Вернуться к В.Б. Катаев. Чехов плюс...: Предшественники, современники, преемники

«Чайка» — «Цапля» — «Курица» — «Ворона»: (Из литературной орнитологии XX века)

Нужно ли приводить доказательство, что ни один из народов, которых словесность нам известна, не употреблял с такой любовью птиц в песнях своих, как русские Соловьи, гуси, утки, ласточки, кукушки составляют действующие лица наших песен, любимейшие сравнения древнейших произведений поэзии, начиная с «Слова о полку Игореве»...

Н.И. Гнедич

Орнитоморфная символика — перенесение свойств представителей птичьего царства на героев лирических, эпических и драматических — давно считается отличительным свойством русской словесности.

Может быть, еще более характерно для литературы, когда писатели, поэты, драматурги употребляют как «любимейшие сравнения» не птиц как таковых, а образы птиц из фольклора и литературы прошлого. Птичьи сравнения и параллели, единожды удачно найденные, при использовании в последующем одновременно и выполняют предназначенные им новыми авторами функции, и хранят память о претекстах. Как и птичьи перелеты в живой природе, интертекстуальная миграция птичьих образов подчиняется своим закономерностям.

Пушкин, рифмуя «синицу», которая «тихо за морем жила», с «девицей», которая «за водой поутру шла», намечает тем самым для известных фольклорных образов из двух разных песен объединяющий их новый сюжетный поворот. Снегирь из стихотворения Бродского самой преемственностью по отношению к державинскому «Снигирю» выстраивает перспективу русского воинского пантеона от Суворова до Жукова.

Центральный символический образ чеховской «Чайки» имеет немало перекличек с образами птиц в предшествующих поэзии и прозе1. И сама пьеса Чехова стала выполнять роль претекста по отношению к последующим произведениям почти сразу и выполняет ее уже более столетия.

Стихотворение-романс Е. Буланиной (1901) о девушке, которая «чайкой прелестной / Над озером светлым спокойно жила», было названо автором «Под впечатлением «Чайки» Чехова» и получило широкое распространение в среде, численно намного превышавшей количество зрителей и читателей самой пьесы2. В романе Макдональда Харриса (псевдоним) «Треплев», вышедшем в Лондоне в 1968 году, отраженным светом чеховской пьесы освещена вся рассказанная история. «Чайка» стала для романа «Треплев» мифологемой: структурой, формирующей, моделирующей для его героев окружающий мир и их позицию в нем3. Герои романа — современные американцы: практикующий психиатр, актриса-любительница, театральный режиссер, — в попытках самоидентификации осознают и оценивают свое жизненное поведение в свете аналогии с треугольником Треплев — Нина Заречная — Тригорин. Упоминания о подстреленной чайке в диалогах этого романа не только отсылают к пьесе, с любительского спектакля по которой начинается его действие, но и бросают свет на расстановку и взаимоотношения персонажей в новом сюжете.

В последние десятилетия пришли новые разновидности интертекстуальной зависимости. Авторы, идущие по следам «Чайки», как будто дальше отходят от исходной модели. Это выражено чисто внешне: на смену чеховской птице берутся иные — не поэтические соловьи, ласточки или лебеди; и не орлы, куропатки, гуси, подсказанные монологом Мировой Души. В заглавиях и сюжетах фигурируют птицы малопоэтичные, некрасивые или смешные, — цапля, ворона, курица...

В пьесе «Цапля» Василия Аксенова, в пьесе «Курица» Николая Коляды, повести «Ворона» Юрия Кувалдина заместительницы чеховской птицы призваны выполнять функции, обусловленные новой литературной и общественной ситуацией. По этим произведениям можно проследить не только за такой сменой функций праобраза. По разному использованию в произведениях птичьего образа дает о себе знать смена эпох в искусстве.

Цапля — центральный символический образ в одноименной пьесе Василия Аксенова (написана в 1980; поставлена в Париже в 1984). Одной из задач пьесы было представление в сатирическом свете советской жизни 1970-х годов. Главный герой пьесы Моногамов, с его русско-советским именем-отчеством Иван Владиленович, оказывается в некоем пансионате в Прибалтике. Различные представители советского общества, пребывающие там, демонстрируют по ходу пьесы свои пороки, недостатки и слабости. Но в отдельные минуты всем им слышится, как голос из иного мира, голос птицы.

С одной стороны, это цапля из привисленских болот, свободно пересекающая границы, но в какой-то момент, по гротескной логике драматургии Аксенова, она оказывается девушкой-полькой. Моногамов, этот, так сказать, небезнадежный конформист, освещаемый автором иронически-сочувственно, одинок и непонятен для окружающих. Одна лишь Цапля по-настоящему нужна ему. От совокупления с Моногамовым (есть в пьесе и такая эпатирующая сцена) Цапля-полька сносит яйцо и в конце, под занавес, произносит многозначительные реплики.

«ЦАПЛЯ (Моногамову). Россиянин! <...> Жди! (Садится на яйцо и устраивается высиживать.)»4.

Уже из этого схематического изложения видно, что в подобном сюжете Цапля и связанные с ней действия и высказывания призваны нечто символизировать. Символизируют они, очевидно, желанность слияния России с Европой, разрыв россиянина Моногамова со своей монструозной женой Степанидой Власовной (обычный у Аксенова эвфемизм для советской власти).

Птичьих метафор вообще немало в произведениях Аксенова. Так, в романе «Ожог» контрастируют образы Стальной птицы (олицетворяющей силы тоталитарные) и той же Цапли, пролетающей в воображении героя над костелами Польши, над Судетами, над Баварией, над Женевой, к болотам Прованса и потом в Андалузию... Alter ego автора в этом романе писатель Пантелей только собирается написать пьесу под названием «Цапля» и объясняет приятелю, что это станет произведением о заветах их общей юности, которую и будет символизировать эта птица. Пьеса же, как сказано, станет «парафразой чеховской «Чайки»»5.

Аксенов однажды сообщил, что все цапли в его произведениях восходят к реально увиденной им в Прибалтике птице6. Но в структуре пьесы этот птичий образ соотносится с иной реальностью — реальностью литературных связей, драматургических предшественников.

Как будто в чисто пародийном, ироническом свете возникают в аксеновской пьесе напоминания о чеховских героях и чеховских ситуациях. Как всегда, «ирония у Аксенова заходит так далеко, что <...> получается, что ради нее все и написано»7.

С первых же ремарок, извещающих, что «мы не в декадентской усадьбе, а в оздоровительном учреждении», с упоминаний о дьявольщине и о запахе серы, о заряженном ружье, висящем на стене, с появления трех сестер, непонятно о чем томящихся (во всяком случае, не о Москве, а тоже о Европе), и тому подобного Аксенов как будто постоянно хочет напомнить о Чехове как о своем предшественнике и в то же время подчеркнуть, что речь может идти только о полной ревизии прежнего драматургического языка.

В этой и других своих пьесах Аксенов не просто отвергал стилистику литературы соцреализма. Он намеренно противопоставлял эстетике театра реалистического иную эстетику — с фантастикой, гротеском, обнаженной театральностью, схематизмом персонажей взамен психологической разработки8 — эстетику в духе авангардного театра первой трети XX века.

Хотя в «Цапле» более всего аллюзий, травестирования по отношению к чеховским пьесам — не только «Чайке», но и «Трем сестрам», «Вишневому саду», — наиболее прямую аналогию (по части драматической конструкции) можно провести с другой пьесой, о которой Аксенов в данном случае, очевидно, и не думал, — с пьесой Маяковского «Баня» (1930), одним из характернейших произведений советской драматургии.

В пьесе Аксенова, как и в пьесе Маяковского, несмотря на все различия в политической и социальной установке авторов, дается сатирическое, порой гротескное изображение современного общества, точнее — сконструирована ситуация с участием наиболее ненавистных авторам социальных типов. А далее предлагается спасительное выбывание за пределы этой ситуации с помощью некоего пришельца извне, пришельца женского пола.

Фосфорическая женщина у Маяковского, которая прибывает из будущего, забирает с собой «на станцию 2030 год» тех, кто к этому пригоден, но отбрасывает как абсолютно чуждых Победоносикова и его окружение, то есть бюрократов и их прихлебателей от искусства. Цапля у Аксенова, которая прилетает из-за западной границы (ее называют в пьесе «зарубежным пернатым»), возрождает к новой жизни Моногамова, а заодно трех сестер и даже самое Степаниду Власовну, но едва не становится жертвой мелких бесов вроде Компанейца, то есть тех, кто не может отказаться от прошлого, кто застрял в 30—40-х годах. Носительницы разных идеалов — коммунистического будущего у Маяковского и западности у Аксенова9 — обе пришелицы, тем не менее, выполняют в драматургическом построении сходную роль10.

Как для Маяковского и его авангардистского окружения, стремившихся искоренить «психоложество»11 старого театра — то есть театра чеховского, мхатовского типа, — для Аксенова фантасмагория и гротеск кажутся наилучшим выражением духа его времени.

И все-таки, как ни явны проявления авангардизма у Аксенова, как ни повторяет он схемы авангардистского театра 20-х годов (у него, как и у Маяковского, наиболее удавшимися можно признать сатирические сцены и маловразумительными предлагаемые развязки), — все-таки именно обращение к образу птицы-символа придает его пьесе драматургический смысл.

Критики-апологеты Аксенова сравнивают символику «Цапли» с символикой «Чайки» и утверждают, что Аксенов, взяв от Чехова в семантику своего птичьего образа мотивы юности, женственности, любви, сделал символическую нагрузку этого образа более сложной и более трагической12. Вряд ли это так. О большей трагичности говорить не приходится: Цаплю в конце пьесы подстреливают из пресловутого условного ружья, но затем неведомо почему она остается все-таки живой и, подав надежду другим персонажам, садится высиживать свое яйцо. И за большую сложность скорее принимается эклектическая перегруженность этого образа самыми разнородными мотивами. Но, как бы то ни было, написанная в стилистике позднего авангардизма пьеса Аксенова если и сохраняет драматургический интерес, то именно этой связью с птицей из великой пьесы.

С тех пор прошло каких-нибудь два десятилетия, за которые столь многое изменилось. Проблематика «Цапли», как и многих аксеновских вещей, когда-то будораживших поколение, интересна сегодня не более чем прошлогодний снег. Предмет борьбы, сатиры, великолепного сарказма просто исчез. Степаниды Власовны давно нет, либералы-шестидесятники, голосом которых был Аксенов, отбросив былые страхи, в новой жизни повели себя, мягко говоря, прагматически. И эстетические их бунтарства обернулись разменной монетой массовой литературы. Крутой эротикой, ненормативной лексикой, что как высшую смелость в свое время заявляли авторы «Метрополя», полны сегодня страницы паралитературного чтива.

То, что, условно говоря, высиживала Цапля, давно проклюнулось и вылупилось из яйца. Отчего же так меланхолически звучат признания Аксенова в его сегодняшнем интервью? «Куда же деваться с моей саркастической интонацией? <...> Была стена, и ее не стало. Причем без всякой твоей заслуги. И не во что колотиться лбом». И как итог: «Литпроцесс со мной разминулся»13.

Одной из особенностей «литпроцесса» минувших полутора десятилетий можно считать утверждение принципа деконструкции по отношению к литературе прошлого. Классика была уравнена с «властными практиками», отождествлена с системой «тоталитарной манипуляции сознанием». Особая по отношению к ней агрессивность стала одной из отличительных черт российского постмодернизма14. В то же время без обращений к русской классике как неисчерпаемому резервуару сюжетных, стилевых, характерологических клише писатели нового поколения обойтись не могут. Нередко происходит механическое перенесение классических сюжетов, героев и конструкций в поле сегодняшних литературных вкусов, эстетики эпатажа, шока, смакования низменного — того, что в критическом обиходе получило название «чернуха».

В пьесе Николая Коляды «Курица» (1989) молодая актриса провинциального театра Нонна живет последовательно с администратором, затем с главным режиссером театра (основной предмет реквизита — ее постель). Жены ее любовников, стареющие актрисы того же театра, борются против нее за возвращение мужей, в конце концов им удается этого добиться. Соперницы из ревности называют ее курицей, имея в виду, что в «Чайке» она играет Нину Заречную. В финале героиня репетирует монолог Сони из «Дяди Вани», а ее соперница произносит реплики из роли Раневской. В контексте пьесы чеховские цитаты, конечно, подчеркнуто абсурдизируются, к тому же чередуются они с неотобранным современным просторечием, местами с обеденной лексикой.

Еще одно произведение с птичьим названием, повесть Юрия Кувалдина «Ворона» (1995), несет на себе черты литературы постмодернизма (подробнее см. о ней в предыдущем разделе).

В спорах о классической литературе герои повести молодые литераторы Маша и Миша высказывают типичные для многих теоретиков, идеологов и практиков постмодернизма взгляды.

До чего же примитивна классика! — воскликнула Маша. — Я жизни своей не пожалею, чтобы бороться с этим примитивизмом. Их время кончилось. Я ворона, способна к сложным формам поведения, поэтому настоящую жизнь я не пускаю в свои рассказы, поскольку настоящая жизнь чужда искусству, насмехается над искусством, убивает искусство. Непосредственная жизнь, составляющая собственно суть классической литературы, все эти историйки чичиковых, обломовых, гуровых, — примитивы, чтиво для плебса. Ваше время прошло. Вам не дано проникнуть в запредельность моей словесной связи и т. д.15

Автор «Вороны» иронически подает подобные декларации; игровая, ироническая трактовка видна и в подаче осколков классического произведения, которые используются при построении текста повести. Применена техника пастиша, постмодернистской пародии: стилизация и игра здесь преобладают над собственно пародией.

В своей повести Кувалдин, как кажется, ориентировался не только на тексты Чехова, но и на пьесу Аксенова, точнее, на те приемы, которые могут быть общими в произведениях авангардиста и постмодерниста. Например, и у Аксенова отвергаемые концепты советской жизни обозначались строчками официозно признанных песен эпохи. Цитатность, сотканность из известных текстов, смешение стилевых регистров, принцип нонселекции и эта тотальная ирония — все говорит о тесной близости постмодернистских текстов с авангардистскими, модернистскими, о зыбкости границ между ними.

Сам Аксенов снисходительно похлопывает по плечу нынешних российских постмодернистов, напоминая им о своем приоритете в приемах, вошедших сейчас в массовый обиход. «Когда мне говорят: ах, постмодернизм, новые горизонты! — я тихо думаю: какой же это постмодернизм? Постсовкизм! А «новые горизонты» — так момент деконструкции реальности присутствовал, простите, еще в моих сочинениях — самых ранних»16.

Так-то так, но нельзя за сходством внешнего — отдельных приемов — не видеть глубинного отличия постмодернистских текстов от авангардистских. Ситуация, о которой говорит Аксенов: «Была стена, и ее не стало. Причем без всякой твоей заслуги. И не во что колотиться лбом...» — это, на другой лад, повторение того, что авторы и теоретики современного постмодернизма называют «конец истории», «утрата смысла», «неудача проекта» и т. д. Ибо основой эстетики постмодернизма и является удаление, за ненадобностью или несовременностью, вопросов о смысле, о норме, о ценностной значимости чего бы то ни было. Поколению же Аксенова эти вопросы были отнюдь не чужды. И есть черта, разделяющая эти тексты (при сходстве приемов их построения).

На наших глазах сменились две эпохи — поздний авангард и постмодернизм, явившийся «насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом». Не нам решать, надолго ли затянется пауза, антракт в развитии искусства и по каким направлениям пойдет это развитие. Несомненно одно. Меняются эстетические, художественные, политические эпохи. Но пока литература жива, любое развитие в ней, каким бы далеким от традиций оно ни казалось, так или иначе в конечном счете возвращается к классике, в том числе к Чехову — как птицы возвращаются к родным гнездовьям.

Примечания

1. См. об этом: Вахтел Э. Пародийность «Чайки»: символы и ожидания // Вестник МГУ. Филология. 2002. № 1. С. 72—90. К наблюдениям Вахтела можно добавить еще одно — сравнение из рассказа Тургенева «Певцы»: «Помнится, я видел однажды, вечером, во время отлива, на плоском песчаном берегу моря, грозно и тяжко шумевшего вдали, большую белую чайку: она сидела неподвижно, подставив шелковистую грудь алому сиянью зари, и только изредка медленно расширяла свои длинные крылья навстречу знакомому морю, навстречу низкому, багровому солнцу: я вспомнил о ней, слушая Якова» (Тургенев И.С. Полн. собр. соч.: В 28 т. Т. 4. М.; Л., 1963. С. 241).

2. См. об этом: Песни и романсы русских поэтов. М.; Л., 1965. С. 40, 1062.

3. См. об этом: White J.J. Mythology in the Modern Novel: A Study of Prefigurative Techniques. Princeton Univ. Press. 1973. P. 229—239; а также: Катаев В.Б. Чехов и мифология нового времени // Филологические науки. 1976. № 5. С. 74—77.

4. Аксенов В. Право на остров. М., 1991. С. 501.

5. Аксенов В. Ожог. Ann Arbor, 1980. С. 269.

6. См.: Interview with V.P. Aksenov // Ed. Mozejko (ed.). Vasiliy Pavlovich Aksenov: a Writer in Quest of Himself. Columbus, Ohio, 1986. P. 25.

7. Вайль П., Генис А. Рандеву с бочкотарой // Aksionov Vasily. Zatovarennaya bochkotara. Randevu. New York, 1980. P. 4.

8. См. об этом подробнее: Dalgård Per. The Function of the Grotesque in Vasilij Aksenov. Aarhus, 1982; Kustanovich Konstantin. Notes on Aksënov's Drama // Ed. Movejko (ed.). Vasiliy Pavlovich Aksënov... P. 87—101; Ефимова Н.А. Интертекст в религиозных и демонических мотивах В.П. Аксенова. М., 1993.

9. Ср. разную семантику оппозиции туда / оттуда в двух пьесах: символически-временную у Маяковского, символически-пространственную у Аксенова.

10. Ср. ремарки, описывающие эффект от появления двух пришелиц. «Баня»: «Грохот, взрыв, выстрел <...> фейерверочный огонь. На месте поставленного аппарата светящаяся женщина со свитком в светящихся буквах. <...> Общее остолбенение. <...> Победоносиков снимает кепку, роняет чемодан, растерянно пробегает мандат, потом торопливо приглашает рукой в квартиру» (Маяковский В. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 11. М., 1958. С. 321, 322). «Цапля»: «Небо становится изумрудным. Розовые лучи то ли заката, то ли восхода косо ложатся на веранду. Поднимается ветер. В трепещущих белых одеждах на веранду поднимается Цапля. Моногамов вскрикивает и зажимает рот себе руками. <...> Степанида благоговейно берет ее руку, они идут рядом, слегка торжественно, будто в полонезе» (Аксенов В. Право на остров. С. 497).

11. См.: Маяковский В. Полн. собр. соч. Т. 11. С. 349, 351, 682.

12. См.: Кустанович К. Указ. соч. С. 92.

13. Бахнов Л. Василий Аксенов: «Литпроцесс со мной разминулся» // Мир за неделю. 1999. № 11. С. 8.

14. См. подробнее: Катаев В.Б. Игра в осколки: Судьбы русской классики в эпоху постмодернизма. М., 2002.

15. Кувалдин Ю. Ворона // Новый мир. 1995. № 6. С. 101.

16. Бахнов Л. Указ. соч.