Вернуться к В.Б. Катаев. Чехов плюс...: Предшественники, современники, преемники

Христос и Дарвин в мире Чехова

В самый канун своей поездки на Сахалин Чехов пишет несколько писем, в которых как бы подводит расчеты и с друзьями, и с недругами (очевидно, не был до конца уверен: вернется ли). В этих — как бы прощальных на тот момент — письмах изложено чеховское «верую».

В одном из них, И.Л. Леонтьеву-Щеглову от 22 марта 1890 года, между прочим, говорится:

Понять, что Вы имеете в виду какую-либо мудреную, высшую нравственность, я не могу, так как нет ни низших, ни высших, ни средних нравственностей, а есть только одна, а именно та, которая дала нам во время оно Иисуса Христа и которая теперь мне, Вам и Баранцевичу мешает красть, оскорблять, лгать и проч. (П 4, 44).

Обратим внимание на грамматику фразы: нравственность не «была дана нам», а «дала нам»... Чехов говорит о нравственности не как о божественном даре: наоборот, естественное развитие понятий о нравственности на определенной, высшей ступени дало человечеству Иисуса Христа.

Совершенно очевидно, высказанная здесь точка зрения выражает позицию убежденного эволюциониста, который (говоря чеховскими же словами) идет в «решении таких вопросов естественным путем» (П 1, 66), вносит в изучение жизни и человека «метод научный». Безусловный и главный пример такого метода для Чехова в то время — теория Чарльза Дарвина. Отношение Чехова к великому английскому естествоиспытателю уже становилось предметом изучения1. Остановлюсь здесь на некоторых моментах этого отношения, — учитывая при этом и развитие самого Чехова, и эволюцию взглядов на дарвинизм в XX столетии.

Сегодняшние разговоры о религиозности Чехова, кажется, могут зайти в тупик, если не избавить их от некоторых характерных допущений. Так, нередко приводятся одни примеры и аргументы — те, которые должны свидетельствовать о религиозной вере Чехова или о религиозных основах его творчества, — но при этом закрываются глаза на иные примеры и аргументы, свидетельствующие об обратном. Как будто хотят опровергнуть автора, который на протяжении всего своего пути со всей определенностью говорил об отсутствии у себя религиозной веры.

Между тем здесь, как и во многом ином, все дело в подробностях, акцентах и нюансах. И стоит обратить внимание на парадоксы и вопросы, возникающие при объявлении Чехова верующим либо неверующим.

Так, явно недостаточным аргументом в пользу религиозности Чехова кажутся указания на его, так сказать, стилистическое согласие с христианством — его любовь к обрядовой стороне православия, колокольному звону, к красоте святой фразы, знание и виртуозное использование библеизмов, восхищение акафистами, уважение к святыням и т. п. Вспомним: Лев Толстой в «Воскресении» издевается над языком православных молитв, насмехается над его малопонятностью, над тем, как «всякими странными словами» священники восхваляют Иисуса. У Чехова в «Святою ночью» фраза «светоподательна светильника сущим» в акафисте Иисусу Сладчайшему, напротив, — источник умиления. Но разве не очевидно, что агрессивность Толстого, при всей антиклерикальности, — сугубо религиозная. И разве не очевидна сугубо внерелигиозная в данном случае, а эстетическая, стилистическая основа чеховской умиленности?

На основе того, что герои Чехова носят имена христианских святых, что укоренены они, как и сам автор, в лоне православной культуры, ее стилистики, вряд ли правомерно говорить об убежденной или врожденной религиозности писателя, как это нередко делается. Тут нужны более серьезные доказательства.

Еще парадокс. Известно, что многие религиозно убежденные русские писатели и философы XX века видели и видят в Чехове чужого. Для Мережковского и Зинаиды Гиппиус чеховское — лишь быт без бытия; для Иннокентия Анненского — скромный палисадник с маргаритками на месте могучих дубов и горных высей Толстого и Достоевского; Алексей Лосев противопоставляет «чеховское тщедушное смирение» христианскому упованию на вечное спасение; Александр Солженицын выводил жанровые последствия: «В Чехове не было устремления ввысь, что обязательно для романиста» (на что Варлам Шаламов резонно возражал: «Боборыкин, Шеллер-Михайлов легко писали огромные романы без всякого взлета ввысь»)... И так далее. Впрочем, Чехов в равной степени считал чужими многих из тех, кто в его время говорил о своей религиозной озабоченности.

И в то же время известно множество свидетельств обратного порядка: несомненно и серьезно верующие авторы именно в Чехове видели и видят пример подлинного, а не декларируемого христианства. Религиозный Борис Зайцев по-своему и крайне произвольно перетолковал Чехова. Но показательно само это ощущение родства убежденно верующего с упорно твердившим о своем безверии Чеховым. Сергий Булгаков, Сергей Дурылин, М. Курдюмов (Мария Каллаш) считали несомненной христианскую сущность Чехова. Георгий Адамович размышлял о «неожиданно христианском» в русском писателе: «Иногда, вдоволь намучившись над Толстым и Достоевским, спрашиваешь себя: а что, не ближе ли к тому, о чем с такой исступленной страстью и силой они кричали, не пробрались ли какой-то окольной тропинкой к недоступному для них состоянию <...> словом, не лучшие ли христиане — самые тихие русские писатели, Тургенев и Чехов? Особенно Чехов»2.

О чем все эти высказывания и примеры? Пожалуй, о том, что миропонимание Чехова, его дела адекватны реальному воплощению христианских идеалов, но воплощение это отнюдь не ортодоксально и требует для своего понимания и описания нетрадиционных мерок.

И здесь, соглашаясь с теми, кто говорит о книгах Священного Писания как праоснове чеховского творчества, об особом месте Екклесиаста в его иерархии ценностей3 или о диалоге в его произведениях екклесиастических и евангельских начал, я хотел бы привлечь внимание к еще одной праоснове чеховских методов и построений (и говорить, таким образом, о полилоге) — к «Происхождению видов путем естественного отбора...» Ч. Дарвина, этому священному писанию для многих в поколении Чехова и, пожалуй, в определенное время дня него самого.

«Приемы Дарвина. Мне ужасно нравятся эти приемы!» (П 1, 65) — 1883 год.

«Читаю Дарвина. Какая роскошь! Я его ужасно люблю» (П 1, 213) — 1886 год.

Напомню, в каком контексте появляется имя Дарвина в произведениях Чехова второй половины 80-х годов.

Рассказ «Хорошие люди» (1886, газетный вариант): «...отнестись к этому вопросу (о непротивлении — В.К.) честно, с восторгом, с той энергией, с какой Дарвин писал свое «О происхождении видов», Брем — «Жизнь животных», Толстой — «Войну и мир»...» (5, 589). В «Огнях», в споре о смысле человеческих стремлений, стоят рядом два имени — Дарвин и Шекспир, как эталон «знания, поэзии и высоких мыслей» (7, 111).

Значит, Дарвин не только безусловный пример в науке; он, как Шекспир, как Толстой, высшая ступень в развитии человеческой культуры. Так же — и я возвращаюсь к цитате из чеховского письма, с которой начал, — учение Христа — это высшая ступень в естественном развитии человеческой нравственности.

Восторженно-серьезные характеристики Дарвина как личности и Христа как личности4 во многом существенно совпадают в чеховских произведениях и переписке 80-х годов. Диалог — условно говоря — Христова и Дарвинова начал в мире Чехова до поры до времени характеризуется унисонным звучанием. Но, повторюсь, Чехов развивался и менялся. Менялась и его иерархия ценностей.

Метод Дарвина был навсегда усвоен Чеховым. Применение его можно видеть, например, в разнообразии доводов, которые могут быть выдвинуты против религиозности или отдельных ее разновидностей. Доводов, которые находим то в письмах, то в произведениях писателя.

Вот один довод — в известном письме к М.О. Меньшикову по поводу конца толстовского «Воскресения»: решать вопросы текстом Евангелия — это произвол: почему именно Евангелие, а не Коран, не Талмуд?

Вот еще один довод — из «Дуэли» — диалог дьякона с зоологом:

— Вы веруете в Христа?

— Да, верую, только не по-вашему.

Многообразие существующих форм религиозной веры для Л. Толстого служило ясным доказательством бытия Бога в душе каждого человека и на этой почве единства человечества. Для Чехова же, напротив, это аргументы в пользу неубедительности или произвольности любых претензий абсолютизировать ту или иную разновидность религиозности.

Чья-либо религиозность, вызывающая умиление в одних случаях, может в других становиться источником раздражения и семейного разлада: «Когда она была его невестой, ее религиозность трогала его, теперь же эта условная определенность взглядов и убеждений представлялась ему заставой, из-за которой не видно было настоящей правды» («Три года» — 9, 45).

Еще доводы — нравственные — из рассказа «Убийство» или повести «В овраге»: служение Богу не исключает недобрых дел, вера может уживаться со страшными деяниями, вести к убийствам.

Еще довод — тот же, но переведенный на историческую почву, из «Рассказа старшего садовника». Религиозны на протяжении истории человечества были носители зла: «Веровать в Бога нетрудно. В него веровали и инквизиторы, и Бирон, и Аракчеев...» (8, 515). И так далее.

Нетрудно видеть, что все это накопление аргументов в едином чеховском тексте последовательно и целенаправленно. Это аргументы не против Бога, не в пользу тезиса «Бога нет», не атеизм, не утверждение безверия. Скорее, это констатация, объяснение того, почему может не быть веры. Равно как чеховское изображение людей верующих — «Студент», «Убийство», «Архиерей» — это изображение того, как люди веруют, а не того, как надо веровать.

Такое накопление аргументов, направленных не на религиозную онтологию, а на гносеологию религии, — в масштабах этого как бы единого чеховского текста, конечно, говорит и о неизменной направленности чеховской мысли на проблемы веры / неверия, и о трагическом, но вместе с тем мужественно-спокойном переживании отсутствия веры. В чем-то это сродни размышлениям Печорина / Лермонтова о простой вере «людей премудрых» и об отсутствии такой веры у себя. Формула из пушкинского «Безверия»: «Ум просит божества, а сердце не находит» — в чеховском мире имеет, скорее, обратную силу.

Но как это накопление аргументов contra напоминает само построение знаменитой книги Дарвина! «Вся эта книга, — писал Дарвин, — представляет собой одно длинное доказательство»5. Его книга построена как последовательное рассмотрение «главнейших возражений и трудностей» (401), которые могли быть выдвинуты против того, что становилось для него все несомненнее. «Я глубоко чувствовал важность этих трудностей» (401): именно такие аргументы от противного вели, с точки зрения автора теории естественного отбора, к ее утверждению и укреплению.

К чему, в конечном счете, вел Чехов свое непрекращающееся рассмотрение аргументов против веры? Об этом он сам сказал в известном письме к С.П. Дягилеву от 30 декабря 1902 г.: нужна непрестанная работа «во имя великого будущего», работа, «которая будет продолжаться, может быть, еще десятки тысяч лет для того, чтобы хотя в далеком будущем человечество познало истину настоящего Бога6 — т. е. не угадывало бы, не искало бы в Достоевском, а познало ясно, как познало, что дважды два есть четыре. Теперешняя культура — это начало работы, а религиозное движение, о котором мы говорили, есть пережиток, уже почти конец того, что отжило или отживает» (П 11, 106). Вновь вспоминается позиция Дарвина, который считал необходимым признать отсутствие у современного человечества ясных ответов на вопросы о Боге: «...наиболее существенные возражения касаются вопросов, в которых мы, по общему признанию, несведущи» (401).

Но вернемся к эволюции чеховских взаимоотношений с дарвинизмом. О том, что повесть «Дуэль» (1892) является своего рода чеховской энциклопедией, писалось не раз. Говорилось и о том, что в ней Чехов, в частности, полемизирует с идеями социал-дарвинизма. Но интересно прочитать повесть как диалог-спор начал, восходящих к двум пратекстам — Евангелию и «Происхождению видов...».

История Лаевского в этой повести — это своего рода история происхождения человека, рождения в нем настоящего человека. Он поднялся на высшую ступень развития из состояния, весьма далекого от представлений о человеческом назначении. Приемы, которыми Чехов описывает историю эволюции Лаевского, во многом соотносятся с приемами автора «Происхождения видов...».

Дарвин рассматривал эволюцию в природе как результат непрерывного воздействия множества факторов и сил, когда их случайная совокупность ведет к изменениям, порой весьма значимым (развитие совершается «путем кумуляции бесчисленных незначительных вариаций», «бесчисленных тонких переходов между прошлыми и современными» формами — 396, 399). Идея о сложной совокупности простых причин, ведущих к значительным последствиям, реализуется в «Дуэли», как и во множестве других произведений Чехова.

Но повесть «Дуэль» обозначила новое, по сравнению с 80-ми годами, более зрелое отношение Чехова к естественнонаучным подходам применительно к человеку.

Дело не только в отрицании крайностей социал-дарвинизма, выражаемых зоологом фон Кореном (это очевидно и давно показано). Дело в отношении Чехова к вопросу, который стал главным в полемике вокруг дарвинизма. Этот вопрос таков: достаточно ли идеи эволюции путем естественного отбора для того, чтобы объяснить появление человека? Как дарвиновская теория согласуется с представлением о божественной природе человека и об участии Бога в творении человека?

Сам Дарвин отнюдь не считал свою теорию богоборческой или потрясающей основы религии (см. 413), оскорбляющей религиозные представления. Об этом говорят эпиграфы к «Происхождению видов...», отдельные его пояснения и особенно последние страницы его книги. Он считал свою теорию более полным, хотя отнюдь не окончательным, проникновением в замыслы Творца, в «законы, запечатленные в материи Творцом» (419). Творец, по Дарвину, не участвовал в создании каждой разновидности животных, но задал живой материи законы эволюции. «Виды образуются и истребляются благодаря медленному действию и теперь еще существующих причин, а не в силу чудесных актов творения» (419). Природа не терпит скачков («чудесных актов») — этот принцип Дарвин, по мнению многих современных биологов, неправомерно абсолютизировал.

Развитие науки и вообще человеческого сознания в XX веке подтвердило силу идей эволюционизма. «Что такое эволюция — теория, система, гипотеза?.. Нет, нечто гораздо большее, чем все это: она — основное условие, которому должны отныне подчиняться и удовлетворять все теории, гипотезы, системы, если они хотят быть разумными и истинными. Свет, озаряющий все факты, кривая, в которой должны сомкнуться все линии, — вот что такое эволюция»7. Но эволюционный процесс «оказался гораздо более сложным и многогранным, чем он представлялся Дарвину»8.

Горячий апологет эволюционизма, ученый и теолог Пьер Тейяр де Шарден хорошо видел, по замечанию о. Александра Меня, «ту пропасть, которая отделяет человека от всего остального мира», «рассматривал человека как самое поразительное явление в мире»9. Тейяр де Шарден, сам во всеоружии естественно-научного метода, оставляет за теологией право говорить о «творческом акте» в возникновении человека («Ничтожный морфологический скачок — и, вместе с тем, невероятное потрясение сфер жизни — в этом весь парадокс человека» — 163), об «индивидуальном мгновенном скачке от инстинкта к мысли» (179).

Известно, как критика с недоверием встретила финал чеховской «Дуэли». Превращение Лаевского, его перелом к человеческому казался выпадающим из его естественного развития, неоправданным скачком, немотивированным чудом, невероятным событием. Но речь должна здесь идти не о мотивированности только в пределах психологизма.

Начав с эволюционных приемов, а затем дав возможность своему герою почти мгновенно родиться или возродиться как подлинному человеку, как спасшемуся христианину (под воздействием покаяния и наедине с Пушкиным: «с отвращением читая жизнь» свою), — Чехов, думается, вступил в спор с классическим дарвинизмом в понимании возможности скачка, или «чудесного акта», как называл скачки в природе сам Дарвин. Напряженный диалог между дарвиновским и христианским пониманием природы человека завершился признанием возможности чуда.

В этом Чехов приблизился к тому синтезу дарвиновского метода и христианской концепции человека, который наметили и объяснили в нашем веке П. Тейяр де Шарден и другие ученые и теологи. Но сам Чехов уже в свое время не сомневался в возможности непротиворечивого соединения научного и вненаучного объяснения феномена человека10.

После Сахалина, точнее, после «Дуэли» картина обращений к Дарвину в произведениях Чехова меняется. Теперь писатель, если упоминает о Дарвине, говорит только о вульгарном или спекулятивном использовании имени великого англичанина в обывательско-интеллигентской среде («Соседи», «В усадьбе»), «Я — неисправимый дарвинист» — эта фраза «жабы» Рашевича («В усадьбе») стоит фразы Симеонова-Пищика о Ницше, который «говорит в своих сочинениях, будто фальшивые бумажки делать можно».

Можно ли сделать отсюда широкий и далеко идущий вывод о том, что в диалоге Дарвинова и Христова начал до «Дуэли» перевешивало первое, а в этой повести произошел перелом и далее в чеховском мире начинается господство второго? Примеры из «Соседей» и «В усадьбе» говорят как будто об установлении иронического тона по отношению к былому кумиру.

Я бы сделал иной вывод. «Дуэль», с ее утверждением возможности скачка, то есть чуда, говорит, скорее, не о смене полюсов, не об отказе от одного начала в пользу другого. Дарвиново начало всегда будет присутствовать в чеховском мире. Так, во многом легло в основу конфликтов в чеховских пьесах дарвиновское понимание борьбы за существование, идеи о зависимости одного органического существа от другого, о том, что борьба «бывает наиболее ожесточенной между особями одного и того же вида» (75) и т. д.

Чехов-художник все усложнял свой метод изображения жизни, принимал в расчет все новые факторы, откликался на все новые толчки от литературы, от жизни (по Дарвину: «различные обширные группы фактов» — 412). И именно это состояние вечного поиска, ощущение жизни не как пребывания в обретенном решении — вере, а как вечной проблемности и становилось основой его художественных шедевров.

Примечания

1. См.: Proyart de, Jacqueline. Tchekhov et Darwin, limites et portée d'une influence // Silex. 1980. № 16. P. 101—105.

2. Адамович Георгий. Комментарии // Русская идея: В кругу писателей и мыслителей русского зарубежья: В 2 т. М., 1994. Т. 1. С. 498.

3. См.: Капустин Н.В. О библейских цитатах и реминисценциях в прозе Чехова конца 1880-х — 1890-х годов // Чеховиана: Чехов в культуре XX века. М., 1993. С. 17—26; Собенников А.С. «Между «есть Бог» и «нет Бога»...» (О религиозно-философских традициях в творчестве А.П. Чехова). Иркутск, 1997. С. 36—50; Burge P. Čechov's Use of «Ecclesiastes» in Step // V.B. Kataev, R.-D. Kluge, R. Noheil (hrsg.). Anton P. Čechov — philosophische und religiöse Dimensionen im Leben und im Werk. München, 1997. S. 399—404.

4. Напр., в письме А.С. Суворину от 18 октября 1888 г.: «Христос же, стоявший выше врагов, не замечавший их, натура мужественная, ровная и широко думающая <...>» (П 3, 36).

5. Дарвин Чарльз. Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь. Л., 1991. С. 396. Далее ссылки на страницы этого издания в тексте.

6. Очевидно, что «настоящая правда», о которой говорят герои «Дуэли» и «Трех годов», и «истина настоящего Бога» в мире Чехова — синонимы.

7. Тейяр де Шарден, Пьер. Феномен человека. М., 1987. С. 187. Ссылки на страницы этого издания далее даны в скобках после цитат.

8. Тахтаджян Армен. Дарвин и современная теория эволюции // Дарвин Чарльз. Указ. изд. С. 512.

9. Мень Александр, прот. Пьер Тейяр де Шарден — христианин и ученый // Тейяр де Шарден, Пьер. Божественная среда. М., 1992. С. XVIII.

10. Об «антиномическом сосуществовании» в сознании Чехова христианских и научных (дарвиновских) представлений о мире и человеке см.: Чудаков А.П. Человек поля // V.B. Kataev, R.-D. Kluge, R. Noheil (Hrsg.). Anton P. Čechov — philosophische und religiöse Dimensionen im Leben und im Werk. S. 301—308.