречивых устремлений, но деятельная и талантливая. Этот образ вновь свидетельствовал о глубоком уважении Чехова к талантливым людям, отличающимся «смелостью, свободной головой, широким размахом». Однако, в связи с общей идейной установкой пьесы, не эта сторона натуры Хрущова и не его практическая деятельность являются источником драматического конфликта. В центре драматической коллизии оказалась нравственная проблема веры в людей. «Я считал себя, — говорит Хрущов, — идейным, гуманным человеком и наряду с этим не прощал людям малейших ошибок, верил сплетням, клеветал заодно с другими, и когда, например, ваша жена, — обращается он к Серебрякову, — доверчиво предложила мне свою дружбу, я выпалил ей с высоты своего величия: «Отойдите от меня! Я презираю вашу дружбу!» Вот каков я. Во мне сидит леший, я мелок, бездарен, слеп, но и вы, профессор, не орел! И в то же время весь уезд, все женщины видят во мне героя, передового человека, а вы знамениты на всю Россию. А если таких, как я, серьезно считают героями, и если такие, как вы, серьезно знамениты, то это значит, что на безлюдьи и Фома дворянин, что нет истинных героев, нет талантов, нет людей, которые выводили бы нас из этого темного леса, исправляли бы то, что мы портим, нет настоящих орлов, которые по праву пользовались бы почетной известностью...» (XI, 430).

Таким образом, ни посадки лесов, ни научная деятельность не являются важным достижением, основанием к тому, чтобы заслужить звание передового человека, тем более героя. Подлинное и единственное основание к признанию величия человека — в его нравственности, как она тут понимается. Толчком к душевному перелому Хрущова явилось знакомство с дневником Войницкого, который разъясняет ему, как он был несправедлив и к самому Войницкому, и к Елене Андреевне. Нравственное возрождение, «воскресение» Хрущова и состоит в том, что он решает отбросить подозрительность и мелочность в своем отношении к людям. «Я, — заявляет он, — не застрелюсь и не брошусь под колеса мельницы... Пусть я не герой, но я сделаюсь им! Я отращу себе крылья орла, и не испугают меня ни зарево, ни сам черт!» (XI, 432).

Таковы идейные основы пьесы «Леший».

Характерная особенность «Скучной истории» состояла в том, что повесть была исполнена глубоких раздумий, стремления осмыслить сложнейшие, противоречивые явления жизни. И в этом была ее сила. В отличие от «Скучной истории», пьеса вышла догматичной, обнаженно моралистической. Положив в основу «Лешего» лозунг — «Надо всем верить, иначе жить нельзя» (XI, 399), Чехов лишил себя возможности глубоко раскрыть как противоречия действительности, так и человеческие характеры. Это особенно ясно в последнем акте, где писатель во что бы то ни стало должен был показать духовное возрождение главных героев и тем самым утвердить основной этический тезис пьесы. Искусственность, моралистическая тенденциозность в развитии действия, упрощенчество в раскрытии человеческих характеров обнаруживаются здесь со всей очевидностью. Чехов, видимо, чувствовал художественную неубедительность, а подчас и подлинную фальшь некоторых сцен, особенно четвертого действия пьесы. Отсюда появление второй редакции, с весьма существенными изменениями и фактически новым заключительным актом. Но все эти исправления, как бы ни были они существенны сами по себе, не затрагивали основной идеи произведения. Неудивительно поэтому, что они не спасли и не могли спасти пьесу.

Логически завершив в «Лешем» мысль о всеобщей любви, волновавшую его последние годы, Чехов воочию столкнулся с ее реальной несостоятельностью. Очевидно, драматург сам очень скоро понял это, увидел, что дело не в композиционных и стилистических недоработках, а в более серьезном и важном — в идейной сущности произведения. Только этим можно объяснить явное охлаждение писателя к своему произведению. Так, в январе 1890 года, после постановки «Лешего» в частном театре Абрамовой, он не соглашается печатать пьесу в «Артисте», колеблется, а потом отказывается публиковать ее в «Северном вестнике», несмотря на настоятельные просьбы князя Урусова и Мережковского. Не опубликовал Чехов «Лешего» и позже. Более того — решительно возражал против его печатания и постановки. Когда в 1899 году князь Урусов, по-прежнему высоко ценивший это произведение, вновь попросил разрешения напечатать его, Чехов ответил: «Умоляю Вас, не сердитесь: я не могу печатать «Лешего». Эту пьесу я ненавижу и стараюсь забыть о ней» (XVIII, 24). Не включил Чехов «Лешего» и в собрание своих сочинений.

Если вникнуть в логику творческих исканий Чехова, такое отношение к его пьесе не трудно понять. В справедливости чеховской неудовлетворенности «Лешим» мы убедимся и позже, когда увидим, как он был переработал Чеховым в середине 90-х годов. Нельзя, однако, умолчать о том, что в современных условиях пьеса эта обнаружила свою жизнеспособность. Она все чаще ставится на сценах театров. В чем причина? Видимо, в гуманистическом ядре этой пьесы, в мысли о важности поисков взаимопонимания между людьми, которая в современных условиях приобретает столь острое международное значение.

Чехов работал над пьесой до конца 1889 года, потом был занят ее постановкой в театре Абрамовой. Но именно в это время его все больше охватывает чувство глубокой неудовлетворенности своей творческой деятельностью. В одном из писем к А.С. Суворину во второй половине декабря 1889 года (между 18 и 23 декабря) Чехов писал: «...очерков, фельетонов, глупостей, водевилей, скучных историй, многое множество ошибок и несообразностей, пуды исписанной бумаги, академическая премия, житие Потемкина — и при всем том нет ни одной строчки, которая в моих глазах имела бы серьезное литературное значение. Была масса форсированной работы, но не было ни одной минуты серьезного труда... Мне страстно хочется спрятаться куда-нибудь лет на пять и занять себя кропотливым, серьезным трудом. Мне надо учиться, учить все с самого начала, ибо я как литератор круглый невежда; мне надо писать добросовестно, с чувством, с толком, писать не по пяти листов в месяц, а один лист в пять месяцев. Надо уйти из дому, надо начать жить за 700—900 р. в год, а не за 3—4 тысячи, как теперь, надо на многое наплевать, но хохлацкой лени во мне больше, чем смелости» (XIV, 454—455).

Однако сетования Чехова на «хохлацкую лень» были необоснованны. Именно в это время определяется план его сахалинского путешествия, который уже в начале 1890 года захватывает писателя целиком. Он едет в Петербург, улаживает дела, связанные с будущей поездкой, напряженно работает, изучая специальную литературу, наконец делает первые наброски своей будущей книги. Незадолго перед отъездом написав рассказ «Черти» («Воры»), 21 апреля 1890 года он отправляется в свое далекое и трудное путешествие.

Принятое Чеховым решение казалось его близким неожиданным, странным и ничем не оправданным. Что же касается Чехова, то он явно уклонялся от объяснения истинных причин, побудивших его предпринять поездку. И это легко понять, так как причины были сложны и многообразны.

Как видно из приводившегося только что письма к Л.С. Суворину, в принятии решения отправиться в далекое путешествие большую роль сыграла неудовлетворенность писателя своим творчеством. Это чувство было не ново для Чехова; новой была острота, с которой оно проявилось в 1889 году. 4 мая 1889 года Чехов сообщает: «Ни с того ни с сего, вот уже два года, я разлюбил видеть свои произведения в печати, оравнодушел к рецензиям, к разговорам о литературе, к сплетням, успехам, неуспехам, к большому гонорару — одним словом, стал дурак дураком. В душе какой-то застой» (XIV, 356). В сентябре же 1889 года, отвечая на письмо А.Н. Плещеева, где последний говорил о творческом кризисе Короленко, Чехов замечает: «Я и он находимся теперь именно в том фазисе, когда фортуна решает, куда пустить нас: вверх или вниз по наклону. Колебания вполне естественны. В порядке вещей был бы даже временный застой» (XIV, 400). Вот этот-то временный застой, определившийся после написания «Лешего», глубокое недовольство своим творчеством, обострившееся в связи с окончанием работы над пьесой, и послужили толчком к сахалинскому путешествию. Свои жалобы на застой и равнодушие в письме от 4 мая 1889 года Чехов заканчивал словами: «Надо подсыпать под себя пороху» (XIV, 356). Поездка на Сахалин и являлась весьма своеобразным осуществлением этого намерения.

Чехов, видимо, не случайно избрал местом своего путешествия именно Сахалин. Его влекли туда не только трудности, «непрерывный полугодовой труд, физический и умственный», весьма полезный, как он уверял Суворина, для самодрессировки (XV, 29). Нет сомнения, поездка Чехова на Сахалин была непосредственно связана с кругом тех больших вопросов, над решением которых он бился.

Заявляя, что его личные планы весьма скромны, Чехов в то же время страстно отстаивал значимость, важность исследования Сахалина для мыслящих людей, которые должны ездить туда «на поклонение, как турки ездят в Мекку...» (XV, 29). Делать же это они должны, по мнению Чехова, потому, что «Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный», потому также, что люди, работавшие «около него и на нем, решали страшные ответственные задачи и теперь решают» (XV, 29). Еще более определенно эта мысль Чехова сформулирована в воспоминаниях В.Н. Ладыженского. По его словам, Чехов считал необходимым изучать каторгу, так как в ней, «может быть, одна из самых ужасных нелепостей, до которых мог додуматься человек со своими условными понятиями о жизни и правде...»1.

Как ни противоречивы и изменчивы были в это время идеи Чехова, основной строй его мыслей оставался прежним. Как и раньше, его интересовал все тот же круг этических вопросов, как и прежде, волновали те ошибки в представлении людей о жизни и правде, которые, как он думал, лишали их счастья. Сахалин представлялся Чехову лишь средоточием этих страшных ошибок и их ужасных последствий. Неудивительно поэтому, что Л.Н. Толстой и его суждения о жизни были для Чехова по-прежнему очень важны. Это хорошо подтверждается отзывом Чехова о «Крейцеровой сонате».

28 октября 1889 года новая повесть Л.Н. Толстого читалась в Петербурге на вечере у Кузьминских, после чего «Крейцерова соната» стала широко распространяться в литографированных и гектографированных изданиях. Чехов познакомился с этим вариантом повести не позднее января 1890 года. В своем письме А.Н. Плещееву 15 февраля Чехов писал: «Неужели вам не понравилась «Крейцерова соната»? Я не скажу, чтобы это была вещь гениальная, вечная — тут я не судья, но, по моему мнению, в массе всего того, что теперь пишется у нас и за границей, едва ли можно найти что-нибудь равносильное по важности замысла и красоте исполнения. Не говоря уже о художественных достоинствах, которые местами поразительны, спасибо повести за одно то, что она до крайности возбуждает мысль. Читая ее, едва удерживаешься, чтобы не крикнуть: «Это правда!» или «Это нелепо!» Правда, у нее есть очень досадные недостатки. Кроме всего того, что вы перечислили, в ней есть еще одно, чего не хочется простить ее автору, а именно — смелость, с какой Толстой трактует о том, чего он не знает и чего из упрямства не хочет понять. Так, его суждения о сифилисе, воспитательных домах, об отвращении женщин к совокуплению и проч. не только могут быть оспариваемы, но и прямо изобличают человека невежественного, не потрудившегося в продолжение своей долгой жизни прочесть две-три книжки, написанные специалистами. Но все-таки эти недостатки разлетаются, как перья от ветра; ввиду достоинств повести их просто не замечаешь, а если заметишь, то только подосадуешь, что повесть не избегла участи всех человеческих дел, которые все несовершенны и несвободны от пятен» (XV, 15—16).

Накануне путешествия Чехов по-прежнему увлечен этическими проблемами, как и раньше думает о нравственной гармонии, но в то же время им все больше овладевают идеи не всеобщего мира, мира во что бы то ни стало, а протеста. Незадолго до отъезда — 20 марта 1890 года — в своем очередном письме А.С. Суворину он высказал нелестные суждения о сыне Суворина — Алексее Алексеевиче, который представлялся Чехову куда менее либеральным, чем его отец. «Он, — пишет А.П. Чехов, — вяло и лениво протестует, скоро понижает голос, скоро соглашается, и, в общем, получается такое впечатление, как будто он не заинтересован в борьбе, т. е. участвует в петушином бою, как зритель, не имея собственного петуха. А своего петуха иметь надо, иначе неинтересно жить». В этом же письме Чехов заявляет: «Только ту молодость можно признать здоровою, которая не мирится со старыми порядками и глупо или умно борется с ними — так хочет природа, и на этом зиждется прогресс» (XV, 47).

В поездку на остров Сахалин Чехова также влекло чувство протеста. «Из книг, которые я прочел и читаю, — писал Чехов 9 марта 1890 года, — видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников...» (XV, 30). Как видим, Сахалин кажется Чехову своеобразным средоточием торжествующего в действительности зла. Чехов ехал на Сахалине острым чувством противоречивости своих взглядов, видимо, надеясь, что поездка поможет как-то их прояснить и упорядочить. В этом, надо думать, и была главная суть чеховского стремления «подсыпать под себя пороху».

Новое настроение сказывается и в творчестве писателя. Перед самым отъездом он пишет рассказ «Черти». В своеобразной форме тут возрождалась уже знакомая нам романтика «вольной волюшки», исполненная протеста против не достойного человека будничного существования. По своему духу рассказ этот явно выпадал из того ряда произведений, который был начат «Именинами», неожиданно возвращал читателей к мотивам, совершенно чуждым Толстому, но, несомненно, близким Короленко.

Рассказ «Черти», предназначавшийся для «Нового времени», вызвал критические замечания Суворина. Судя по ответному письму Чехова, издатель «Нового времени» упрекал его в бесстрастном отношении к добру и злу, очевидно имея в виду изображение в рассказе конокрадов. Оправдываясь, Чехов заявлял, что не дело художника докучать читателям прописными истинами, такими, как осуждение кражи лошадей. Говорил он и о том, что когда пишет, то вполне рассчитывает «на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам» (XV, 51). Прямой смысл этих слов прост и очевиден. Читатель сам должен понимать, что воровать лошадей нехорошо. Однако приведенные слова Чехова имели и более широкий смысл, указывали на существенную особенность поэтики чеховских рассказов, с которой мы уже сталкивались анализируя в свое время такие его произведения, как «Мечты» и «Счастье».

В центре рассказа «Черти» фельдшер Ергунов — существо нелепое, пьяное и ничтожное. Его размышления о людях, с которыми он встретился, как и его раздумья о жизни, весьма примитивны и наивны. Забавны его сожаления о том, что он не мужик, так как, будучи мужиком, он, как ему кажется, мог бы «смело петь, плясать, пить, обхватывать обеими руками Любку, как это делал Мерик...» (VII, 292), и его недоумение: «К чему на этом свете доктора, фельдшера, купцы, писаря, мужики, а не просто вольные люди? Есть же ведь вольные птицы, вольные звери, вольный Мерик, и никого они не боятся, и никто им не нужен!» (VII, 297).

Однако размышления Ергунова наивны лишь по своей форме. Как и в отмеченных выше рассказах («Мечты», «Счастье»), Чехов умеет приоткрыть нам большой человеческий смысл внешне наивных и нелепых слов и поступков фельдшера. «Фельдшер, — пишет Чехов, — бросил кочергу в снег, припал лбом к белому холодному стволу березы и задумался, и его серая, однообразная жизнь, его жалованье, подчиненность, аптека, вечная возня с банками и мушками казались ему презренными, тошными» (VII, 297). «Вышел он в поле, — пишет в другом месте Чехов. — Там пахло весною и дул теплый, ласковый ветерок. Тихая звездная ночь глядела с неба на землю. Боже мой, как глубоко небо и как неизмеримо широко раскинулось оно над миром! Хорошо создан мир, только зачем и с какой стати, думал фельдшер, люди делят друг друга на трезвых и пьяных, служащих и уволенных и пр.? Почему трезвый и сытый покойно спит у себя дома, а пьяный и голодный должен бродить по полю, не зная приюта?» (VII, 298). В этой связи становятся понятными и зависть Ергунова к жизни вольного конокрада Мерика, и его мечты о свободе и раздолье: «Ах, вскочить бы на лошадь, не спрашивая, чья она, носиться бы чертом вперегонку с ветром по полям, лесам и оврагам, любить бы девушек, смеяться бы над всеми людьми...» (VII, 297).

Наивно было бы думать, что Чехов сочувствует этой мечте Ергунова, понимаемой буквально. В уже цитированном письме к Суворину, комментируя свое произведение, Чехов обращал внимание адресата на то, что в коротком рассказе, рисуя своих героев, он «все время должен говорить и думать в их тоне и чувствовать в их духе» (XV, 51). И в самом деле, Чехов все время строго выдерживает тон и общий дух рассуждений своего героя, человека весьма недалекого. Однако постепенно эти рассуждения, сохраняя приметы речи и мышления фельдшера, выходят за пределы его возможностей и, как это было в «Степи», сливаются с голосом автора, чтобы принять потом некий всеобщий характер. Теперь это уже мысли не только героя и автора, но и читателей. В этом, видимо, и состоит в конечном счете чеховская надежда на читателя, который должен добавить недостающие в рассказе «субъективные элементы».

Поездка Чехова на Сахалин была органически связана с его идейными и творческими исканиями на рубеже восьмидесятых и девяностых годов. Ощущение противоречивости своих взглядов, крепнущее чувство социального протеста, вновь своеобразно проявившееся и в рассказе «Черти», полном романтической мечты о «вольной волюшке», — все эти сложные чувства, мысли и переживания и привели Чехова к трудному путешествию-паломничеству на каторжный остров. Это был весьма важный шаг. Он знаменовал стремление Чехова окунуться в гущу жизни, вникнуть в реальные противоречия действительности, здесь искать ответы на важнейшие вопросы человеческого бытия. Надо ли говорить, что это был путь, наиболее плодотворный для художника.

Примечания

1. В. Ладыженский. Из воспоминаний об А.П. Чехове. — Сб. «О Чехове». М., 1910, с. 134—135.