Вернуться к О.И. Родионова. А.П. Чехов как мыслитель. Религиозные и философские идеи

2.3. Этические вопросы

В письмах и записных книжках Чехова довольно много морально-этических сентенций. Некоторые из них получили широкую известность. Особенно в этой связи стоит отметить письмо Чехова к брату Николаю от марта 1886 года, содержащее в себе целый кодекс воспитанного человека (1, 223—225). В целом же нужно заметить, что об этических нормах Чехов говорит апофатически. «Норма мне неизвестна, как неизвестна никому из нас. Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое честь — мы не знаем» (3, 186), — писал он в одном из писем к Плещееву. В таких обстоятельствах ничего нельзя сказать о понимании Чеховым нормы, можно лишь привести перечень тех конкретных ценностей, о значимости которых он свидетельствует в своих письмах: уважении к людям (2, 13), свободе (3, 11), искренности (3, 27), справедливости (11, 24) и др. Мы не будем останавливаться подробно на тех обстоятельствах, которые побуждали Чехова писать об этих (и других) ценностях и нормах, а обратимся к более общим вопросам.

Выше уже отмечалось, что Чехов указывал на несовершенство человеческой природы и ограниченность человека. Поскольку человек ограничен и несовершенен, постольку и его знания, мнения, убеждения столь же ограниченны и несовершенны. Отсюда — та сентенция, которая появляется в чеховских письмах и произведениях: «Ничего не разберешь на этом свете!» (2, 280—281; «Марья Ивановна», 2, 312; «Огни», 7, 140). «Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь <...>, — писал Чехов Суворину. — Толпа думает, что она всё знает и всё понимает; и чем она глупее, тем кажется шире ее кругозор» (2, 280—281). Речь здесь, однако, идёт скорее не о познании как таковом, то есть не о познании объективного мира, а о суждениях людей относительно друг друга. Такая трактовка подтверждается, в частности, более поздними письмами. В одном из таких писем Чехов не соглашается с категоричностью суждений Баранцевича. «Вашего мрачного взгляда на будущее я не разделяю, — пишет Чехов, обращаясь к нему. — Одному господу Богу ведомо, что будет и чего не будет. Ему же ведомо, кто прав и кто неправ... Мы же, наши критики и гг. редакторы едва ли можем сметь свое суждение иметь... <...> Мнения наших судей ценны только постольку, поскольку они красивы и влияют на розничную продажу, наши же собственные мнения о самих себе и о друг друге, быть может, и имеют цену; но такую неопределенную, что никакой жид не принял бы их в залог; на них не выставлена проба, а пробирная палатка на небе...» (2, 309). В другом письме Чехов не соглашается с узким делением людей на удачников и неудачников, справедливо указывая, что человеческий критерий «удачливости» слишком субъективен. «Надо быть Богом, чтобы уметь отличать удачников от неудачников и не ошибаться...» (3, 55), — писал он Суворину по случаю выхода статьи Мережковского, в которой говорилось, что Чехову лучше всего удаётся тип героя-неудачника. Таким образом, речь здесь идёт не о столько об ограниченности познавательных возможностей человека как таковых, сколько о субъективности мнений и необходимости принимать во внимание эту субъективность. Последний императив по своей сути является этическим.

Обращается Чехов и к другим этическим вопросам. Вениамин Альбов, о статье которого мы уже упоминали, считал, что чеховские рассказы первого периода свидетельствуют о том, «<к>ак неустойчива, обманчива, иллюзорна идеальная сторона человеческой жизни»1. С таким прочтением чеховских рассказов можно соглашаться или не соглашаться, но то, что идеальная сторона человеческой жизни была чрезвычайно важна для писателя, подтверждается его письмами. Позиция Чехова по этому вопросу была отчётливо выражена в письмах к Суворину, написанных после выхода в свет «Палаты № 6». Столкнувшись с неприятием Сувориным «Палаты № 6», Чехов, пытаясь осмыслить эту реакцию, писал, что дело здесь не столько в его повести, сколько в том, что у писателей его поколения нет чётких целей, которыми они могли бы наполнить своё творчество (5, 132—134). Эти строки были представлены Сувориным на суд его приятельницы и сотрудницы «Нового времени» С.И. Смирновой-Сазоновой. В «Палате № 6» Смирнова-Сазонова «прочла» послание «Ничего не хочу, ни на что не надеюсь...» (5, 429), а относительно чеховского письма заметила, что «<в>ся наша беда в том, что мы все ищем каких-то высших и отдаленных целей» (5, 429), в то время, как «<ц>ель жизни — это сама жизнь» (5, 429). «Я не думаю, как Чехов, что мы переживаем какую-то болезнь, что у нас за душой ничего нет, — писала она в своём письме к Суворину. — Я верю в жизнь, в ее светлые минуты, ради которых не только можно, но и должно жить, верю в человека, в хорошие стороны его души, в его бесконечное совершенствование» (5, 429).

Письмо Сазоновой Суворин послал Чехову. Ответ последовал незамедлительно. «Неужели всё это искренно и значит что-нибудь? — вопрошал Чехов. — Это не воззрение, а момпасье. <...> Под влиянием ее письма Вы пишете мне о «жизни для жизни». Покорно Вас благодарю. Ведь ее жизнерадостное письмо в 1000 раз больше похоже на могилу, чем мое. Я пишу, что нет целей, и Вы понимаете, что эти цели я считаю необходимыми и охотно бы пошел искать их, а Сазонова пишет, что не следует манить человека всякими благами, которых он никогда не получит... «цени то, что есть», и, по ее мнению, вся наша беда в том, что мы все ищем каких-то высших и отдаленных целей. Если это не бабья логика, то ведь это философия отчаяния. Кто искренно думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях «вся наша беда», тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука» (5, 138).

По всей видимости, Чехов и Сазонова не поняли друг друга. Сазонова, насколько это можно уловить из её письма, опасалась того, что констатация отсутствия целей повлечёт за собой бездеятельность («если не ясно, что делать, можно ничего не делать»). Чехов же выступал за честное отделение дескрипции (целей нет) от прескрипции (цели должны быть), чтобы разрыв был увиден, осмыслен и преодолен. В конце своего письма Чехов формулирует весьма важную мысль: человек не тождественен корове, ему необходимы цели и, стало быть, идеальное в человеке есть не нечто второстепенное и преходящее, а сущностное и необходимое. «Надо иметь цель в жизни» (5, 224), — пишет он спустя некоторое время. А в более раннем письме, как бы в утверждение надлежащей иерархии, замечает: «интересы изящного должны преобладать над интересами желудка» (1, 252).

Если идеальное — не случайное и наносное, а сущностное и необходимое, то человек только тогда человек, когда воспитывает в себе идеальную, то есть собственно человеческую составляющую. Когда брат Чехова Михаил, попав в непростые жизненные обстоятельства, заметил в письме, что Иванов был прав в своих наставлениях Львову, Чехов в ответ ему писал: «Милый Мишель, то, что говорит мой Иванов доктору Львову2, говорит человек утомленный, поношенный; напротив, человек должен постоянно если не вылезать, то выглядывать из своей раковины, и должен он мудрствовать всю свою жизнь, иначе то уже будет не жизнь, а житие» (9, 216). Иными словами, человек должен не опускаться, а возрастать.

Это объясняет, почему Чехов был не согласен с некоторыми положениями этической доктрины Толстого, в частности, с принципом опрощения. К Толстому Чехов относился с большим почтением. Некоторое время он даже находился под влиянием его философии, о чём сам он сообщает в одном из писем к Суворину (5, 283). Впрочем, судя по его словам, всё же это было больше влияние личности Толстого, нежели его философии. В том же письме Чехов говорит о своём «освобождении» от Толстого. «Война зло и суд зло, — пишет он, — но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч.»3 (5, 284). Чтобы лучше понять, чем объясняется протест Чехова против опрощения, стоит почитать его письма к братьям. «Чистое белье, перемешанное с грязным, органические останки на столе, гнусные тряпки, супруга с буферами наружу и с грязной, как Конторская ул<ица>, тесемкой на шее...» (1, 89), — укоризненно писал Чехов Александру о своих впечатлениях от визита к нему. Из этого отрывка легко уяснить, к чему на практике может привести толстовская доктрина в действии. Грязная тесёмка на шее проще, чем чистая, а потому, по Толстому, лучше. По Чехову — хуже, поскольку открывает дорогу к оскотиниванию человека.

Разрыв между мужиком и образованным человеком не был оставлен Чеховым без внимания, но преодолевать его он предлагал иным, нежели Толстой, способом: не самому опускаться до мужика, а мужика поднимать до себя. Такой способ подсказывала ему сама жизнь. «Вчера пьяный мужик-старик, раздевшись, купался в пруде, дряхлая мать била его палкой, а все прочие стояли вокруг и хохотали, — описывал он в письме картины мелиховской жизни. — Выкупавшись, мужик пошел босиком по снегу домой, мать за ним. Как-то эта старуха приходила ко мне лечиться от синяков — сын побил. Откладывать просвещение темной массы в далекий ящик, это такая низость!» (6, 54) Можно возразить, что и Толстой считал необходимым просвещать народ, и даже организовывал для него школы и библиотеки. Это так, но в этом «просветительском» аспекте Толстой входил в противоречие с собственным учением. Если культура — роскошь, которую нужно отбросить, то совершенно непонятно, кому и зачем в таком случае нужны книги и грамотность. Чехов был гораздо более последователен в своих взглядах. Если какое-то время он ещё поддерживал так называемые «народные» проекты (например, участвовал в организации народного театра (6, 297)), то после утверждал, что «и народные театры, и народная литература — все это глупость, <поскольку> <н>адо не Гоголя опускать до народа, а народ поднимать к Гоголю» (11, 294).

Обратим внимание на ещё одно высказывание Чехова. «Увы, никогда я не буду толстовцем! — писал он в письме к сыну Суворина. — В женщинах я прежде всего люблю красоту, а в истории человечества — культуру, выражающуюся в коврах, рессорных экипажах и остроте мысли» (4, 267). Это высказывание может создавать впечатление, что расхождение Чехова с Толстым не имеет той философской подоплёки, о которой говорилось выше, и носит гораздо более поверхностный характер. Это не так, поскольку культурные достижения и блага никогда не имели для Чехова самостоятельного значения. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть письмо, в котором он описывает обычный светский бал. «Поставили в передней японское чучело, ткнули в угол китайский зонт, повесили на перила лестницы ковер и думают, что это художественно <...>, — пишет он Суворину. — Если художник в убранстве своей квартиры не идет дальше музейного чучела с алебардой, щитов и вееров на стенах, если всё это не случайно, а прочувствовано и подчеркнуто, то это не художник, а священнодействующая обезьяна» (3, 55). Здесь вполне ясно говорится о том, что изысканные формы, лишённые духа, безжизненны и излишни.

Однако как средство утверждения идеального в человеке эти формы важны, даже необходимы. «<В>ами чертовски унижена бедная внешняя форма» (1, 89), — пишет Чехов брату Александру в том письме, о котором мы упоминали выше. А в другом письме призывает брата помнить о том, «какую страшную воспитательную роль играют в жизни человека обстановка и мелочи» (3, 121). Таким образом, внешние формы не отвергаются Чеховым, но и не имеют для него самостоятельного значения.

Утверждению идеального в человеке должны служить и отдельные отрасли культуры, в том числе литература. Конечно, речь не о том, что каждое произведение должно быть обильно приправлено моралью. Так, например, с романом Бурже Чехов был не согласен не только потому, что усмотрел в нём угрозу дискредитации науки. Он увидел и вызов человеческому в человеке. «<С>овременные лучшие писатели <...>, — писал Чехов, имея в виду Бурже и Толстого, — третируют с высоты писательского величия совесть, свободу, любовь, честь, нравственность, вселяя в толпу уверенность, что всё это, что сдерживает в ней зверя и отличает ее от собаки и что добыто путем вековой борьбы с природою, легко может быть дискредитировано «опытами», если не теперь, то в будущем» (3, 308). Пока, если судить по сюжету романа, «опыты» не победили мораль, но сама ложная оппозиция науки и морали может укрепить кого-то в убеждении, что этот проигрыш является временным и продолжается лишь до той поры, пока наука не перейдёт на новую ступень. Для Чехова же то, что отличает человека от собаки, является слишком важным для того, чтобы ставить его под удар. Даже в набросках к своей «Истории полового авторитета» (труду задуманному, но не написанному) он отмечал, что «совершенный организм творит» (1, 65—66), то есть указывал на идеалистический элемент (способность к творчеству) как на признак высшего уровня развития организма.

Для прояснения разницы в этических позициях Чехова и Толстого полезно вспомнить также «веховскую» статью С. Франка. Франк считал главным недостатком интеллигенции отсутствие у неё объективных (или абсолютных) ценностей4. Интеллигент не любит богатства5 (поскольку он «любит» народ, а народ — беден), а поскольку культура есть богатство (Франк определяет её как совокупность объективных ценностей6), то он отвергает и её. Учение Толстого вполне соответствует этой логике. Толстой призывает обратиться к народу, потому что его жизнь кажется ему более правильной, чем своя собственная. Совсем в ином положении находится Чехов. «Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями» (5, 283), — писал он о себе. Хорошее знание народной жизни предостерегало его от идеализации народа. К тому же, он не нуждался в ней, поскольку у него были объективные ценности — идеальная сторона человека. Всё, что способствовало её утверждению, становилось благом, всё, что препятствовало — злом. Вторичное имело у Чехова относительный характер. Рояль не хорош и не плох сам по себе: если он способствует утверждению идеального в человеке, он хорош, если он есть лишь элемент мещанства — плох (11, 105). В любом случае, своё значение он получает только в отношении к идеальному. Иначе у Толстого, у которого в несовершенстве человека парадоксальным образом оказались виноваты рояли и экипажи, а народ стал святым, несмотря на его заблуждения и пороки. Отсутствие объективных ценностей заставляло его наделять ценностью нечто вторичное. Таким образом, мы можем заметить, что этика Чехова, не оформленная в особое учение и существующая в виде отдельных комментариев в письмах, более обоснована с философской точки зрения и менее противоречива, чем хорошо разработанная этика Толстого.

Затрагивает Чехов и другой интересный этический вопрос — вопрос о происхождении нравственности. Как и во многих иных случаях, к обсуждению этого вопроса Чехова побуждает внешний повод — письмо И.Л. Леонтьева-Щеглова. Леонтьев писал Чехову, что хотя он его «душевно любит», но иногда ему хочется «жестоко поругаться» с ним, «в особенности по вопросам нравственности и художественности» (4, 401). В ответ на это Чехов заметил, что они едва ли могут не сойтись в вопросе о нравственности, поскольку «нет ни низших, ни высших, ни средних нравственностей, а есть только одна, а именно та, которая дала нам во время оно Иисуса Христа» (4, 44). Обратим внимание на то, что хотя эта формулировка была вызвана к жизни внешним поводом, она избыточна: Чехов мог ограничиться ответом на бытовом уровне, но не сделал этого. Стало быть, философский ракурс проблемы в данном случае есть инициатива самого писателя.

Иногда из этих строк делали заключение, что Чехов понимал нравственность как результат развития соответствующего понятия. Так, например, Н.В. Капустин подтверждает этим высказыванием следующую мысль: «Евангельское учение для Чехова не божественный дар, а высшая ступень в естественном развитии человеческих понятий о нравственности»7. Ещё раньше эту мысль высказал В.Б. Катаев: «Обратим внимание на грамматику фразы: нравственность «не была дана нам», а «дала нам...», Чехов говорит о нравственности не как о Божественном даре: наоборот, естественное развитие понятий о нравственности на определенной, высшей ступени дало человечеству Иисуса Христа»8. Замечание о грамматике верное, но такая трактовка имеет следующие противоречия:

1. Если речь идёт о понятии «нравственность», достигнутом человеческой мыслью на определённой ступени, то очевидно, в истории существовало несколько представлений о нравственности. Не случайно исследователям, трактующим высказывание Чехова с эволюционно-понятийной точки зрения, не удалось избежать таких слов как «высшая ступень»9, в то время как у самого писателя мы читаем: «Нет ни низших, ни высших, ни средних нравственностей». Единообразие («только одна <нравственность>») вообще едва ли может соседствовать с идеей развития.

2. Если речь идёт о диалектическом развитии понятия, то нет оснований поставить точку в этом развитии, не обозначая причин, по которым мы эту точку ставим. Иными словами, неясно, почему некий абстрактный момент в развитии понятия был сочтён «высшим» (и он же «единственным»). Развитие понятия не прекращается никогда (по крайне мере, с диалектической точки зрения), и здесь мы снова возвращаемся к выводам первого пункта.

3. Помимо противоречий в этой трактовке есть произвольно принятая (то есть отсутствующая у самого Чехова) посылка (предположение). Мысль Чехова такова: существует одна нравственность, которая дала нам во время оно Иисуса Христа. Но Чехов ничего не пишет ни об источнике нравственности, ни о её развитии. Рассуждение вида «если нравственность не «дана», а «дала», значит, она есть дело ума человеческого» принадлежит чеховедам, а не Чехову. В самом деле, почему если «дана», то непременно человеческим умом? Это лишь одна из возможных интерпретаций.

Для чеховского высказывания можно предложить богословскую трактовку, которая лишена указанных недостатков. На первый взгляд может показаться, что для такой трактовки необходимо, чтобы фраза Чехова строилась иначе: не «дала нам...», а «дана через...». Но если мы вспомним евангельскую притчу о винограднике10, то грамматический строй чеховского высказывания перестанет быть для нас камнем преткновения.

Суть притчи в следующем. Некоторый человек насадил виноградник и отдал возделывать его своим виноградарям. Когда пришло время собирать плоды, он послал своего слугу за ними, но виноградари убили слугу. Хозяин посылал и других слуг, но и их убивали. В конце он решил послать к виноградарям своего сына, думая, что они постыдятся убить его, но они убили и сына. Хозяин здесь символизирует Бога Отца, слуги — пророков, а сын — Сына Божия, Иисуса Христа. Таким образом, всё встаёт на свои места: нравственность, которая исходит от Отца, одна, и она была передана человечеству первоначально через праотцев и пророков, но в полноте своей была явлена тогда, когда «дала» земле Иисуса Христа. Эта трактовка, повторимся, лучше подходит к чеховскому высказыванию11 (поскольку не содержит противоречий), но Чехов мог иметь в виду и что-то третье.

Два основных этических вопроса, рассмотренных нами в этом пункте — вопросы о происхождении нравственности и значимости идеального в человеке, побуждают нас задуматься о том, каковы были религиозные взгляды Чехова. К обсуждению этого вопроса мы и перейдём.

Примечания

1. См. Альбов В.П. Указ. соч. С. 387.

2. Имеется в виду, по-видимому, следующая реплика Иванова: «Не женитесь вы ни на еврейках, ни на психопатках, ни на синих чулках, а выбирайте себе что-нибудь заурядное, серенькое, без ярких красок, без лишних звуков. Вообще всю жизнь стройте по шаблону. Чем серее и монотоннее фон, тем лучше» («Иванов», 12, 16).

3. Ср. с записью в дневнике Толстого: «Жить всем вместе: мужчинам в одной, женщинам и девочкам в другой комнате. <...> Жизнь, пища, одежда все самое простое. Все лишнее: фортепьяно, мебель, экипажи — продать, раздать». Толстой Л.Н. Собрание сочинений в 22 томах. Том 21. М.: Художественная литература, 1984. С. 303.

4. Франк С.Л. Этика нигилизма // Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. М.: Грифон, 2007. С. 225—266. С. 229.

5. Там же. С. 254.

6. Там же. С. 238.

7. См. Капустин Н.В. Религия // А.П. Чехов. Энциклопедия / Сост. и науч. ред. В.Б. Катаев. М.: Просвещение, 2011. С. 326.

8. См. Катаев В.Б. Эволюция и чудо в мире Чехова (Повесть «Дуэль») // Русская литература XIX века и христианство. М.: Изд-во Московского университета, 1997. С. 48—55. С. 48.

9. Там же.

10. Мф 21:33—46, Мк 12:1—12, Лк 20:9—19.

11. Эту трактовку также приводит в своей статье «Антон Чехов и Библия» Жаклин де Пруайар, но она не сопровождает её необходимыми пояснениями. «Как писал Чехов своему другу Ивану Леонтьеву-Щеглову, — читаем в статье, — противостоять этому злу может только «одна нравственность» — имелась в виду, конечно, «нравственность» Декалога — «та, которая дала нам во время оно Иисуса Христа» (П. 4, 44)». См. Пруайар, Жаклин де. Антон Чехов и Библия // Чеховиана: сб. статей [Чехов: взгляд из XXI века], 2011. С. 95—100. С. 99. Отметим, что контекст чеховской фразы воспроизведен в статье неверно: Чехов в цитируемом письме не писал о противостоянии злу.