Вернуться к Т.Р. Эсадзе. Чехов: Надо жить

Глава X

Нет, не учитывать того особенного (чрезвычайно опасного) положения, в котором на излете 70-х годов окажется русское общество уже невозможно. Более того, сложившаяся ситуация очевидно требует адекватной реакции, притом реакции быстрой, нестандартной, и главное — эффективной. В феврале 1879 года Толстой снова, теперь навсегда остановит работу над романом из эпохи декабристов, к которому было вернулся после окончания «Карениной» и над которым трудился весь предыдущий год. А 2 апреля 1879 года эхом отзовется второе по счету покушение на Александра II, совершенное народным учителем Соловьевым1.

По свежему впечатлению от несостоявшегося цареубийства, не зная еще о том, что Толстой месяц как прекратил работу, ему напишет А.А. Фет: «Из немногих брошенных Вами слов я составил себе — дай бог, чтобы превратное, — понятие о Вашем новом капитальном труде. Общественное мнение 55 лет привыкло смотреть на декабристов как на олигархов, т. е. как на своекорыстных мечтателей. Вы, быть может, с большим историческим правом смотрите на них как на мечтателей самоотверженных, и в силу последнего качества они возникают перед Вами в венцах из звезд, как в Полярной звезде Герцена, отказавшегося под конец от солидарности с этой темой. Если бы Вы имели дело со мной или Страховым, Вы были бы совершенно правы. В художественном произведении мы не стали бы во что бы то ни стало доискиваться исторической правды. У Байрона Авель свинья, а Каин высокий герой и спаситель человечества, как Прометей. Нам и в голову не придет оспаривать Байрона и его Каина, хотя книга Бытия нам его представляет в некрасивом виде. Но ведь никогда толпа не смотрит с этой стороны... И чем выше голос говорящего, тем ужасней последствия недоразумения его речей. — Я ужасаюсь мысли, что теперешние цареубийцы могут подумать, что Вы их одобряете и напутствуете благословением их растление несчастных женщин, глупеньких юношей и покушения силой и насилием проникнуть в народ, который всей массой, по простому прямому историческому чувству, знает, что нам без царя на престоле и в голове жить нельзя... — Может быть, я подымаю бурю в стакане воды. — Но успокойте меня на этот счет хоть словечком»2.

«Декабристы мои бог знает где теперь, — ответит Фету Толстой, — я о них и не думаю, а если бы и думал и писал, то льщу себя надеждой, что мой дух один, которым пахло бы, был бы невыносим для стреляющих в людей для блага человечества»3. Однако в дальнейшем, даже когда друзья будут впрямую спрашивать Толстого о причинах прекращения работы над романом о декабристах, он предпочтет уклоняться от прямого ответа. Разве что в разговорах с близкими позволит себе быть чуть более откровенным.

Та же А.А. Толстая напишет Льву Николаевичу: «Скажите мне непременно, действительно ли вы совершенно оставили ваших «Декабристов»»4. «Всем известно, что он написал только несколько глав этого романа, — добавит фрейлина в мемуарах, — и на мой вопрос, отчего он не продолжал его, он отвечал:

— Потому что я нашел, что почти все декабристы были французы...»5

Толстовский ответ будет понят буквально: «Действительно, в то время воспитание детей высшего круга было более западное; но этот исторический факт, которого, разумеется, нельзя было обойти, нисколько, по моему мнению, не должен был помешать написанию романа из столь интересной эпохи. Я была неутешна»6.

Брат Софьи Андреевны С.А. Берс7 говоря о работе Толстого над «Декабристами», повторяет за А.А. Толстой: «...вдруг Лев Николаевич разочаровался и в этой эпохе. Он утверждал, что декабрьский бунт есть результат влияния французской аристократии, большая часть которой эмигрировала в Россию после Французской революции. Она и воспитывала потом всю русскую аристократию в качестве гувернеров. Этим объясняется, что многие из декабристов были католики. Если все это было привитое и не создано на чисто русской почве, Лев Николаевич не мог этому симпатизировать»8.

В марте 1878 г. для знакомства с материалами о декабристах Толстой приезжал в Петербург. ««Я хочу доказать, — говорил он своей тете, — что в деле декабристов никто не был виноват — ни заговорщики, ни власти»»9. Изучая обстоятельства дела Толстой отправился в Петропавловскую крепость. Комендант Майдель «принял его очень любезно, показывал, что можно было показать, но никак не мог понять, чего именно он добивается...»10

Бедный Майдель! Весь визит графа он так боялся неудобных вопросов Толстого, на которые в силу всем понятных причин никак не смог бы ответить. А графу и нужно-то было всего лишь удостовериться в том, что с приснопамятного 14 декабря ровным счетом ничего не изменилось. И Петропавловская крепость на прежнем месте — все так же с распростертыми объятиями готова принимать бунтовщиков. И бунтовщики, по-прежнему страшно далекие от народа11, с каким-то особенным «книжным» мазохизмом норовят сунуть голову в петлю, желая для забитой, дремучей России всего и сразу, — как в Швейцарии, упрямо не принимают во внимание состояния умов никому не верящей, вечно выживающей (выжидающей) страны себе на уме.

С отказом от романа о декабристах Толстой пытается восполнить образовавшийся пробел сразу двумя равноценными по масштабу работами — к одной — времен Петра I — он решает вернуться, к другой — «Сто лет» — посвященной целому (восемнадцатому) веку — примеривается. А.А. Толстая недоумевает: «Признаюсь вам со стыдом, что Петр Великий интересует меня гораздо менее. Не смею сказать: этот сюжет уже избит, потому что вы, конечно, сделаете из него что-нибудь новое, но я никогда не долезала до этого величия по женской своей глупости, и меня останавливали на полдороге все возмутительные факты этого времени, с которыми не могу примириться. Ум сознает, но душа отворачивается. Смейтесь надо мной сколько угодно — я не могу притворяться»12.

Лев Николаевич коротко ответит докучливой та chère tante: «Вы говорите: время Петра неинтересно, жестоко. Какое бы оно ни было, в нем начало всего. Распутывая клубок, я невольно дошел до Петрова времени — в нем конец»13.

Судя по характеру предварительных записей Толстой сперва (70 год) предполагал показать Петра I как личность противоречивую. В подготовительных материалах к роману он как-то отметит: «Любопытство страстное, в пороке, преступлении, чудесах цивилизации. <...> Нарушает все старые связи жизни, а для достижения своих целей хочет этими связями пользоваться: вера, присяга, роковое родство — это страсть изведать всего до пределов. Бес ломает»14. Однако в процессе знакомства с документами все противоречия исчезнут, явится цельность.

Ко времени тематической полемики с любимой тетей Толстой, пошерстив Петровский архив, делает подробные выписки к роману «Сто лет», в котором по плану цепь исторических событий должна протянуться от 1723 г. к 1823 г. Замысел, таким образом, в некоторой степени вяжется с «Декабристами». Впрочем, Толстой задумывает совершенно новое как по содержанию, так и по форме художественное произведение. В строгом смысле это не должен быть исторический роман, ибо основная его задача изначально заключается вовсе не в том, чтобы художественными методами воссоздать вековой давности исторические события и героев эпохи, а в том, чтобы пробудить в читателе желание найти силы для борьбы в самом себе требований совести с эгоистическими побуждениями. Однако именно художественный характер повествования смущает Толстого. Он ведь еще в 1860 году, совсем в иную пору, напишет Чичерину: «...по моему убежденью, в наши года <...> писанье повестей, приятных для чтения, одинаково дурно и неблагопристойно. В наши года, когда уж не одним путем мысли, а всем существом, всей жизнью дошел до сознанья бесполезности и невозможности отыскиванья наслажденья, когда почувствуешь, что то, что казалось мукой, сделалось единственной сущностью жизни — труд, работа, тогда неуместны и невозможны искания, тоски, недовольства собой, сожаленья и т. п. атрибуты молодости, не скажу нужно работать, а нельзя не работать, ту работу, которой плоды в состоянии видеть настолько вперед, чтобы вполне отдаваться работе. <...> Самообольщение же так называемых художников... <...> обольщение это для того, кто ему поддается, есть мерзейшая подлость и ложь. Всю жизнь ничего не делать и эксплуатировать труд и лучшие блага чужие, за то, чтобы потом воспроизвести их — скверно, ничтожно, может быть, есть уродство и пакость, которой я слишком много видел вокруг себя мерзких примеров, чтобы не ужаснуться, и, которой ты, обдумав дело и любя меня, не можешь допустить»15.

В середине 70-х, анонсируя будущий роман Толстого о Петре, Суворин предположит: «Если [он] напишет роман из времен Петра Великого — года два тому назад об этом много говорили — эту нелюбовь к выдающимся людям мы увидим еще яснее. По рассказам людей, с которыми граф Л.Н. беседовал о Петре Великом, выходит, что этого государя он низведет в разряд скорее смешных, чем великих людей. Я не выдаю этого за истину, но я считаю, что это возможно, потому что нимало не противоречит его логике. «Народу Петр представлялся шутом», говорил будто бы о нем граф Л.Н., «народ смеялся над ним, над его затеями и все их отвергнул. Опять народ и его воззрение»16.

Десять лет Толстой будет честно пытаться преодолеть стойкое отвращение к herr Piter'у. Однако чем больше он узнает, тем меньше делается возможностей для маневра. Последний цикл его набросков не только не намечает Петра в качестве главного героя, но и вообще не предполагает введения его личности в круг действующих лиц романа: остаются только общий исторический фон, быт, люди, нравы Петровской эпохи и глухие пересуды об императоре-изувере. При этом резко отрицательные оценки Петра делаются однозначными («Велят они, чтобы на молитве дьякон половину времени кричал многая лета правоверной, благочестивой блуднице Екатерине II или благочестивейшему разбойнику, убийце Петру, который кощунствовал на Евангелии, и я должен молиться об этом. Велят они проклясть, и пережечь, и перевешать моих братьев, и я должен за ними кричать анафема; велят эти люди моих братьев считать проклятыми, и я кричи анафема. Велят мне ходить пить вино из ложечки и клясться, что это не вино, а тело и кровь, и я должен делать»17 и в другом месте той же рукописи Петр назван великим мерзавцем, который кощунствует у пастырей).

Через несколько лет Толстой напишет о Петре и его потомках еще более определенно: «С Петра I начинаются особенно поразительные и особенно близкие и понятные нам ужасы русской истории. Беснующийся, пьяный, сгнивший от сифилиса зверь ¼ столетия губит людей, казнит, жжет, закапывает живых в землю, заточает жену, распутничает, мужеложествует, пьянствует, сам, забавляясь, рубит головы, кощунствует, ездит с подобием креста из чубуков в виде детородных членов и подобиями Евангелий — ящиком с водкой славить Христа, т. е. ругаться над верою, коронует блядь свою и своего любовника, разоряет Россию и казнит сына и умирает от сифилиса, и не только не поминают его злодейств, но до сих пор не перестают восхваления доблестей этого чудовища, и нет конца всякого рода памятников ему. После него начинается ряд ужасов и безобразий подобных его царствованию, одна блудница за другой бесчинствуют на престоле мучает и губит народ и заставляет одних мучить других и воцаряется без всяких прав на престол, мужеубийца, ужасающая своим развратом блудница, дающая полный простор зверства своим переменяющимся любовникам. И все ужасы — казни, убийство мужа, мучения и убийство законного наследника, закрепощение половины России, войны, развращение и разорение народа, все забывается и до сих пор восхваляется какое то величие мудрость, чуть не нравственная высота этой мерзкой бляди. Мало того, что восхваляют ее, восхваляют ее зверей любовников. То же с отцеубийцей Александром. То же с Палкиным18. Все забыто. И выдуманы несуществующие доблести и заслуги для отечества»19.

Домашние не могут не замечать тревожной перемены, случившейся с Толстым летом 1879 года. И уже в конце сентября беременная десятым ребенком С.А. Толстая с большой озабоченностью пожалуется сестре на то, что Лев Николаевич «последнее время совсем расстроился здоровьем, все голова болит, ничего не ест, мрачен... С ним что-то сделалось, но я думаю, что это — нервное»20.

Спустя десять дней Толстая, сокрушаясь, поделится с сестрой вестью о новом престранном и даже где-то бессмысленном занятии мужа: «Левочка все работает, как он выражается, но увы! он пишет какие-то религиозные рассуждения, читает и думает до головных болей, и все это, чтобы доказать, как церковь несообразна с учением Евангелия. Едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться. Но делать нечего. Я одного желаю, чтоб уж он поскорее это кончил, и чтоб прошло это, как болезнь. Им владеть, предписывать ему умственную работу, такую или другую, никто в мире не может, даже он сам в этом не властен»21.

Примерно тогда же Толстой получит небольшое письмо от Страхова: «Пишу Вам пустяки, в надежде, что Вы простите меня и что с Вашею безмерною проницательностью найдете что-нибудь. Перед Вами я всегда как перед исповедником чист в своих намерениях и помыслах. Несколько раз мне приходило в голову изложить Вам свое душевное настроение и хоть в общих чертах свою историю. Но это требует большого труда, и мне слишком больно за него достается. Напряжение головы до того меня портит, что я готов бросить всякое писание и только забавляться остаток своей жизни»22.

Не касаясь того, чем занят, Толстой ответит Страхову: «Напишите свою жизнь; я всё хочу то же сделать23. Но только надо поставить — возбудить к своей жизни отвращение всех читателей. Я очень занят, но не скажу, что пишу, но здоровье лучше»24.

С этого времени Толстой долгое время никому не пишет, только в конце ноября, да и то, скорее из вежливости сочтет возможным относительно своего нового дела поставить в известность Афанасия Фета (хотя и в очень неясных выражениях). «Я очень занят, — скажет Толстой. — Из занятия моего ничего не выйдет, кроме моего удовлетворения, но все-таки очень занят»25.

Вероятно, в тот же день Толстой напишет еще два письма — причем одному и тому же адресату по получении письма поразительного по прямодушию и откровенности:

«Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей26. Эту молитву я часто вспоминал в последние двадцать или тридцать лет, когда случалось мне мучиться совестью. Теперь я вспомнил ее, задумавши писать о своей жизни; нужно писать в хорошем духе, т[о] е[сть], ясно понимая, что я делаю, и спокойно и твердо соблюдая истину, а это мне очень трудно. Я не могу писать наивно (простосердечно — переводит Карамзин), рассказывая просто, что помню, и предоставляя другим судить; я непременно сужу сам, и когда не умею судить, то не могу и писать. О жизни своей мне судить очень трудно, не только о ближайших, но и о самых далеких событиях. Иногда жизнь моя представляется мне пошлою, иногда героическою, иногда трогательною, иногда отвратительною, иногда несчастною до отчаяния, иногда радостною. И я не знаю на чем остановиться, знаю, что каждый раз преувеличиваю, и наконец перестаю верить себе. Если бы я задался известным тоном, то я знаю, я бы выдерживал его долго и все преувеличивал бы в известном направлении. Зачем же я буду обманывать себя и других? Эти колебания составляют для меня самого немалое огорчение: я сам от себя не могу добиться правды! И это бывает со мною не только в воспоминаниях, но и каждый день во всяких делах. Я ничего не чувствую просто и прямо, а все у меня двоится. В моей голове идет постоянно игра мыслей, действующая на меня часто сильнее действительности. От этого я конфузлив и часто никак не могу совладать с собою. Напр[имер], когда говорят о воровстве, мне кажется, что я сам украл, когда говорят об оскорблении, мне представляется, что я сам оскорблен и т[ак] д[алее]. В сущности я не боязлив, не суеверен, не мнителен; но представление боязни, суеверия, мнительности может так во мне разыграться, то если я сам себя воображу таким боязливым, суеверным и мнительным, что замучу себя этим воображением больше, чем если бы действительно имел эти недостатки. <...>

Часто я <...> воображаю себя любимым, уважаемым, вижу в других людях черты трогательные и восхитительные, пылаю любовью к людям, к истине, впадаю в смирение, в умиление, и тогда я, разумеется, доволен. Но истинно противны другие минуты, когда я вижу тяжелое оскорбление в самом невинном слове и звуке и когда сам навожу на себя чувства гадкие, все те чувства, которых боюсь и которые испытываю именно оттого, что их боюсь; страх перед ними нагоняет их на меня. Порывы ненависти, глубочайшего эгоизма и малодушия иногда являются в моей душе, и хотя я им не верю и гоню их, я огорчаюсь до отчаяния уже тем, что мне знакомы эти отвратительные явления, что так или иначе моя душа породила их. Если бы я стал жаловаться на судьбу, то, кажется, всего больше жаловался бы не на действительные страдания, а на это множество гадких чувств, так долго меня мучивших, находивших на меня против моей воли и противных мне в высшей степени.

Вот главное мое горе, та действительная борьба, от которой я все надеюсь избавиться и, кажется, постепенно избавлюсь, и в которую иногда опять впадаю. Во время своих размышлений я придумал для этого название — спускаться в ад, и, право, иногда это название не кажется мне сильным. <...> Мне знакомы самые странные восторги, когда человек готов целовать землю и разговаривать с деревьями и облаками.

<...> ...меньше всего я знал меры в преувеличении своих печальных чувств. Ревность, чувство своего ничтожества, раскаяние в своем разврате, стыд от всего стыдного и, кажется, всего больше стыд стыда, стыд того унижения, которое чувствуется в стыде — все это я испил до капли, все это я раздувал в огромные муки и носился с ними по годам. Когда же случалось опомниться, то эти призраки часто вовсе исчезали, чаще же всего являлись в очень малых и каких-то колеблющихся размерах. Понемногу я приучился не верить себе, не верить в свою душу, и стал стараться отыскать действительные свойства и меру того, что пережил. Эти искания продолжаются до сих пор и, должен признаться, я вовсе не твердо надеюсь на успех.

Думаю, что я не какой-нибудь гадкий или преступный, или отчаянно-грешный человек. Я в известном отношении хуже — я человек безжизненный, в котором мало души, нет воли в смысле живых стремлений. Я во всех сферах неудавшийся, ни в чем не сформировавшийся, ни в какую форму не отлившийся человек, потому что во мне не было настолько формующей силы, притяжения к жизни. Ни один инстинкт не говорил во мне так сильно, чтобы определить мои поступки и образ жизни. Я правильно сделал, отказавшись наконец вовсе от жизни; я не умею жить и не хочу за это браться. Всего лучше это объяснить на отношениях к женщинам. Я ни за одною не волочился в настоящем смысле пристрастия и никогда не собирался жениться. Две мои связи произошли оттого, что того хотели эти женщины, а не я. Это стыдно сказать мужчине, и я за это наказан больше, чем стою. Так и во всем другом. Я ничего не достигал сам, а только поддавался тому, что встречалось на пути, или уклонялся от опасного и неприятного. Когда я чувствую себя покрепче, мне иногда кажется, что я самый свободный человек в мире, именно такой, у которого нет никаких побуждений действовать, который в случае, если нужно сделать выбор, должен прибегать к самым искусственным соображениям, чтобы решить, что ему делать. Я распределяю разные мелочи ежедневной жизни совершенно произвольно и потом неизменно держусь этого порядка только потому, что нужно же как-нибудь жить, а следовать желаниям я не могу — их у меня нет.

Нередко при таких мыслях во мне подымается чувство отвращения к себе, но я боюсь, что это внушается мне моею гордостью, моими притязаниями на что-то высшее. И я вспоминаю главное правило: нужно быть самим собою и не корчить из себя того, чего в тебе нет.

<...> ...я всеми силами старался быть правдивым. Я в истинном затруднении; слепота, которую наводят на меня мои преувеличения и представления чувства, не дает мне быстро понимать других людей; я то нахожу весь мир злым и глупым, то умиляюсь перед душою и сердцем людей и вижу множество ума в их мыслях. Присматриваясь к людям, я наконец замечаю и то, что в них много тех самых черт, которые я готов был считать своею особенностью, и тогда, рассматривая себя в них, начинаю смотреть на себя иначе, не в том хаотическом и печальном свете, в котором обыкновенно созерцаю собственную фигуру. Может быть, для описания этой фигуры и ее похождений самое лучшее было бы взять тон юмористический или даже трагикомический — прав ведь Шопенгауэр, говоря, что жизнь человека в одно время и трагедия и комедия»27.

Первого (обстоятельного) письма Страхову Толстой не отправит28, он ответит коротко и уклончиво: «Написал вам длинное письмо, дорогой Николай Николаич, и не посылаю его. Я очень занят, очень взволнован своей работой. Работа не художественная и не для печати. И ваше письмо очень опечалило и взволновало меня. Письмо ваше нехорошо и душевное состояние ваше нехорошо. И писать вам свою жизнь нельзя. Вы не знаете, что хорошо, что дурно. Вы, живущий добро и для добра, тужите, что в вас нет страстей — зла. Дай вам Бог пересилить всю наросшую ложь ваших представлений — я снял часть этой коры и знаю отчасти толщину ее — и полюбить себя, вашу жизнь добра саму в себе, которую я люблю в вас, в себе, в Боге и кот[орую] одну можно любить и в которой одной можно жить. Простите меня. От души люблю вас и надеюсь, что вы найдете иго, к[оторое] легко, и бремя, к[оторое] добро, и найдете покой душе ваш[ей]»29.

Через неделю в очередной раз Софья Андреевна с досадой поделится с сестрой своими переживаниями относительно того, что Лев Николаевич «много пишет, но все то же объяснение на Евангелие и религиозные работы какие-то, которыми я почти что не могу интересоваться»30.

Еще две недели спустя, чувствуя, что что-то недоговорил, Толстой вернется к письму Страхова. «Милый Николаи Николаич, я очень благодарен вам за ваше письмо <...> Я дорожу вашим доверием ко мне. Я рад был заглянуть вам в душу так, как вы открыли; но меня огорчило то, что вы так несчастливы, неспокойны. Я не ожидал этого. — И признаюсь, никак не могу помириться с мыслью, что вы не знаете, зачем вы живете и что хорошо и что дурно. Мне не только кажется, но я уверен, что вы всё это на себя выдумываете. Вы не умели сказать то, что в вас, и вышло что-то непонятное. Нам виднее — нам, тем, которые знают и любят вас. Но писать свою жизнь вам нельзя. Вы не сумеете. — Радуюсь, что вы пишете свою статью31. Вот это вы умеете. Я очень занят и очень напрягаюсь. Всё голова болит. Жена еще ходит. С дня на день жду родов»32.

В середине декабря, уже на сносях33, графиня Толстая, кажется, смирится с новыми чудачествами мужа: «Пишет о религии, объяснение Евангелия и о разладе церкви с христианством. Читает целые дни... Все разговоры проникнуты учением Христа. Расположение духа спокойное и молчаливо-сосредоточенное. «Декабристы» и вся деятельность в прежнем духе совсем отодвинута назад, хотя он иногда говорит: «Если буду опять писать, то... напишу совсем другое. До сих пор все мое писание были одни этюды»34»35.

Чем же все-таки обременен муж Софьи Андреевны, столь несочувственно отнесшейся к его новому увлечению? Она, впрочем, в своей оценке едва ли одинока: единственный, оставшийся из братьев Толстого — Сергей Николаевич — в жарких спорах с Левой ко всем великим начинаниям расположен куда как скептичней невестки. Друзья же и вовсе не посвящены в толстовские занятия. Намеренно обособившись в кругу своих мыслей, Лев Николаевич в конце октября запишет: «Есть люди мира, тяжелые, без крыл. Они внизу возятся. Есть из них сильные — Наполеоны — пробивают страшные следы между людьми, делают сумятицы в людях, но все по земле. Есть люди, равномерно отращивающие себе крылья и медленно поднимающиеся и взлетающие. Монахи. Есть легкие люди, воскрыленные, поднимающиеся слегка от тесноты и опять спускающиеся — хорошие идеалисты. Есть с большими сильными крыльями, для похоти спускающиеся в толпу и ломающие крылья. Таков я. Потом бьется с сломанным крылом, вспорхнет сильно и упадет. Заживут крылья — воспарит высоко. Помоги бог. Есть с небесными крыльями, нарочно, из любви к людям спускающиеся на землю (сложив крылья), и учат людей летать. И когда не нужно больше — улетит. Христос»36.

В самом деле, — в это трудно поверить — все последние месяцы, отложив литературные дела в сторону, автор «Войны и мира» и «Анны Карениной» занят планами крупных религиозных преобразований,37 можно сказать, реформами веры, артикулированных двумя дневниковыми записями: «Церковь, начиная с конца и до III века — ряд лжей, жестокостей, обманов»38; «Вера отрицает власть и правительство — войны, казни, грабеж, воровство, а это всё сущность правительства. И потому правительству нельзя не желать насиловать веру... Христианство насиловано при Константине39 — при разделении Запада и Востока. Лютеранство, кальвинизм, англиканство — всё не вера, а форма насилия. Истинны только угнетенные павликиане, донаты, богомилы и т. п.»40.

Удивительные перемены, случившиеся с Толстым в какие-то два года, для близко стоящих рисовались ребячеством, и даже безрассудством мужа-брата-отца, упрямой фантазией, которую можно пересидеть. «В своих воспоминаниях все близкие Л.Н. Толстому лица подчеркивают неожиданный характер переворота, свершившегося в писателе. В частности, гр. А.А. Толстая указывает, что вдруг в 1878 г. он является проповедником чего-то совершенно нового, с чем уже, кажется, ко всему привыкшая графиня никак согласиться не может: отрицание Божественности Христа и искупительного характера Его подвига»41.

Дальние, в меньшей степени знавшие Толстого, обратят внимание на «эту неожиданность в переходе писателя к новым взглядам»42 и станут строить конспирологические теории. В.В. Розанов43, например, напишет о разрыве Толстого с Церковью как о личной тайне писателя: «...что-то случилось, чего мы не знаем»44. Он же в статье «Из воспоминаний и мыслей о К.П. Победоносцеве»45 выскажется гораздо определеннее, а именно в том смысле, что истинная причина «нервного и озлобленного расхождения гр. Л.Н. Толстого с церковью <...> кроется в чем-нибудь очень интимном и частном, в какой-нибудь такой незаметной, но существенной черточке биографии великого писателя, которой он никогда и никому не рассказал»46.

Когда-то посреди войны под Севастополем Толстой в своем дневнике сделает ни к чему не обязывающую запись об основании новой религии, «очищенной отъ вѣры и таинственности, религіи практической не обѣщающей будущее блаженство, но дающей блаженство на землѣ»47. Четверть века спустя Льву Николаевичу «явились вопросы жизни, которые надо было разрешить»48. Несмотря на все диссидентские богословские искания Толстого, он ни на секунду не поставит под сомнение огромный удельный вес Православной Церкви и Священного писания в формировании фундамента русской культуры. Тот же Розанов уже после отпадения Толстого49, посетит писателя в Ясной Поляне и вынесет из этого визита твердое убеждение, что «Лев Николаевич прекрасно отдает себе отчет в том, что все самое ценное лично для него в душе русского человека создано Православной Церковью»50.

При этом поведение Толстого в глазах правоверного христианина с начала 80-х годов, в самом деле, становится вызывающим. Фрейлина А.А. Толстая едва ли не с ужасом опишет перемену, произошедшую с ее племянником во время их личной встречи в 1882 году:

«Вдруг, без всякого вызова с моей стороны, он осыпал меня, точно градом, своими невообразимыми взглядами на религию и на церковь, издеваясь вообще над всем, что нам дорого и свято... Мне казалось, что я слышу бред сумасшедшего. Не могу и не хочу передавать все, что было им тогда сказано; от его речей щеки мои пылали, но возражать ему я не сочла нужным. Вероятно, мое молчание раздражало его еще более; наконец, когда он сам утомился своим бешеным пароксизмом и взглянул на меня вопросительно, как будто вызывая на ответ, я сказала ему:

— Je n'ai rien à vous répondre, et vous dirai seulement que pendant que vous parliez, je vous voyais aux prises avec quelqu'un qui se tient en ce moment debout derrière votre chaise51.

Он живо обернулся: — Qui cela?52 — почти вскрикнул он.

— Lucifer en personne, l'incarnation de l'orgueil53, — отвечала я.

Он вскочил с своего места, пораженный этим словом; затем старался успокоиться и сейчас же прибавил:

— Certainement je suis fier d'être le seul qui aie mis enfin la main sur la vente54.

Господи! и это он называл правдой...»55

Вне сомнений, писатель произведет на графиню впечатление одержимого человека.

«Я как будто жил-жил, шел-шел и пришел к пропасти и ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и закрыть глаза нельзя, чтобы не видать, что ничего нет впереди, кроме обмана жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти — полного уничтожения»56.

Что на самом деле происходит с Толстым? Что заставляет успешнейшего русского писателя, отца благородного семейства, респектабельного господина скандализировать свое несогласие с официальной идеологической доктриной? «Человек с очень тонким, можно сказать, обостренным художественным чутьем»57 обязан осознавать опасность своего сугубо провокативного поведения, невзирая на высокое общественное положение чреватого серьезными последствиями и для себя, и для своей семьи. Ведь церковь не отделена от государства, в структуре царского правительства она, фактически, выполняет функции Министерства Правды, а сам император (богатое наследие Петра) помимо монарших занят еще и патриаршими делами58. Да и среди правоверных прихожан всегда найдутся люди, готовые в своих оскорбленных чувствах пойти до конца.

Нет, что ни говори, а работа души носит иной, никак не публичный характер. И бунт совести хотя и просит покаяния на все четыре стороны, но вовсе не требует в знак смирения прибивать гениталии к брусчатке Красной площади59. Вера слишком интимная вещь, чтобы делать ее предметом открытого обсуждения.

Не менее неожиданной для домочадцев станет толстовская инициатива заново перевести библейский текст. Домашний учитель детей Толстого И.М. Ивакин60, филолог-классик по образованию, весьма однозначно и без малейших иллюзий оценит познания Толстого в греческом языке. Дополняя свидетельство описанием многочисленных случаев, когда Л.Н. обращался к нему, тогда студенту, с самыми элементарными вопросами,61 Ивакин оставляет «интересное примечание: часто, желая «подогнать» текст под свою концепцию, Л.Н. Толстой искал в словаре некоторые специальные значения того или иного слова, но, совершенно не будучи знаком с так называемыми критическими методами исследования текста, он никогда не задавался вопросом о допустимости в конкретном случае найденного перевода, лишь бы он служил подтверждением его собственного понимания евангельского текста»62. Ивакин обращает внимание на то, что Толстой в первую очередь сосредотачивает внимание на нравственной стороне собственного учения, причем Евангелие призвано было лишь подтверждать его взгляды, в противном случае Толстой «не церемонился и с текстом». «При всем моем благоговении к нему, я с первого же шага почувствовал натяжку. Иногда он прибегал из кабинета с греческим Евангелием ко мне, просил перевести то или другое место. Я переводил, и в большинстве случаев выходило согласно с общепринятым церковным переводом. «А вот такой-то и такой-то смысл придать этому нельзя?» — спрашивал он и говорил, как хотелось бы ему, чтоб было... И я рылся по лексиконам, справлялся, чтобы только угодить ему, неподражаемому Л[ьву] Н[иколаевичу]»63.

О неудовлетворительном знании Толстым древних языков скажет и известный русский богослов, специалист по библеистике Троицкий64, который зимой 1885 года случайно встретит Толстого в вагоне поезда. Из описания этой встречи выяснится, «что Л.Н. Толстой при подготовке своего перевода Евангелия совершенно не был знаком ни с критическими трудами по предмету, ни со специальными сочинениями филологического характера. Проще говоря, писатель, будучи человеком образованным и прекрасным автодидактом, к тому же проявляя в изучении предмета большое личное усердие, просто не учел того обстоятельства, что работа по переводу Евангелия требует специальной и очень сложной богословской, филологической и исторической подготовки, которая продолжается фактически десятки лет и может быть в современных условиях осуществлена только академическим путем, т. е. в университетских стенах или в стенах духовной академии»65.

В ходе беседы с Троицким Толстой расскажет о том, что занимаясь еврейским языком с М.В. Никольским,66 продвинулся до глав книги Бытия, где говорится об Аврааме67. Лев Николаевич «не был знаком с так называемыми критическими изданиями Нового Завета, без которых предпринимаемая им работа становилась абсолютно бессмысленной — ни один из названных Н.И. Троицким авторов (Лахман68, Штир69, Тейле70 и даже Константин Тишендорф71) не были известны Л.Н. Толстому»72. Кроме того, пользуясь самыми современными греческими словарями («лексиконами»), Толстой при переводе совершенно не учитывал особенностей так называемого языка «койне»73, на котором написано Евангелие, имеющего серьезные отличия в соотношении с языком классических писателей. Толстой не имел понятия о существовании столь опасного именно в древних языках известного эффекта слов — «ложных друзей переводчика», которые, имея стандартное значение в классической традиции, обладают совершенно иным семантическим полем и коннотациями в тексте [к примеру] Евангелия, на что и обратил внимание писателя Троицкий74.

В 1902 году Толстой признает факт того, что при осуществлении евангельского перевода, стремился «придать и темным местам подтверждающее общий смысл значение». Однако попытки эти «вовлекли меня в искусственные и, вероятно, неправильные филологические разъяснения, которые не только не усиливают убедительность общего смысла, но ослабляют ее»75.

Очевидно, вторгаясь в чрезвычайно специфическую, требующую всесторонней научной подготовки и тонкой профессиональной настройки область человеческого знания, коей является богословие, Толстой садился «играть в чужие шахматы», притом сеанс предполагал одновременную игру на бесчисленном количестве досок. Толстой никак не мог этого не понимать.

В повести «Отрочество» Дмитрий Нехлюдов говорит Николеньке: «Знаете, отчего мы так сошлись с вами, <...> отчего я вас люблю больше, чем людей, с которыми больше знаком и с которыми у меня больше общего? Я сейчас решил это. У вас есть удивительное, редкое качество — откровенность. — Да, я всегда говорю именно те вещи, в которых мне стыдно признаться, — подтвердил я, — но только тем, в ком я уверен»76. Однако вне привычного художественного контекста у Толстого крайне узкий диапазон возможностей одновременного воздействия на умы и души большого количества людей. Поднимать нравственные вопросы на уровне публицистического слова совершенно бессмысленно — тему активно разрабатывают воюющие партии, и цена этих слов безнадежно девальвирована. Выступать на политическом поле не представляется возможным по определению — в России такого поля не существует. При этом незамедлительное публичное действие — требование времени, ибо деградация всех без исключения общественных институций под методическим воздействием с одной стороны нигилизма и революционной демагогии, призывающей к разрушению до основания, а затем...77, с другой — доктринерства и спекулятивной эксплуатации идеалов, прикрывающих чиновничью косность, неверие и стяжательство, слишком очевидна. Одни играют с народом на вполне законном чувстве справедливости, дрессируют общество в привычке вседозволенности; другие не только не противостоят этому, но косвенно всячески способствуют — им удобно существовать в циничном пространстве собственных пустотелых деклараций, половинчатых решений и двойных стандартов. Быть может, уже тогда, за четверть века до начала большого террора, обернувшегося, как известно, вековой гражданской войной, увидит Толстой кровавую баню, увидит — и ужаснется: на фоне взаимоисключающего интереса оппонентов феномен общественного безверия станет главной приметой распада, нежелание жить нормальной человеческой жизнью сделается общим местом. Жить с постоянным ощущением привкуса крови станет не только невыносимо, но и невозможно.

«Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести ее слишком поспешно в исполнение. Я не хотел торопиться только потому, что хотелось употребить все усилия, чтобы распутаться! Если не распутаюсь, то всегда успею, говорил я себе. И вот тогда я, счастливый человек, вынес из своей комнаты шнурок, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни. Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее и между тем чего-то еще надеялся от нее»78.

В ситуации, когда скорость разложения уже не имеет значения, ибо сам процесс носит альтернативный жизни характер, остается единственно возможное средство, — потому что бесконтрольное и потому что безнадежное. По крайней мере, до Толстого способа общественной перезагрузки механизма веры никто не знал.

Идеализм? Безусловно. А разве с ветряными мельницами и баранами может быть по-другому? Кто не читал историю хитроумного идальго, над которым вот уже четыреста с лишним лет потешается весь белый свет! Однако же он рассчитывает на раскаяние. Преподобный Антоний в ранние века христианства говорил: «Приходит время, когда люди будут безумствовать, и если увидят кого не безумствующим, восстанут на него и будут говорить: «Ты безумствуешь», — потому что он не подобен им»79. Можно гадать, сколько душевных сил стоило Толстому принять во всех отношениях мученическое решение. Ведь выбор этот делается навсегда, его нельзя будет при неудаче обернуть в шутку, переиграть, отменить за ненадобностью, — ни в какой форме нельзя будет от него отречься. Более того, Толстой рискует перечеркнуть все, что сделал до этого, общественное мнение — штука капризная, тем паче, желающих оттоптаться на «неудобном писателе» будет хоть отбавляй. Делая свой выбор, Толстой отлично понимает, что обратной дороги не будет, как не будет и гарантии успеха. Что в этом своем книжном донкихотстве, в этой мышковщине он при любом исходе навсегда останется один, даже если за ним пойдут (на что он надеется). «Мы безумны Христа ради, а вы мудры во Христе; мы немощны, а вы крепки; вы в славе, а мы в бесчестии. Даже доныне терпим голод и жажду, и наготу и побои, и скитаемся, и трудимся, работая своими руками. Злословят нас, мы благословляем; гонят нас, мы терпим...»80

Примечания

1. Соловьёв Александр Константинович (1846—1879) — российский революционер-народник, стрелявший в императора Александра II.

2. Из письма А.А. Фета — Л.Н. Толстому от 9 апреля 1879 г. // Толстой Л.Н. Переписка с русскими писателями. М., 1962. С. 397—399.

3. Из письма Л.Н. Толстого — А.А. Фету от 17 апреля 1879 г. // ПСС. Т. 62. С. 483.

4. Из письма А.А. Толстой — Л.Н. Толстому от 5 мая 1879 г. // Л.Н. Толстой и А.А. Толстая. Переписка (1857—1903). М., 2011. С. 387.

5. Толстая А.А. Воспоминания // Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1978. Т. 1. С. 104.

6. Там же.

7. Берс Степан Андреевич (1855—1910) — брат жены Толстого, Софьи Андреевны и крестный отец его сына Андрея. По образованию правовед.

8. Берс С.А. Воспоминания о графе Л.Н. Толстом. С. 48.

9. Толстая А.А. Воспоминания. Т. 1. С. 103.

10. Там же.

11. См. Ленин В.И. [В.И. Ульянов] Памяти Герцена // ПСС. Т. 21. С. 261.

12. Из письма А.А. Толстой — Л.Н. Толстому от 5 мая 1879 г. // Л.Н. Толстой и А.А. Толстая. Переписка (1857—1903). С. 387—388.

13. Из письма Л.Н. Толстого — А.А. Толстой от 5 июня 1879 г. // ПСС. Т. 61. С. 290—291. Указанный в письме год не соответствует действительности, так как все содержание письма указывает на то, что оно написано в 1879 г.

14. Толстой Л.Н. ПСС. Т. 17. С. 437.

15. Из письма Л.Н. Толстого — Б.Н. Чичерину от 1 марта 1860 г. // ПСС. Т. 60. С. 327—328.

16. «Незнакомец» (А.С. Суворин). Очерки и картинки, I. Изд. 2. СПб., 1875. С. 20—21.

17. Толстой Л.Н. Исследование догматического богословия // ПСС. Т. 23. С. 296—297.

18. Николай I.

19. Толстой Л.Н. Николай Палкин // ПСС. Т. 26. С. 568.

20. Из письма С.А. Толстой — Т.А. Кузминской от 28 сентября 1879 г. // Большая советская энциклопедия: В 66 т. М., 1926—1947. Т. 54. С. 452.

21. Из письма С.А. Толстой — Т.А. Кузминской от 7 ноября 1879 г. // Толстой Л.Н. ПСС. Т. 23. С. 517.

22. Из письма Н.Н. Страхова — Л.Н. Толстому от 23 октября 1879 г. // Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховымъ. С. 237.

23. Первой попыткой Толстого написать автобиографию является начатая им в мае 1878 г. «Моя жизнь» (отрывок будет напечатан под заглавием «Первые воспоминания»).

24. Из письма Л.Н. Толстого — Н.Н. Страхову от 2 ноября 1879 г. // Толстой Л.Н. ПСС. Т. 62. С. 500.

25. Из письма Л.Н. Толстого — А.А. Фету от 22 ноября 1879 г. // Там же. С. 503.

26. Пс. 50:12.

27. Из письма Н.Н. Страхова — Л.Н. Толстому от 17 ноября 1879 г. // Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховымъ. С. 238—241.

28. См. Письмо Л.Н. Толстого — Н.Н. Страхову от 19—22 ноября 1879 г. (неотправленное) // ПСС. Т. 62. С. 501—503.

29. Из письма Л.Н. Толстого — Н.Н. Страхову от 22—23 ноября 1879 г. // Там же. С. 504.

30. Из письма С.А. Толстой — Т.А. Кузминской от 29 ноября 1879 г. // Толстой Л.Н. ПСС. Т. 23. С. 517—518.

31. Речь идет о статье Страхова «Об основных понятиях физиологии», над которой он тогда работал; напечатана в «Русской мысли», 1883, № 5. С. 9—32.

32. Из письма Л.Н. Толстого — Н.Н. Страхову от 12 декабря 1879 г. // ПСС. Т. 62. С. 505.

33. 20 декабря 1879 года родится Михаил Львович — десятый ребенок Толстых.

34. «Оставив в январе 1879 г. писание романа «Декабристы», Толстой ненадолго вернулся к нему в 1884 г. В этом году, по случаю исполнявшегося (в ноябре) двадцатипятилетия основания «Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым» (обычно называлось «Литературным фондом»), решено было издать юбилейный сборник. Редакционный комитет (в его состав входили В.П. Гаевский, А.А. Краевский, А.М. Скабичевский и К.К. Случевский) обратился к Льву Николаевичу с просьбой дать что-нибудь из неопубликованных его произведений. Толстой <...> решил дать в сборник три наиболее законченные из написанных «начал» «Декабристов». Для приготовления к печати трех глав, <...> Толстым [были сделаны] довольно многочисленные стилистического характера исправления». См. Толстой Л.Н. ПСС. Т. 17. С. 525.

35. Толстая С.А. Запись от 18 декабря 1879 г. // Толстая С.А. Дневники: В 2-хт. Т. 1. С. 506.

36. Толстой Л.Н. Запись от 28 октября 1879 г. // ПСС. Т. 48. С. 105.

37. В ноябре—декабре Толстым написаны две статьи: «Церковь и государство» и «Что можно и чего нельзя делать христианину»; в середине декабря он занялся изучением «Православного догматического богословия» митрополита Макария, и вто же время работал над статьей, оставшейся неоконченной — «Чьи мы? боговы или дьяволовы?..», а также над статьей, начинающейся словами: «Я вырос, состарился и оглянулся на свою жизнь...»

38. Толстой Л.Н. Запись от 30 сентября 1879 г. // ПСС. Т. 48. С. 195.

39. Флавий Валерий Аврелий Константин, Константин I, Константин Великий (272—337) — римский император (306—337). Сделал христианство господствующей религией, в 330 году перенёс столицу государства в Византий, в дальнейшем переименованный им в свою честь (Константинополь), организовал новое государственное устройство. С его именем связано окончательное установление в Римской империи неограниченной власти императора. Почитается некоторыми христианскими церквями как святой в лике равноапостольных (Святой Равноапостольный царь Константин).

40. Толстой Л.Н. Запись от 30 октября 1879 г. // ПСС. Т. 48. С. 196.

41. Ореханов Ю.Л. Духовный переворот Л.Н. Толстого: хронология и особенности // «Научные ведомости БелГУ». Сер. История. Политология. Экономика. Информатика. 2011, № 13 (108), вып. 19. С. 158.

42. Там же.

43. Розанов Василий Васильевич (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист.

44. Розанов В.В. Гр. Л.Н. Толстой // Розанов В.В. О писателях и писательстве. М., 1995. С. 33; см. также: Розанов В.В. По поводу одной тревоги гр. Л.Н. Толстого // Розанов В.В. Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского. М., 1996. С. 409.

45. Розанов В.В. Из воспоминаний и мыслей о К.П. Победоносцеве // «Новое время», 1907, № 11135, 26 марта.

46. Розанов В.В. Из воспоминаний и мыслей о К.П. Победоносцеве // Полное собрание сочинений: В 35 т. СПб., 2014—... Т. 3. С. 579.

47. Толстой Л.Н. Дневники и записные книжки, 1854—1857 // ПСС. Т. 47. С. 37.

48. Толстой Л.Н. Исповедь. Вступление к ненапечатанному сочинению // ПСС. Т. 23. С. 53.

49. «Определение и послание Святейшего синода о графе Льве Толстом» от 20—22 февраля 1901 года — постановление (суждение) Святейшего правительствующего синода, в котором официально извещалось, что граф Лев Толстой более не является членом Православной церкви, так как его (публично высказываемые) убеждения несовместимы с таким членством. Опубликовано в официальном органе Синода «Церковные ведомости», полное название документа: «Определение Святейшего Синода от 20—22 февраля 1901 года № 557, с посланием верным чадам Православной Грекороссийской Церкви о графе Льве Толстом».

50. Ореханов Ю.Л. Духовный переворот Л.Н. Толстого: хронология и особенности // «Научные ведомости БелГУ». Сер. История. Политология. Экономика. Информатика. 2011, № 13 (108), вып. 19. С. 159.

51. Мне нечего вам ответить и скажу вам только, что пока вы говорили, я видела вас во власти кого-то, стоящего еще и теперь за вашим стулом (фр.).

52. — Кто же это? (фр.).

53. — Сам Люцифер, олицетворение гордости (фр.).

54. — Конечно, я горжусь тем, что только я один приблизился к правде (фр.).

55. Л.Н. Толстой и А.А. Толстая. Переписка. М., 2011. С. 34—35.

56. Толстой Л.Н. Исповедь. Вступление к ненапечатанному сочинению // ПСС. Т. 23. С. 12.

57. Ореханов Ю.Л. Духовный переворот Л.Н. Толстого: хронология и особенности // «Научные ведомости БелГУ». Сер. История. Политология. Экономика. Информатика. 2011, № 13 (108), вып. 19. С. 160.

58. 25 января 1721 года Пётр подписал манифест об учреждении Духовной Коллегии, получившей вскоре новое наименование Святейшего правительствующего Синода. Заблаговременно созванные члены Синода принесли 27 января присягу, и 14 февраля произошло торжественное открытие нового высшего органа управления церковью. Таким образом, Патриархат был упразднен, а Церковь фактически переподчинялась светской власти.

59. 10 ноября 2013 года на Красной площади, будучи полностью обнаженным, российский художник-акционист П.А. Павленский (род. 1984) прибил свою мошонку гвоздём к каменной брусчатке. Акцию «Фиксация» художник приурочил ко Дню полиции. В заявлении Павленского, в котором он пояснил смысл акции, сказано: Голый художник, смотрящий на свои прибитые к кремлёвской брусчатке яйца, — метафора апатии, политической индифферентности и фатализма современного российского общества.

60. Ивакин Иван Михайлович (1855—1910) — окончил историко-филологический факультет Московского университета, в мае 1881 г. получил кандидатский диплом. В сентябре 1880 г. приглашён в Ясную Поляну учителем старших сыновей Толстых — Сергея, Ильи и Льва.

61. Записки И.М. Ивакина [Воспоминания о Толстом] // ЛН. Т. 69: Лев Толстой. Кн. 2. М., 1961. С. 34 и далее.

62. Ореханов Ю.Л. Духовный переворот Л.Н. Толстого: хронология и особенности // «Научные ведомости БелГУ». Сер. История. Политология. Экономика. Информатика. 2011, № 13 (108), вып. 19. С. 162.

63. Записки И.М. Ивакина [Воспоминания о Толстом] // ЛН. Т. 69: Лев Толстой. Кн. 2. С. 40.

64. Троицкий Николай Иванович (1851—1920) — русский богослов и духовный писатель, археолог, краевед, собиратель древностей, публицист, создатель первого музея Тульской губернии «Палата древностей».

65. Ореханов Ю.Л. Духовный переворот Л.Н. Толстого: хронология и особенности // «Научные ведомости БелГУ». Сер. История. Политология. Экономика. Информатика. 2011, № 13 (108), вып. 19. С. 163.

66. Никольский Михаил Васильевич (1848—1917) — русский востоковед, библеист, родоначальник русской ассириологии.

67. Бытие, гл. 11—25.

68. Карл Конрад Фридрих Вильгельм Лахманн (1793—1851) — немецкий филолог-классик.

69. Рудольф Эвальд Штир (1800—1862) — немецкий протестантский церковный деятель и мистик. Известен главным образом своими вдумчивыми, религиозными и мистическими комментариями к Словам Господа.

70. Карл Готфрид Вильгельм Тейле (1799—1854) — немецкий теолог. Наряду с Штиром он был соавтором Библии Polyglotten под названием «Многоязычная Библия для практического использования в качестве справочника: Библия; Ветхий и Новый Заветы в явном сопоставлении с оригинальными текстами, переводами Септуагинты, Вульгаты и Лютера как наиболее важные варианты наиболее выдающихся» Немецкие переводы».

71. Константин фон Ти́шендорф (1815—1874) — немецкий теолог и исследователь Библии.

72. Ореханов Ю.Л. Духовный переворот Л.Н. Толстого: хронология и особенности // «Научные ведомости БелГУ». Сер. История. Политология. Экономика. Информатика. 2011, № 13 (108), вып. 19. С. 163.

73. Койне́ — распространённая форма греческого языка, возникшая в постклассическую античную эпоху. Койне является основным предком современного греческого языка.

74. См. Троицкий Н. Кто он?.. Моя встреча с графом Л.Н. Толстым // Вера и Церковь. 1903. Т. 1. Кн. 1. С. 125; 133—134.

75. Из письма Л.Н. Толстого — В.Г. Черткову от 26—28 марта 1902 г. // ПСС. Т. 88. С. 259.

76. Толстой Л.Н. Отрочество // ПСС. Т. 2. С. 74.

77. Интернационал. Текст принадлежит французскому поэту, анархисту, члену 1-го Интернационала и Парижской коммуны Эжену Потье. Был написан в дни разгрома Парижской коммуны (1871).

78. Толстой Л.Н. Исповедь // ПСС. Т. 23. С. 12.

79. Преподобный Антоний Великий. Из «Скитского Патерика» // Поучения. М., 2008. С. 371.

80. Первое послание к Коринфянам, 4:10.