Вернуться к Ю.В. Соболев. А.П. Чехов. Литературные экскурсии (Музей Чехова в Москве. Чеховские уголки под Москвой. Ялта. Комната Чехова в Таганроге)

Ялта (1898—1904 гг.)

В Ялте

Ялтинский период жизни А.П. Чехова в истории его творчества отмечен следующими произведениями: Душенька», «Дама с собачкой», «В овраге», «Три сестры», «Архиерей», «Невеста», «Вишневый сад». Но, годы столь продуктивные в писательском отношении, в личной жизни Чехова были годами неустанной борьбы с развивающейся болезнью. Ведь и переселился Чехов в Крым только потому, что климат севера был вреден для его легких. Ему было тягостно жить среди этой, как он говорил, «искусственной» природы, в этом городе «парикмахеров», дачников и туристов; его тянуло к милым березкам, к тем мелиховским пейзажам, которые ему были так близки и дороги. Свою жизнь, в сущности подневольную, на берегу моря, он любил сравнивать с жизнью каторжника на «Чертовом острове». И в годы ялтинского заточения еще острее вспыхивала в нем давняя любовь к Москве. Веяния этого города, которому, как писал Чехов в повести «Три года», «предстоит еще много страдать», отражены в целом ряде его произведений, начиная с ранних очерков, печатавшихся в «Осколках» и «Будильнике», и кончая такими вещами, как «Три года» «Бабы», «Дама с собачкой» и пьеса «Три сестры», в которой никто из действующих лиц не живет в самой Москве, но в которой все о Москве тоскуют. Чехов словно о самом себе сказал о двух москвичах, которые были убеждены, «что Москва замечательный город. В Крыму, на Кавказе, за границей им было скучно, неуютно, неудобно, и свою серенькую московскую погоду они находили самой приятной и здоровой. Дни, когда в окна стучит холодный дождь и рано наступают сумерки, стены домов и церквей принимают бурый и печальный цвет, и когда, выходя на улицу, не знаешь, что надеть, — такие дни приятно возбуждали их».

Хороший знакомый Чехова, литератор и врач С.Я. Елпатьевский, написавший интересные воспоминания об А.П., относящиеся как раз к ялтинскому периоду его жизни, рассказывает, что Чехов, томясь по Москве, уверял, «что именно московский воздух в особенности хорош и живителен для его туберкулезных легких и, притягивая науку в доказательство, говорил, что врачам не следует быть рутинерами и упираться в стену... Все было мило для него в Москве, — и люди, и улицы, и звон разных Никол Мокрых и на Щепах, и классический московский извозчик, и вся московская бестолочь. Отдышится он от Москвы и от московского плеврита, проживет в Ялте два-три месяца, — и снова разговоры все о Москве. И все три сестры, повторяющие на разные лады: «в Москву, в Москву», это все он же, один Антон Павлович, думавший вечно о Москве и постоянно стремившийся в Москву, где постоянно получал он плевриты и обострения процесса, и которая, имею основание думать, укоротила ему жизнь».

И, разумеется, эти уверения о живительности московского климата не помогли: доктора продолжали держать А.П. в Ялте. Да и сам Чехов, как врач, отлично понимал, что ему действительно нужно жить на юге. А в натуре Чехова была одна глубокопримечательная черта: придя к какому-нибудь решению, он уже никогда от него не отступал. Убедившись в необходимости оторваться от Москвы, Чехов заставил себя так же деятельно и энергично, как некогда в Мелихове, устраивать свою жизнь в Ялте. И так же, как была превращена в уютный уголок запущенная мелиховская усадьба точно также был обращен в цветущий сад тот голый каменистый участок земли, на котором выстроил свой дом А.П. в Аутке. Но чтобы иметь возможность выстроить самый скромный домик, Чехов вынужден был тотчас же по заключении купчей заложить свое новое владение и только тогда стал думать об его устройстве.

Сестра Чехова, Мария Павловна, вызванная им из Москвы, при виде покупки брата, была разочарована до слез. В ее представлении с этим диким местом никак не вязались будущий благоустроенный садик и уютная дача. Было голо, круто и ветрено. Дорога к даче вела по шоссе, восемь месяцев в году утопающему в облаках пыли. Только не желая огорчать брата, она постаралась не выказывать своего грустного впечатления. Как художница, она набросала приблизительный план будущего сада и дома, а сама вскоре вернулась в Москву. Чехов принялся за устройство своего гнезда. Проект дачи разросся, — она превратилась в двухэтажный белый дом с несколькими балконами, всеми удобствами, даже паркетными полами. Чехов сам придумывал расположение комнат. Татары прозвали домик «Белой дачей».

Весной 1899 года постройка настолько подвинулась вперед, что Чехов мог выписать из Москвы мать и сестру в далеко еще не оконченный дом.

Дача Чехова в Ялте, в которой в гостях у А.П. бывало много его друзей, не раз описывалась Буниным, Куприным, Федоровым. Вот несколько отрывков из воспоминаний Куприна, посвященных чеховской даче. (Ее фотографии см. в Музее).

«Ялтинская дача Чехова стояла почти за городом, глубоко под белой и пыльной аутской дорогой. Не знаю, кто ее строил, но она была, пожалуй, самым оригинальным зданием в Ялте. Вся белая, чистая, легкая, красиво несимметричная, построенная вне какого-нибудь определенного архитектурного стиля, с вышкой в виде башни, с неожиданными выступами, со стеклянной верандой внизу и с открытой террасой вверху, с разбросанными — то широкими, то узкими окнами, — она походила бы на здания в стиле, если бы в ее плане не чувствовалась чья-то внимательная и оригинальная мысль, чей-то своеобразный вкус. Дача стояла в углу сада, окруженная цветником. К саду, со стороны противоположной шоссе, примыкало, отделенное низкой стенкой, старое заброшенное татарское кладбище, всегда зеленое, тихое, и безлюдное, со скромными каменными плитами на могилах.

Цветничок был маленький, далеко не пышный, а фруктовый сад еще очень молодой. Росли в нем груши и яблони-дички, абрикосы, персики, миндаль. В последние годы сад уже начал приносить кое-какие плоды, доставляя Антону Павловичу много забот и трогательного, какого-то детского удовольствия. Когда наступало время сбора миндальных орехов, то их снимали и в чеховском саду. Лежали они обыкновенно маленькой горкой в гостиной на подоконнике, и, кажется, ни у кого не хватило жестокости брать их, хотя, их и предлагали.

А.П. не любил и немного сердился, когда ему говорили, что его дача слишком мало защищена от пыли, летящей сверху, с аутского шоссе, и что сад плохо снабжен водою. Не любя вообще Крыма, а в особенности Ялты, он с особенной, ревнивой любовью относился к своему саду. Многие видели, как он иногда по утрам, сидя на корточках, заботливо обмазывал серой стволы роз, или выдергивал сорные травы из клумб. А какое бывало торжество, когда среди летней засухи, наконец, шел дождь, наполнявший водою — запасные глиняные цистерны».

На одной из фотографий, находящихся в Музее, Чехов изображен как раз около одной из этих цистерн: рядом с ним его две собачки, о которых писал в своих воспоминаниях Куприн:

«Одну собачку звали «Тузик», а другую — «Каштан», в честь прежней мелиховской «Каштанки», носившей это имя. Ничем, кроме глупости и лености, этот Каштан, впрочем, не отличался. По внешнему виду он был толст, гладок и неуклюж, светло-шоколадного цвета, с бессмысленными желтыми глазами. Вслед за Тузиком он лаял на чужих, но стоило его поманить и почмокать ему, как он тотчас же переворачивался на спину и начинал угодливо извиваться по земле. Антон Павлович легонько отстранял его палкой, когда он лез с нежностями, и говорил с притворной суровостью.

— Уйди, уйди, дурак... Не приставай.

И прибавлял, обращаясь к собеседнику, с досадой, но со смеющимися глазами:

— Не хотите ли, подарю пса? Вы не поверите, до чего он глуп».

«Кабинет в ялтинском доме у А.П. был небольшой, шагов 12 в длину и 6 в ширину, скромный, но дышавший какой-то своеобразной прелестью. Прямо против входной двери — большое квадратное окно в раме из цветных желтых стекол. С левой стороны от входа, около окна, перпендикулярно к нему — письменный стол, а за ним маленькая ниша, освещенная сверху, из-под потолка, крошечным оконцем; в нише-турецкий диван. С правой стороны, посредине стены — коричневый камельный камин; наверху в его облицовке, оставлено небольшое незаделанное плиткой, местечко, и в нем небрежно, но мило написано красками вечернее поле с уходящими вдаль стогами — это работа Левитана, Дальше, по той же стороне, с самом углу — дверь, сквозь которую видна холостая спальня Антона Павловича, — светлая, веселая комната, сияющая какой-то девической чистотой, белизной и невинностью. Стены кабинета — в темных с золотом обоях, около письменного стола висит печатный плакат «просят не курить». Сейчас же возле входной двери, направо — шкаф с книгами. На камине несколько безделушек и между ними прекрасно сделанная модель парусной шхуны. Много хорошеньких вещиц из кости и из дерева на письменном столе; почему-то преобладают фигуры слонов. На стенах портреты — Толстого, Григоровича, Тургенева. На отдельном маленьком столике, на веерообразной подставке, множество фотографий артистов и писателей. По обоим бокам окна спускаются прямые, тяжелые, темные занавески, на полу большой, восточного рисунка ковер; эта драпировка смягчает все контуры и еще больше темнит кабинет, но благодаря ей, ровнее и приятнее ложится свет из окна на письменный стол. Пахнет тонкими духами, до которых А.П. всегда был охотник. Из окна видна открытая подковообразная лощина, спускающаяся далеко к морю, и самое море, окруженное амфитеатром домов. Слева же, справа и сзади громоздятся полукольцом горы. По вечерам, когда в гористых окрестностях Ялты зажигаются огни, и когда во мраке эти огни и звезды над ними так близко сливаются, то не отличаешь их друг от друг, — тогда вся окружающая местность очень напоминает иные уголки Тифлиса...»1 (После смерти Чехова его дом в Ялте и вся обстановка сохранены в том же виде, в каком были при его жизни. Дом превращен в музей, доступный всем для его осмотра. Его хранительницей является Мария Павловна Чехова).

Чехов и его современники

Как только обосновался Антон Павлович в Ялте, сейчас же пришлось ему приняться и за общественную работу, к которой, вопреки распространенному о нем мнению, он никогда не был равнодушен. Напротив: полный деятельности, чутко отзывавшийся на все явления окружающей его жизни, в частности, глубоко преданный идеям народного образования, Чехов не мог быть равнодушным зрителем, спокойным созерцателем действительности. И мы видели, как этот писатель, который, будто бы только и делал, что в сумерках писал о хмурых людях, как он в Мелихове, не покладая рук трудился: то организуя, открывая и поддерживая сельские школы, то участвуя в работах земства, то платя свою дань медицине — леча окрестное население и борясь с надвигавшейся холерной эпидемией. В Ялте он был попечителем и гимназии, и школы; состоял очень деятельным членом Попечительства о неимущих больных и вероятно помог и советом, и денежной поддержкой не одному десятку нуждающихся. И не даром, вспоминая о нем, приводил М. Горький его слова, что если бы было у него много денег, — он устроил бы в Ялте санаторий для больных сельских учителей.

Чуткая отзывчивость Чехова на явления общественной жизни особенно ярко запечатлена в его известном выступлении в связи с исключением из Академии Наук М. Горького, М. Горький был избран в почетные академики, но так как его избрание показалось царю неудобным, то академики, сославшись на имевшееся в производстве у жандармов политическое дело о Горьком, исключили его из Академии. Это был вопиющий произвол. Но из товарищей Горького по Академии только у двоих нашлось достаточно мужества, чтобы открыто заявить о своем протесте. Это были В.Г. Короленко и А.П. Чехов. Оба, как только стало им известно, что Горький исключен из Академии, тотчас же подали заявления о выходе из академиков. В Музее хранится заявление А.П. Чехова, адресованное великому князю Константину Романову, — президенту Академии. Вот текст этого замечательного документа, чрезвычайно ярко рисующего благородную личность писателя:

«Ваше императорское высочество»!

В декабре прошлого года я получил известие об избрании А.М. Пешкова2 в почетные академики; и я не замедлил повидаться с А.М. Пешковым, который тогда находился в Крыму, первый принес ему известие об избрании и первый поздравил его. Затем немного погодя, в газетах было напечатано, что в виду привлечения Пешкова к дознанию по 1035 ст., выборы признаются недействетельными; при чем было точно указано, что это извещение исходит от Академии Наук, а так как я состою почетным академиком, то это извещение частью исходило и от меня. Я же поздравлял сердечно и я же признавал выборы недействительными — такое противоречие не укладывалося в моем сознании, примирить с ним мою совесть я не мог. Знакомство мое с 1035 ст. ничего не объясняло мне. И после долгого размышления я мог прийти только к одному решению, крайне для меня тяжелому и прискорбному, а именно, почтительнейше просить В.И.В. о сложении с меня звания почетного академика.

Уже упоминалось, что ялтинский период писательской жизни Чехова период очень плодотворный. Тут кстати будет заметить, что как раз к этим годам относится сотрудничество Чехова в передовых органах русской периодической печати: он пишет в «Русских Ведомостях», «Русской Мысли» (в Музее см. фотографию, изображающую редакцию «Русской Мысли» с Чеховым) и только что возникших тогда журналах «Жизнь» и «Журнале для всех».

Лев Толстой и Чехов

В эти годы Чехов сближается с М. Горьким, продолжает дружеские отношения с Буниным, Елпатьевским, драматургом С.А. Найденовым, поэтом Федоровым, беллетристом Лазаревским, редактором «Журнала для всех» В.А. Миролюбовым и целым рядом других писателей3. Но особенно знаменательны отношения Чехова со Л.Н. Толстым. П.П. Сергеенко, школьный товарищ А.П. Чехова, много писавший о Л.Н. Толстом, говорит, что он никогда не видел, чтобы Лев Николаевич относился еще когда-нибудь с такой нежной приязнью, как к Чехову. Даже когда Л.Н. Толстой только заговаривал о Чехове, то у него становилось лицо другим — с особенным теплым отсветом. Скупой вообще на внешние знаки нежности и на восторги перед современными явлениями, Лев Николаевич почти всегда в отношении Чехова держал себя, как нежный отец к своему любимому сыну.

Более всего пленялся Л.Н. Толстой в последнее время чеховской формой, которая в первое время его озадачивала, и Л.Н. никак не мог свыкнуться с ней, не мог понять ее механизма. Но затем уяснил себе ее секрет и восхищался:

— Не понимаю, почему его сравнивают с Чеховым. Чехов, по моему, несравнимый художник. И если уж кого напоминает, то Мопассана. Я недавно вновь перечитал почти всего Чехова. И все у него чудесно. Есть места неглубокие, нет, неглубокие. Но все прелестно. И Чехова, как художника, нельзя даже и сравнивать с прежними русскими писателями — с Тургеневым, с Достоевским или со мною. У Чехова своя особенная форма, как у импрессионистов. Смотришь, человек будто без всякого разбора мажет красками, какие попадаются ему под руку, и никакого, как будто, отношения эти мазки между собою не имеют. Но отойдешь, посмотришь — и в общем получается удивительное впечатление. Перед вами яркая, неотразимая картина. И вот еще наивернейший признак, что Чехов истинный художник; его можно перечитывать несколько раз, кроме пьес, конечно, которые совсем не его дело. Так говорил Толстой.

— Осенью 1901 г., вспоминает П.П. Сергеенко — мне пришлось быть в Крыму у Толстых, когда ждали Чехова, точно какого-нибудь принца. «Сейчас должен приехать Чехов». Наконец, доложили, что Чехов приехал. Все оживились и обрадовались. И целый день Лев Николаевич провел с Чеховым, как с милым другом, ездил с ним в Алупку, к морю, и с радушным гостеприимством принимал его у себя.

Во время болезни Чехова в Москве4 Л.Н. Толстой посещал его и потом заглазно с заботливостью говорил о Чехове. Но и Чехов платил той же монетою Л.Н. Толстому. Когда Толстой был болен в Крыму, Чехов не только заботливо следил за малейшими изменениями в здоровье великого писателя, но простирал доброту своего сердца до того, что, не взирая на недосуг и свою собственную болезнь, еще подробно извещая о состоянии здоровья Льва Николаевича его знакомых. Письма Чехова в этот период полны забот о состоянии великого писателя5.

Чехов и Художественный театр

Ялтинские годы отмечены как в личной, так и в писательской биографии Чехова той прочной связью его с Московским Художественным театром, которая возникла с 1898 года, когда только что открывшийся в Москве Художественный Театр поставил 17 декабря его пьесу «Чайка».

«Чайка», как мы знаем, провалилась в Петербурге на Александринской сцене. Этот провал был очень болезненно пережит Чеховым. Он тогда же решил никогда больше не писать и не ставить пьес. И когда возник Художественный театр, его другу Вл.И. Немировичу-Данченко — руководителю театра стоило больших усилий, чтобы убедить Чехова отдать ему «Чайку».

«Чайка» была сыграна и принесла огромный успех. Впервые были угаданы и сценически оформлены те новые театральные течения, которые принес с собою Чехов. Чехов мог, наконец, убедиться в том, что его пьесы должны идти на сцене потому, что создан такой театр, который понял новизну его драматургической формы.

Победа была полная. Театр, который переживал тяжелое время охлаждения публики, вновь завоевал успех. Несомненно был ободрен им и Чехов. Ряд поздравительных телеграмм и тот приветственный адрес от публики, который был покрыт несколькими сотнями подписей (этот адрес хранится в Музее), и, наконец, восторженные рецензии критики дошли до томящегося в Ялте Чехова чрезвычайно обрадовавшей его вестью. С этого момента завязавшиеся отношения с Художественным Театром окрепли. Следующая постановка чеховской пьесы «Дядя Ваня» принесла такой же успех. Но Чехов жил оторванный болезнью от Москвы и не видел ни одного спектакля молодого театра. Тогда художественники весной 1901 г. сами приехали в Крым и играли в Севастополе и в Ялте. Этот приезд еще более укрепил дружественную связь Чехова с театром. Ей суждено было стать, в буквальном смысле слова, родственной: 25 мая 1901 г., Антон Павлович венчался с артисткой Художественного Театра О.Л. Книппер (см. в Музее фотографию О.Л. Книппер-Чеховой)6.

Последняя пьеса Чехова «Вишневый Сад» была поставлена в Художественном театре 17 января 1904 года. Спектакль совпал со днем именин Чехова, который приехал в Москву из Ялты. Спектакль после 3-го акта превратился в чествование писателя. А.П. Чехов стоял пред публикой, приветствовавшей его восторженно.

Для огромного большинства присутствующих самое появление его в театре было совершенно неожиданностью, здесь его не видели еще ни разу на первых представлениях. Сам он в этот вечер так волновался за судьбу пьесы, что не хотел вовсе ехать в театр, и родные чуть ли не насильно, уже после второго акта, увезли его из квартиры. Ему подавали венок за венком, читались телеграммы, произносились речи. Адрес от Общества Любителей Российской Словесности был прочитан проф. Веселовским, от Малого театра его приветствовали Г.Н. Федотова. Поздравлял Литературно-художественный кружок, «Русская Мысль», «Русские Ведомости». Приветствие от Художественного театра произнес Вл.И. Немирович, передав Чехову вместе с В.В. Лужским ларец с портретами всех артистов.

В речи Вл.И. Немировича-Данченко, обращенной к Чехову, говорилось, что Художественный Театр «так обязан таланту, нежному сердцу, чистой душе Антона Павловича, что он по праву может сказать: «это мой театр». «Сегодня, — говорил Немирович-Данченко, — Художественный театр ставит твою четвертую пьесу, но в первый раз переживает огромное счастье видеть тебя в своих стенах на первом представлении. Сегодня же первое представление совпало с днем твоего ангела: народная поговорка говорит: «Антон — прибавление дня». И мы скажем: «наш Антон прибавляет нам дни, а стало быть, и света, и радостей, и близости чудесной весны».

Это был праздник, но тем, кто знал Чехова близко, он казался прощаньем. А.П. стоял слабый, как тень, и вся зала кричала: «Сядьте, сядьте... Пусть Антон Павлович сядет»... Он уступил просьбам и сел в большое кресло.

Баден-Вейлер

Но судьба Чехову дней не прибавила: 1904 год был последним годом его жизни. Уже к летним месяцам здоровье Чехова настолько ухудшилось, что врачи настойчиво потребовали его отъезда в заграничный курорт. Московские врачи послали его в Шварцвальд, в Баден-Вейлер. 3-го июня 1904 г. Антон Павлович в сопровождении жены — Ольги Леонардовны, выехал из Москвы. В Берлине Чехова осматривал знаменитый профессор Эвальд, который обнадежил больного.

По приезде в Баден-Вейлер, Чехов первые дни чувствовал себя бодрее, говорил о своих планах, мечтал о путешествии по Италии и хотел вернуться в Ялту через Константинополь. Аппетит и сон были лучше. Но на второй же неделе стали проявляться беспокойство и торопливость, — комната ему не понравилась, хотелось другого места. Вместе с женою он переехал в частный дом и там повторялось то же же самое: несколько спокойных дней, затем снова желание куда-нибудь подальше. Жена нашла прекрасную комнату с балконом, и здесь, сидя на балконе, он любил наблюдать сцены на улице. Русско-японская война продолжала интересовать и волновать Чехова. Жена постоянно переводила ему известия из нескольких немецких газет, и он всем интересовался.

Особенно его занимало непрекращающееся движение у дома почты. «Видишь, — говорил он жене, — что значит культурная страна: все выходят и входят, каждый пишет и получает письма». Выезжал А.П. почти ежедневно с Ольгой Леонардовной кататься в лес; проезжая через деревню, любовался крестьянскими чистыми домами и вздыхал: «Когда же у нас так мужики будут жить».

Смерть

Чехов производил впечатление серьезно больного, но никто не думал, что конец так близок. Д-р Шверер, превосходно относившийся к пациенту, до наступления кризиса в ночь с четверга на пятницу 2 июля думал, что жизнь может еще продлиться несколько месяцев, и даже после ужасного припадка 29 июня состояние сердца еще не внушало больших опасений потому, что после впрыскивания морфия и вдыханий кислорода пульс стал хорош, и больной спокойно заснул.

Только в ночь с 1-го на 2-ое июля, когда после первого камфорного шприца пульс не поправлялся, стало очевидно, что катастрофа приближается. Проснувшись в 1-м часу ночи, Антон Павлович стал бредить, говорил о каком-то матросе, спрашивал о японцах, но затем пришел в себя и с грустной улыбкой сказал жене, которая клала ему на грудь мешок со льдом: «На пустое сердце льда не кладут». Последними его словами была сказанная по-немецки фраза: «Ich sterbe» (Я умираю).

Умирающий сидел в постели, согнувшись и подпертый подушками, потом вдруг склонился на бок, — и без вздоха, без видимого внешнего знака, жизнь остановилась. Необыкновенно довольное, почти счастливое выражение появилось на сразу помолодевшем лице. Сквозь широко раскрытое окно веяло свежестью и запахом сена, над лесом показалась заря. Кругом ни звука, — маленький курорт спал; врач ушел, в доме стояла мертвая тишина; только пение птиц доносилось в комнату, где, склонившись на бок, отдыхал от трудов замечательный человек и работник, склонившись на плечо женщины, которая покрывала его слезами и поцелуями.

В виду «особой любезности к вдове знаменитого писателя» хозяин отеля согласился оставить тело в комнате, но на следующую ночь его тайком, через задние коридоры, вынесли в часовню, где он оставался до отхода поезда в Россию.

Памятник

25 июля (нов. ст.) 1908 г. в Баденвейлере освящен памятник Чехову. Бюст сооружен на средства собранные Московским Художественным Театром. Голова писателя дана в натуральную величину, работал ее известный скульптор Шлейфер. Чехов изображен таким, каким его часто видели в Баденвейлерском парке в последние недели его жизни: в накинутом на плечо плаще, в мягкой, сдвинутой назад шляпе. Большие глаза испытующе глядят вдаль. Не хватает только пенсне, которое Чехов, очень близорукий, носил постоянно. Пьедесталом служит гранитная скала, сделанная мюльгеймским скульптором Швабом.

Торжественный акт открытия и освящения был совершен в присутствии многочисленных русских, живущих в Баденвейлере, и при живом участии всего курорта. На памятнике написано: «А. Чехов, умер в Баденвейлере в 1904 г.».

Памятник этот разрушен немцами в первый год европейской войны7.

Похороны

Похоронен Чехов в Москве на кладбище в Новодевичьем Монастыре. Его могила рядом с могилой его отца. Похороны Чехова описывались не раз и многими. Но кажется, ярче всего передано впечатление, которое они оставили, в очерке Бор. Зайцева «Смерть Чехова» (в газете «Речь», 4 июля 1914 г.) Вот отрывок, рисующий и внешние подробности похорон, и то настроение, которое переживалось теми, для кого, по словам одного писателя, смерть Антона Павловича была принята, как личное горе, — ощущалась, как утрата самого близкого родного человека.

Вот, что писал Б. Зайцев:

«Я довольно хорошо помню утро, когда мы выехали с Арбата на Николаевский вокзал, встречать гроб Чехова. Тогда не было еще в Москве трамвая. Скромный извозчик, на железных шинах, вез нас через Кремль. Взошло уже солнце. Синеющая дымка, голубой туман слался над Александровским садом, когда медленно выезжали мы от манежа к Троицким воротам. Помню именно в этом подъеме, между белых, итальянских зубцов, слезы стиснули горло.

Но хотелось держаться. Впереди еще прибытие поезда, долгий, для Чехова как бы крестный путь через всю Москву, в Новодевичий монастырь.

На вокзале был народ, молодежь, кое-кто из литераторов, но немного.

Подошел поезд; суетились, переводили взад и вперед товарный вагон с гробом. Толпа стала гуще: ее осаживали назад жандармы.

Наконец на полотенцах вынесли из вагона тяжелый предмет; где то сбоку фотографировали; все были без шляп, среди людей венки и ленты с надписями.

Потом беспорядочное движение через вокзал, теснота, и, наконец, площадь, открытое небо. Гроб взяли на руки студенты, и процессия двинулась. Шли, по очереди подставляя плечи под тяжелый край гроба. Как другие, подставлял и я. Снова надо было крепиться изо всех сил. Минута торжественная. Как рассказать о том, что чувствуешь, шагая на цыпочках (студенты были выше меня) в толпе, без шляпы, под открытым небом, поддерживая прах того, кого в своей молодой еще жизни считал любимым и прекраснейшим писателем.

Я наверно знаю одно: в тот день над Москвою было необыкновенно высокое, светлооблачное и покойное небо. В него хорошо было глядеть и шагать под заупокойное пение, под шорох, топот толпы.

На углу Мясницкой и бульвара я запомнил Горького. Кажется, он один и был из писателей на этих похоронах. Впрочем из чисто-московских людей присутствовал еще покойный Гольцев.

С Лубянской площади я уехал домой, на час-полтора. Потом был в Девичьем монастыре. Слушал обедню, стоял в густой толпе у могилы и слышал речи, говорившиеся над ней. Это было слабо и ненужно. Хорош был дождичек покропивший нас; хороши белые главы Девичьего монастыря. Хорошо пахли мокрые деревья. А позже, когда усталые и взволнованные, мы разошлись, хлынул настоящий, бурный июльский ливень. Чехов стал историей».

Примечания

1. Снимки кабинета см. в Музее.

2. Максим Горький, как известно, псевдоним Алексея Максимовича Пешкова.

3. Их фотографии см. в Музее.

4. Чехов тогда лежал в клинике.

5. В Музее — большая фотография: Л.Н. Толстой и А.П. Чехов на террасе дачи Толстого.

6. В Музее — много фотографий артистов Худ. театра; есть снимки и некоторых постановок: «Чайки», «Дяди Вани», «Вишн. сада».

7. В Музее особый уголок, посвященный Баденвейлеру: виды курорта, фотографии вилы, в которой жить А.П.; комната отеля, в которой он умер; снимок сделанный с А.П. в гробу; памятник; есть так же снимки похорон Чехова и его могилы в Ново-Девичьем монастыре.