В предлагаемой статье будут интерпретироваться письма А.П. Чехова, описывающие странствия писателя в 1894 г. Этот травелог является как бы небольшой главкой чеховского эпистолярного массива. В коллекции из нескольких десятков писем присутствуют стандартные маркеры жанра: обоснование путешествия, выбор маршрута, путевые заметки; сюжетной доминантой являются дальние поездки Чехова. Однако есть основания искать и общий смысловой подтекст данного текстуального набора. Чехов не придерживается определенной поэтики литературного путешествия, и в этом отношении его корреспонденция 1894 г., разумеется, не обладает стилистической целостностью и целенаправленностью очерков «Из Сибири» или «Острова Сахалина». Однако поездки рассматриваемых месяцев и не укладываются в обычное сезонное времяпрепровождение. Они протекают на фоне небезоблачных обстоятельств в общем-то благополучной для Чехова середины мелиховского периода его жизни. Интертекст густо насыщен экзистенциальными коннотациями заботы, тоски, утраты, болезни, смерти. Забот и напряжений у Чехова в это время, разумеется, хватало: неутихающий кашель, запутанные отношения в треугольнике «Лика Мизинова — А.П. Чехов — И.Н. Потапенко», болезнь и смерть дяди Митрофана, и это не считая перипетий творческого процесса, рутинных хлопот, приносимых хозяйством, изданиями, общественными обязанностями, отсутствием денег, родственниками, многочисленными посетителями и посетительницами Мелихова и т. д.
Будет наивным брать эмоциональный слой чеховских писем в качестве простой инструментовки его реальных жизненных обстоятельств. Известно, с какой тонкостью и тщательностью он прорабатывал смысловой подтекст своего эпистолярия. Излишне также напоминать об участии переписки в художественном мире писателя. По этим причинам не возбраняется читать хронику странствий 1894 г. как «символическое путешествие».
Плотное чтение, вылавливающее из фактологии своего рода водяные знаки смыслов, я усилю элементами анализа по нарратологический инстанциям. Иначе говоря, попытаюсь уловить, как Чехов самоопределяется в письмах, кодируя свою личность в позициях автора, рассказчика, персонажа, критика и т. д. Если, по И.П. Ильину, суть нарратологического подхода состоит в компромиссе между структурализмом (идея глубинной структуры произведения) и рецептивной эстетикой и критикой читательской реакции (анализ произведения через читательское восприятие) [см. Ильин 1996], то для меня нарратология будет, скорее, представлять психологизированную герменевтику в ее диалоге с философской герменевтикой самодостаточного текста. Теоретических аспектов анализа я буду касаться по ходу рассмотрения материала. Мне придется ограничиться показательными выдержками из чеховской переписки. Эпистолярные примеры даны на фоне хроники чеховских поездок, по ограниченному объему статьи изложенной эскизно.
Сюжет травелога развивается во времени в несколько этапов. Обозначу их последовательность так: а) преамбула, б) поездка с И.Н. Потапенко на Волгу и на Украину, в) поездка в Таганрог, г) крымско-заграничное турне с А.С. Сувориным, д) эпилог. Начало занято подготовкой путешествия, пункты б, в, г суть документально засвидетельствованные отлучки Чехова из Мелихова, пункт д завершает последовательность летне-осенних перемещений. Остановлюсь подробнее на каждом из этапов данной последовательности.
Преамбула. Для непоседы Чехова дальние летние путешествия были необходимостью, а обсуждение маршрута и вербовка попутчиков начинались задолго до теплого сезона. В 1894 г. обсуждение весенне-летних планов начинается сразу по приезду Чехова из Ялты в Мелихово в начале апреля, еще в ключе назавершенного действия. Мартовский визит в Крым оказался скучным и медицински бесполезным. В Ялте было холодно. Чехова одолевает кашель, к которому добавились перебои сердца. На фоне сомнений о природе этого кашля Чехов предается и душевной симптомологии: «Кажется, я психически здоров. Правда, нет особенного желания жить, но это пока не болезнь в настоящем смысле, а нечто, вероятно, переходное и житейски естественное. Во всяком разе, если автор изображает психически больного, то это не значит, что он сам болен. «Черного монаха» я писал без всяких унылых мыслей, на холодном размышлении. Просто пришла охота изобразить манию величия... Стало быть, скажите Анне Ивановне, что бедный Антон Павлович слава богу еще не сошел с ума, но за ужином много ест, а потому и видит во сне монахов» (П. V, 265).
Подозрения насчет того, вполне ли в себе человек, художественно изобразивший душевное расстройство, посещали не только А.И. Суворину, но и ее супруга, главного поверенного чеховских откровений. Сам же писатель добавляет к диагнозу «психически здоров» слово «кажется».
Никаких оснований искать у Чехова психическую патологию, разумеется, нет. Его самодиагностика на старте сезона путешествий интересна как образчик рефлексивного дискурса. В письме Суворину из Ялты 27 марта, обычно цитируемом в связи с толстовством Чехова, мы опять попадаем в сложную вязь медицинской диагностики, психологических самонаблюдений, мировоззренческих выводов и рефлексивных суждений от первого лица. «В общем, я здоров, болен в некоторых частностях. Например, кашель, перебои сердца, геморрой. Как-то перебои сердца у меня продолжались 6 дней непрерывно, и ощущение все время было отвратительное. После того как я совершенно бросил курить, у меня уже не бывает мрачного и тревожного настроения. Быть может, оттого, что я не курю, толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно, и это, конечно, несправедливо» (П. V, 283).
Далее следует длинный пассаж о мужицкой крови писателя, его вере в прогресс, о 6—7 годах увлечения толстовской философией, о том, что теперь он «свободен от постоя», и о будущем чудесном нашествии естественных наук. В конце пассажа Чехов как бы спохватывается и завершает фаталистически-самоуничижительно-юмористической клаузулой: «Впрочем, все сие в руце божией. А зафилософствуй — ум вскружится» (П. V, 284).
Впрочем, головокружение от таких виражей грозило, скорее, вязкому Суворину. Надо отдать должно эпистолярной беглости автора. На паре страничек текста он смог предоставить корреспонденту санитарный бюллетень с элементами терапии, коснуться своей генеалогии, дать набросок духовной автобиографии, выразить отношение к модным научно-литературным поветриям («таких свистунов, как Макс Нордау, я читаю просто с отвращением»), охарактеризовать умонастроения образованной публики и помыслить о будущем.
Выражаясь современным психологическим жаргоном, в чеховских характеристиках и автохарактеристиках конструируется идентичность. Но писатель не просто излагает свои мнения, дает определения своих состояний и своей личности. Он играет нарративно-интерпретативными позициями. В цитированном выше письме Чехов побывал рассказчиком своей жизни и персонажем своего жизненного нарратива, врачом и психодиагностом, идеологом и литературным критиком. Он даже смог вплести в письмо двусмысленное суждение о психофизической проблеме (толстовская мораль не трогает, потому что перестал курить — это можно воспринимать как чеховский юмор, но ведь и как совершенно серьезное суждение в духе физиологического детерминизма). Синкретические чеховские Я-концепты охватывают и телесные ощущения, и рефлексию второго, третьего уровней. Импликация «курение → мораль» объединена с двойной дизъюнкцией «в глубине души я отношусь к ней недружелюбно, и это, конечно, несправедливо». Анамнез переходит в нарратив, и пара «терапевт-пациент» стремительно преобразуется в персонажей духовной конверсии. То чеховское Я, которое не курит, к учению графа Толстого охладело, второе Я к нему уже недружелюбно, но третье, резюмирующее Я второе, недружелюбное Я порицает. Последнее из чеховских я, очевидно, несет функцию рассказчика. Из зародыша некой биографической истории с хронологическими рамками примерно в два месяца (столько Чехов к моменту написания письма не курит) разворачивается миниатюрная новелла о становлении прогрессивной личности из низов. Она заканчивается изъявлением чеховского кредо.
Разные грани чеховского Я нельзя считать субперсонами множественной личности писателя. Едва ли они консолидируются в героев художественных произведений посредством проекции, как это принято полагать о персонажах Ф.М. Достоевского [см. Жирар 2012]. Фигуры чеховского дискурса быстро перетекают из одной нарративной позиции в другую, и автор всегда может отнестись к ним как трезвый комментатор или диагност своих расстройств доктор Чехов. Повторю, что динамика идентификации в моей трактовке состоит не в накоплении статичных суждений о Я и не в прояснении разбросанных автором смыслов, а в дифференцировании позиций, в которых накапливаются и кристаллизуются эти смыслы.
Возвращусь к хронике. В апреле—мае Чехов соблазняет Суворина путешествиями по весенней России, которая в хорошую погоду красивая и обаятельная страна (денег на заграницу у писателя нет). 26 июня дядя Митрофан пишет в Таганроге письмо Чеховым: «больше двух месяцев я болею... собирался писать Антоше, просить его советов...» (цит. по: П. V, 551). Это письмо корректирует летние планы писателя. 11 июля Чехов в письме из Мелихова разворачивает перед Сувориным диспозицию предстоящих вояжей с поправкой на дядю Митрофана: «20—22 июля я поеду в Таганрог лечить дядю, который серьезно заболел и хочет непременно моей помощи. Это отличнейший человек, и отказать ему было бы неловко, хотя, я знаю, помощь моя бесполезна. В Таганроге я пробуду 1-2-3 дня, выкупаюсь в море, побываю на кладбище — и назад в Москву; покончив здесь с «Сахалином» и поблагодарив небо, объявляя себя свободным, готовым ехать куда угодно. Если будут деньги, то поеду за границу, или на Кавказ, или в Бухару... Если поедете со мной в Таганрог — очень милый город, то поедемте. В августе я к Вашим услугам: двинем в Швейцарию» (П. V, 304—305). Очевидно, что фраза «помощь моя бесполезна» означает не фатальный прогноз для дяди, но оценку Чеховым своих медицинских возможностей. Он, однако, не поедет в июле в Таганрог, потому что в Мелихово приезжает И.Н. Потапенко. 23 июля Чехов в Москве, он провожает Суворина в Феодосию. Между ними состоялся диалог: Суворин — «Отчего не покажетесь доктору?», Чехов — «Все равно мне осталось жить пять-десять лет, стану ли я советоваться или нет» [цит. по: Гитович 2010].
Фраза об этикетной помощи дяде и прогноз своего жизненного срока (в последней дате Чехов совершенно точен) сливаются в двойную реплику фатализма: обреченный врач едет к больному, которому он не поможет. Маршрут летне-осеннего путешествия наметился и пространственно, и символически.
Поездка с П.Н. Потапенко на Волгу и на Украину. Это путешествие сам Чехов назвал странным. 2 августа он и Потапенко выезжают из Мелихова в Таганрог. Поездку к дяде предполагалось совместить с круизом по Волге, но путешественники добираются только до Нижнего Новгорода. Чехов сообщал Суворину: «В Нижнем нас встретил Сергеенко, друг Льва Толстого. От жары, сухого ветра, ярмарочного шума и от разговоров Сергеенка мне вдруг стало душно, нудно и тошно, я взял свой чемодан и позорно бежал... на вокзал. За мной Потапенко. Поехали обратно в Москву» (П. V, 309).
Возможно, что за бегством от Сергеенко стояло упорное нежелание Чехова принимать его посредничество для знакомства с Толстым. Однако отмену поездки в Таганрог объяснить только этим все-таки трудно. Вместо проблематичных соображений о чеховской мотивации отмечу сближение символизма скуки и смерти. Они, правда, в иной тональности, сближены хрестоматийными строками о том, какая скука сидеть с больным умирающим дядей.
Из Нижнего Новгорода путешественники, проехав мимо Мелихова, отправляются на Украину к Линтваревым. Визит скоротечен. Небезынтересно отметить, что здесь, у этих малороссийских знакомых, во флигеле, в 1889 г. умирал Николай Чехов. Тогда Антон уклонился от присутствия при кончине брата, и этот сценарий будет повторен в случае дяди Митрофана. 14 августа Чехов и Потапенко возвращаются в Мелихово. Известия из Таганрога отчаянные. В том же письме 15 августа, где содержится отчет о странной поездке, а большую часть занимает бухгалтерия чеховских долгов перед издателем, писатель мимоходом сообщает Суворину: «Получено из Таганрога грустное письмо. Дядя, по-видимому, безнадежен. Надо ехать к нему и к его семье, чтобы лечить и утешать» (П. V, 310). 26 августа Чехов уезжает из Мелихова на юг.
Поездка в Таганрог. Чехов пробыл в Таганроге недолго. Его писем оттуда нет. Ключевое по человеческому счету событие лета-осени 1894 г. (умер все-таки любимый дядя, у которого в детстве братья Чеховы искали защиты от сурового папаши) в обширной переписке Чехова занимает пару десятков строк. Допустим, образованным корреспондентам писателя этот простонародный забавный дядя был мало интересен. Примечательно другое. Чехов, откликавшийся на каждое сколько-нибудь заметное и даже не весьма событие в своем окружении, обходит стороной расставание с жизнью близкого человека. Он ограничится тем, что перешлет сестре Марии письмо Г.М. Чехова с описанием смерти и похорон его отца. Возможно, для обозначения чеховского отношения к заключительным моментам человеческого существования стоит вспомнить еще одно слово из чеховского этического лексикона: неловко. Неловко, пишет Чехов, рассуждая об уголовных наказаниях в очерках «Из Сибири», смотреть на рванье ноздрей или лишение пальца на левой руке, неловко пожизненно отнимать у человека свободу. И такой же неловкостью может выглядеть так называемая естественная потеря жизни, если не смотреть на нее отстраненно-научно, профессионально-медицински или как на религиозное таинство. Стоит отметить публичное определение Чеховым во время краткого пребывания в Таганроге своей профессиональной идентичности: зайдя в редакцию местной газеты, он выразил недовольство сообщением о том, что приехал как врач к больному родственнику (П. V, 557—558). В Таганроге Чехов подчеркивает, что он литератор, а не врач.
Крымско-заграничное турне с А.С. Сувориным. 2 сентября Чехов уезжает в Крым к Суворину. 9 сентября он узнает о смерти дяди Митрофана. На борту парохода, везущего их с Сувориным в Ялту, Чехов пишет ответ на телеграмму двоюродного брата: «Не стану утешать тебя, потому что мне самому тяжело. Я любил покойного дядю всей душой и уважал его» (П. V, 315). Чехов не хочет быть утешителем и просит подробно описать похороны. Фраза не «стану утешать тебя, потому что мне самому тяжело», разумеется, совершенно уместна и объясняет сдержанность соболезнования. Но мы-то знаем виртуозную способность Чехова шифровать в простых словах разнообразные смыслы, поэтому можем предположить, что «мне самому тяжело» — это не только о дяде и даже не столько о нем. Чехов жалуется, что холодно, все время холодно и восклицает: «я ненавижу холод». Это самая эмоциональная фраза письма.
Перед этим Чехов из Феодосии отвечает на письмо В.Л. Кигна (Дедлова). Того интересует, какого мнения знаменитый писатель о его, Кигна, рассказах. Любопытно, что отзыв он хочет получить как бы не от самого Чехова, а от Николая Степановича, героя «Скучной истории». Кигн пишет: «Я очень бы желал услышать о них Ваше мнение, а если не Ваше, то Николая Степановича Такого-то. Он старик умный, выражается он метко и без экивоков» (П. V, 558). Кигн хочет откровенного разбора своих вещей и считает, что это легче сделать от третьего лица. Чехов охотно включается в литературную игру («Николай Степанович к Вашим услугам»), немного критикует, а в целом хвалит и советует побольше писать. Обычный чеховский набор, и можно было бы обойтись без Николая Степановича. Короткий ответ Кигну достоин особого внимания по двум обстоятельствам. «Скучная история» — это повесть о смерти, а если брать слова названия без кавычек, то скучная история — это жизнь, которая заканчивается смертью. Николай Степанович — не просто честный старик, он — умирающий старик. Несколько оставшихся ему месяцев жизни он должен тратить на улаживание дел своих полагающих еще долго здравствовать близких. Николай Степанович не жалуясь несет бремя заботы о других ввиду близкой кончины, но нельзя сказать, что такая роль ему нравится. К своим родным он равнодушен, ему нудно и скучно. Смерть и скука — вот ключевые экзистенциалы повести, и сегодня трудно понять, как «прогрессивная критика» смогла просмотреть то, что лежит на поверхности. Чехову в 1894 г. тоже скучно, и он жалуется, что как-то «оравнодушнел» к жизни. Второй ассоциативный регистр «Скучной истории» еще теснее связан с чеховской идентичностью, причем публично обсуждавшейся и даже с элементами скандала. Именно в таком ключе протекали разборы повести литературной критикой. Тон задал Н.К. Михайловский статьей «Об отцах и детях и о г-не Чехове» (1890). Анализируя повесть «Скучная история», он обнаружил, что 29-летний автор замаскировался под своего героя, 62-летнего профессора медицины, страдающего дезинтеграцией личности.
Линию Михайловского подхватил М.А. Протопопов. Он тоже проводил своего рода деконструкцию чеховских произведений, чтобы выявить зашифрованную в них личность Чехова: «Я не полемизирую с г. Чеховым, а наблюдаю, изучаю и характеризую его» [Протопопов 1892: 118]. Кстати, и С.Л. Кигн, опубликовавший в 1892 г. статью с разбором «Скучной истории», тоже считает, что от лица старого умирающего профессора говорит молодой писатель. Но, в отличие от Михайловского и Протопопова, Кигн не ставит это в упрек автору, потому что Николай Степанович нравится ему умом и прямотой. Чехов энергично отвергал отождествление себя со своими персонажами. Однако в 1894 г. он с готовностью соглашается быть Николаем Степановичем, каким-то образом вплетая в игру идентификаций и первое название повести — «Мое имя и я».
За границу Чехов выезжает из Одессы с Сувориным. Сначала писателя преследуют дожди, холод и скука. Из Вены он пишет Л.С. Мизиновой: «У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, и здоровье я прозевал, как Вас» (П. V, 318). И только в Италии они догоняют тепло. В Венеции и Милане прекрасная погода. В Ницце жарко. К Чехову возвращаются хорошее настроение и жизнелюбие: «Я кашлю, кашлю, кашляю. Но самочувствие прекрасное. Заграница удивительно бодрит» (П. V, 324).
Можно подумать, что погода чеховских настроений и погода за окном — это одна материя, так легко и как бы ненароком события чеховского «Я» перетекают в метеорологию. Сразу припоминается приставшая к писателю репутация пантеиста. Однако даже предварительный и выборочный анализ чеховской переписки обнаруживает разнообразие идентификационных позиций, сквозь фильтры которых проходит непринужденный язык чеховского эпистолярия.
Эпилог. Письма Чехова по приезду в Мелихово деловиты и бодры. Они пестрят хозяйственными распоряжениями и бухгалтерскими выкладками. Долг Суворину за летне-осеннее путешествие посчитан из расчета 33 дня по 25 рублей. На вопрос же спутника-заимодавца, что должен желать теперь русский человек, отвечает: «желать. Ему нужны прежде всего желания, темперамент. Надоело кисляйство» (П. V, 345). О здоровье: «я совершенно здоров» (Шавровой 11 декабря), «я здоров» (Суворину 12 декабря). Ипохондрические ноты появятся через пару месяцев: «опять хрипит вся грудь, а геморрой такой, что чертям тошно». И опять разговоры о путешествии: «Мне для здоровья надо уезжать куда-нибудь подальше месяцев на 8—10. Уеду в Австралию или в устье Енисея. Иначе я сдохну» (П. V, 18). Однако это уже начало следующего чеховского цикла и следующих травелогов. Поиски тепла будут символизировать в них бегство от скуки смерти, замещающей для больного писателя скуку жизни.
Литература
1. Гитович И.Е. Краткая летопись жизни и творчества А.П. Чехова. Часть 2. 2010. URL: http://www.chekhoved.ru/index.php/chekhov-life0/chekhov-life2
2. Жирар Р. Критика из подполья. М., 2012.
3. Ильин И.П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. М., 1996.
4. Протопопов М.А. Жертва безвременья (Повести г. Антона Чехова)» // Русская мысль. 1892. № 6.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |