1
Издательство «Слово» в Берлине выпустило том писем А.П. Чехова к его жене — О.Л. Книппер-Чеховой. В книге собрано свыше 500 писем, записок и телеграмм, и все они, за исключением первых 33, напечатанных в V томе писем Чехова под редакцией М.П. Чеховой, появляются впервые.
Письма эти дают чрезвычайно много ценного для исследователей жизни и творчества писателя, по-новому освещают творческую природу Чехова и рисуют его вне тех трафаретных иконописных и абсолютно неверных суждений, которые с легкой руки всех «воспоминателей» сделали его «нытиком» и «пессимистом». Живого Чехова, с его настоящими вкусами и тяготениями, с его подлинным жизнеощущением и жизнепониманием ни воспоминания о нем, ни исследования о его творчестве до сих пор нам не дали.
«Поэт сумерек», «певец вишневых садов» — с одной стороны и «художник безвременья», «писатель без догмата» — с другой, вот чем, в сущности, ограничиваются все суждения о Чехове.
Не слишком много нового для раскрытия Чехова прибавляли и раньше опубликованные его письма, на которых, несмотря на всю кажущуюся их искренность, все же лежит печать некоторой замкнутости: никого не допускал Чехов в свою «душу», и в самых, казалось бы, откровенных своих письмах ни с кем не делился ни своими творческими замыслами, ни своими внутренними переживаниями.
Новый том писем тем особенно и отметен, что рисует интимного Чехова, Чехова, который в письмах к самому близкому своему человеку — жене — разбивает привычный лед замкнутости и откровенно делится мыслями, впечатлениями и чувствами.
Письма относятся к предсмертным годам жизни Чехова: первые из них датированы 1899 годом, последние — 1904.
Их основная тема — основное содержание — по-новому освещает самые глубокие стороны чеховской природы: любовную лирику. Это прежде всего — письма любви, признания в любви...
А.П. Чехов познакомился с О.Л. Книппер 9 сентября 1898 г. на одной из репетиций «Чайки», готовящейся к постановке Художественным театром в год его открытия (Об этой встрече см. воспоминания О.Л. Книппер-Чеховой, в сборнике «Артисты Московского художественного театра за рубежом», Прага, 1920 г.).
Перед нами в пятистах письмах, записках, телеграммах — вся история любви Чехова, его роман, такой интимный, волнующий, лирический. Но и в этой лирике так много, я бы сказал, какой-то целомудренной сдержанности, боязни хоть одним словом показаться излишне экзальтированным, театральным.
Отвечая на упреки Ольги Леонардовны в некоторой сдержанности, которую можно, пожалуй, принять за черствость сердца, Чехов говорит: «По письму твоему судя в общем, ты хочешь и ждешь какого-то объяснения, какого-то длинного разговора, с серьезными лицами, с серьезными последствиями, а я не знаю, что сказать тебе, кроме одного, что я уже говорил тебе 1000 раз и буду говорить вероятно еще долго, т. е. что я тебя люблю и больше ничего. Если мы теперь не вместе, то виноват в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству» (27 сентября 1900 г.).
И если вдуматься, то станет ясным, что Чехов, в которого «бес» действительно вложил бацилл чахотки, переживал мучительнейшую трагедию: оторванный от Москвы, нежно любимой, от литературы, от искусства, загнанный в Ялту, чувствуя себя в ней все время, как в ссылке на «Чортовом острове», Чехов должен был пройти и еще через одно горчайшее испытание — оторваться от любимой женщины, жить в постоянной разлуке с нею, наездами, урывками, обманывая врачей и самого себя, выезжать в Москву, что было, очевидно, губительно для его легких. После двух-трех недель радости — возвращаться снова в Ялту, и снова томиться, и снова тосковать. Необычайно чуткий, повышенно деликатный, он слишком хорошо понимал, каким бы было лишением для жены, в свою очередь, оторваться от любимого дела, уйти из Художественного театра. И каждый раз, когда заговаривает в своих письмах Ольга Леонардовна о том, что она бросит сцену и переедет в Ялту, он убеждает ее не делать этого, утешая, что здоровье его поправляется, что скоро, все равно, они будут вместе, так как доктора, вероятно, позволят провести еще целую зиму в Москве, а там наступит лето, и можно будет поехать в Швейцарию, в Алжир, в Италию...
Мечты о путешествии в далекие страны, тоска по бродяжничеству не покидают его.
Эти письма насыщены такой бодростью духа, такой великой стойкостью к испытаниям судьбы, таким мужеством и терпением, такой верой в лучшее будущее, такой любовью к жизни и жаждой жизни, что легенда о чеховском пессимизме, эти стертые, как расхожая медная монета, рассуждения о чеховском нытье, должны теперь, когда мы имеем в своем распоряжении самые интимные признания Чехова, рассеяться окончательно.
«Умница ты моя, нам бы с тобою хоть пять годочков пожить, а там пускай сцапает старость; все-таки, в самом деле, были бы воспоминания!» (26 декабря 1900 г.) — восклицает Чехов. И только в одном месте переписки звучит нотка даже не печали, а скорее сожаления о том, что молодость прошла, что настала болезнь, что держит она в цепком своем плену: отвечая жене на ее письмо, в котором она говорит, что веселилась на вечеринке у знакомых и была в «подпитии», у Чехова вырывается: «Ах, дуся, как я тебе завидую, если бы знала, завидую твоей свежести, твоему здоровью, настроению, завидую, что тебе не мешают пить никакие соображения на счет кровохарканья и т. п., — я прежде мог выпить, как говорится, здорово».
«Нам бы хоть пять годочков пожить», — пожили меньше — всего три года. А глубокое чувство крепло в нем с каждым годом.
Очень тяжел был тот год, который отделяет приезд Художественного театра в Ялту (апрель 1900 г.) от новой встречи Чехова с Книппер в Москве в мае 1901 г. Это был год, когда они почти не виделись друг с другом, а когда виделись, то «встречались урывками, тайно, скрываясь от людей» («Дама с собачкой»).
И несмотря на всю сдержанность, не позволяющую Чехову ни одним словом обнаружить свою душевную боль, у него, если не в письмах к любимой женщине, то в рассказах, написанных им как раз в эти годы сближения с Книппер, проскальзывает и горькое сознание уходящей жизни, и горестное сожаление о том, что любовь, которая могла бы дать такую большую радость, заставляет так много страдать.
«И только теперь, когда у него голова стала седой, он полюбил как следует по настоящему в первый раз в жизни...
«Он знакомился, сходился, расставался, но ни разу не любил; было все, что угодно, но только не любовь.
«Она плакала от волнения, от скорбного сознания, что их жизнь так печально сложилась; они видятся тайно, скрываются от людей, как воры: разве жизнь не разбита».
Эти строки из «Дамы с собачкой» приобретают теперь какой-то новый, внутренний смысл. В них теперь звучит для нас мотив личного признания Чехова: это словно глава из его душевной биографии.
2
Наконец, — у них решен вопрос о свадьбе: «Если дашь слово, что ни одна душа в Москве не будет знать о нашей свадьбе до тех пор, пока она не совершится, то я повенчаюсь с тобой хоть в день приезда. Ужасно почему-то боюсь венчания и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться», — пишет Чехов 18 апреля 1901 г. О.Л. Книппер. Он приехал в Москву в мае. Его здоровье было неважно. Он имел консультацию у доктора Щуровского, который нашел «притупления и слева и справа. Справа большой кусок под лопаткой». Щуровский велел немедленно ехать на кумыс в Уфимскую губернию или, если кумыс ему будет трудно переносить, то в Швейцарию. Сообщая об этом сестре, Чехов говорит, что ему не улыбается пробыть два месяца на «кумысе скучнейшем и неудобном». «Уж я не знаю, что мне делать, как быть. Ехать одному скучно. Жить на кумысе скучно, а звать с собою кого-нибудь было бы эгоистично и потому неприятно. Женился бы, да нет при мне документов. Все в Ялте, в столе» (Письма Чехова, т. VI, стр. 141).
Вопрос с документами был, однако, улажен, и Чехов 25 мая венчался с О.Л. Книппер. «Свадьба его произошла так таинственно, что о ней не знали ни его мать, ни его сестра, ни даже брат его Иван Павлович, который виделся с ним в то же утро в Москве», — пишет его биограф, Мих. Пав. Чехов («Антон Чехов и его сюжеты», стр. 148. М., 1923 г.). Тут кстати нужно исправить ряд неточностей, вкравшихся в известный «Биографический набросок» покойного А. Измайлова («Чехов. — Жизнь — Личность — Творчество». М., 1916, стр. 490—491), в котором читаем, что «Чехов и Книппер обвенчались в одной из ялтинских церквей, и что сейчас же из-под венца супруги Чеховы отправились за границу». Все это, как видим, неверно: свадьба происходила в Москве, а после венца Чеховы отправились вовсе не за границу, а на кумыс, в Уфимскую губернию, что, впрочем, ясно из целого ряда писем, датированных маем и июнем 1901 г. (Письма Чехова, т. VI, начиная со стр. 144 и дальше).
О своей свадьбе Чехов сообщал, как всегда в выражениях более чем сдержанных: «Ну-с, а я вдруг взял и женился. К этому своему новому состоянию, т. е. к лишению некоторых прав и преимуществ я уже привык или почти привыкаю и чувствую себя хорошо. Жена моя очень порядочный и неглупый человек и добрая душа» (В.М. Соболевскому 9 июня 1901 г. Письма Чехова, т. VI, стр. 148). А в письме к Горькому от 24 июня он говорит: «Супруга моя оказалась очень доброй, очень заботливой и мне хорошо» (Письма Чехова, т. VI, стр. 158).
Это письмо Горькому написано уже из Ялты, куда Чехов переехал, проведя месяц на кумысе в Аксенове Уфимской губернии, вместе с Ольгой Леонардовной.
И опять наступила полоса разлуки: Чехов по-прежнему живет в Ялте, Книппер — в Москве, куда нужно было приехать задолго до начала зимнего сезона для репетиций.
25 августа А.П. пишет: «Сегодня, дусик мой, ровно три месяца как мы повенчались. Я был счастлив. Спасибо тебе, моя радость, целую тебя 1000 раз» (25 августа 1901 г.). Письма, относящиеся к этому времени, дышат глубокой любовью: «Хотя в сорок лет и стыдно объясняться в любви, но все же не могу удержаться, собака («собака» или «рыжая собака» — обычные ласкательные имена у Чехова), чтобы еще раз не сказать тебе, что я люблю тебя глубоко и нежно», — пишет он 2 ноября 1901 г. и через неделю, в письме от 9 ноября, говорит: «Мои письма к тебе совсем не удовлетворяют меня. После того, что мной и тобой было пережито, мало писем, надо бы продолжать жить. Мы так грешим, что не живем вместе. Ну, да что об этом толковать. Бог с тобой, благословляю тебя, моя немчуша, и радуюсь, что веселишься, целую тебя крепко, крепко».
И этот мотив глубокой горечи от сознания невозможности жить вместе настойчиво звучит во всех письмах Чехова к Ольге Леонардовне. «Я тебя люблю, песик мой, очень люблю и сильно по тебе скучаю. Мне даже кажется невероятным, что мы увидимся когда-нибудь. Без тебя я никуда не годен, дуся моя, целую тебя крепко, обнимаю сто раз. Я сплю прекрасно, но не считаю это сном, так как нет около меня моей хозяюшки милой. Так глупо жизнь проходит», — читаем мы, например, в письме 18 декабря 1901 г.
И еще одно, еще более горькое, чем разлука, испытание пришлось пережить Чехову: он очень хотел иметь ребенка, «маленького немчика», но мечта эта не сбылась: ребенка не могло быть. И поистине нечто трагически безнадежное чувствуется в тех глубоко интимных строчках Чехова, в которых он говорит и об этой своей мечте и об этой иллюзорности.
Но какой нежной любовью, какой лиричностью звучат его письма к Книппер. «Обнимаю, целую, ласкаю мою подругу, мою жену. Не забывай меня, не забывай, не отвыкай. Каплет с крыш весенний шум, но взглянешь на окно, там зима. Приснись мне, дуся» (Из письма 5 января 1902 г.).
Письма обрываются апрелем 1904 года: в мае Чехов, уже совсем больной, приехал в Москву и после осмотра врачами был послан в Бейденвейлер. С ним вместе поехала Ольга Леонардовна, на ее руках он умер в ночь на 2 июля.
Письма Чехова к жене, отрывки, из которых здесь приведены, по-новому освещают один из самых важных моментов его биографии, дают ключ к пониманию той лирики любви, которая звучит в его творчестве, до конца вскрывая тот личный, индивидуальный момент, который вопреки давно сложившемуся мнению о Чехове, как о писателе исключительно объективном, в значительной мере присущ ему.
3
Обратимся теперь к тем новым письмам Чехова, в которых наиболее интересными представляются взгляды писателя на явления современной ему литературной и художественной жизни.
Уже в одном из первых писем мы встречаемся здесь с очень любопытным взглядом Чехова на природу актерского творчества. Речь идет об исполнении В.Э. Мейерхольдом роли Иоганнеса в пьесе Гауптмана «Одинокие». Мейерхольд спрашивал у Чехова совета относительно возможности более или менее клинически правильно изобразить на сцене неврастеника. Чехов пишет О.А. Книппер, что он, на запрос Мейерхольда, ответил советом, «не быть таким резким в изображении нервного человека». «Ведь громадное большинство людей, — читаем мы в этом письме, — нервно, большинство страдает, меньшинство чувствует острую боль, но где на улице и в домах вы видите мечущихся, скачущих, хватающих себя за голову. Страдания надо выражать так, как выражаются они в жизни, т. е. не ногами и руками, а тоном, взглядом; не жестикуляцией, а грацией. Тонкие душевные движения присущи интеллигентным людям, их и внешним образом нужно выражать тонко. Вы скажете: условия сцены. Никакие условия не допускают лжи».
В другом письме, узнав о том, что «Мещане» Горького играются Художественным театром с соблюдением волжского говора, Чехов с негодованием пишет: «Зачем вы играете пьесу Горького на «о»? Что вы делаете? Это такая же подлость как то, что Дарский1 говорил с еврейским акцентом в «Шейлоке». В «Мещанах» все говорят, как мы с тобою» (9 февраля 1902 г.).
В письмах по поводу постановки «Вишневого сада» он с тревогой говорит о желании Станиславского во втором акте «пустить поезд». «Надо отговорить его, — просит он жену, — не делать этого», — и в этом же письме с горечью сообщает ей, что Станиславский хочет, чтобы за сценой кричали перепела и лягушки!
В письмах вообще не мало замечаний как о репертуаре Художественного театра, так и об его сценической интерпретации. Когда до Чехова, живущего в Ялте, дошли слухи о неуспехе «Снегурочки» Островского, поставленной Художественным театром, он напоминает Книппер о том, что он уже писал ей, что «Снегурочка» не по Художественному театру», что не его дело играть такие пьесы, а если пьеса имела бы громадный успех, то я все же был бы против ее постановки у вас. Ваше дело «Одинокие», это тип, которого вы должны держаться, хотя бы они, т. е. «Одинокие», имели бы даже неуспех».
Впоследствии, став пайщиком театра и близко входя в его постановочные интересы, Чехов с особенным вниманием начал относиться к выбору репертуарных пьес для «художников».
«Ставить вам, — пишет он Книппер, — нужно прежде всего «Ревизора». Станиславский — Городничий, Качалов — Хлестаков. Это для воскресений. А ты была бы великолепной городничихой2. Затем «Плоды просвещения», тоже для воскресений и на запас. Только вам необходимо еще прибавить двух-трех порядочных актрис и столько же актеров, тоже порядочных».
Из пьес современных авторов он рекомендует взять драму Найденова «Богатый человек». Чехову кажется, что Немирович-Данченко, который отверг эту пьесу, несправедлив к Найденову, который «кстати сказать, как драматург, гораздо выше Горького» (Письмо к Книппер 22 августа 1902 г.). И еще о Найденове: «Скажите Найденову, если зайдет речь на счет его пьесы, что у него большой талант, что бы там ни было. Я не пишу ему, потому что скоро буду говорить с ним» (18 сентября 1902 г.).
О «Мещанах» Горького он пишет, что «читал последний акт. Читал и не понял. Два раза засмеялся, ибо было смешно. Конец мне понравился, только это конец не последнего, а первого акта». А когда «Мещане» были сыграны Художественным театром, то он писал жене (5 января 1902 г.), что «актеры не поняли «Мещан». Лужскому нельзя играть Нила. Это роль главная — героическая, она совсем по таланту Станиславскому. Тетерев же — роль, из которой трудно сделать что-нибудь на четыре акта. Во всех актах Тетерев один и тот же и говорит все одно и то же, к тому же это лицо не живое, а сочиненное».
Дважды встречаемся мы с сценкой Леонида Андреева, о котором бросил Чехов необыкновенно меткое суждение — «искусственный соловей». Первое упоминание — и что замечательнее всего — предсказание будущей славы Андреева относится еще к 1901 г.: в письме к Книппер от 7 декабря он говорит, что Леонида Андреева он читал еще в Москве, затем читал его, едучи в Ялту: «Да, это хороший писатель; если бы он писал чаще, то имел бы большой успех. В нем мало искренности, мало простоты и потому к нему привыкнуть трудно, но все-таки рано или поздно публика привыкнет и это будет большое имя». Прочитав «В тумане» Андреева, Чехов писал жене (1 февраля 1903 г.), что это «очень хорошая вещь, — автор сделал громадный шаг вперед; только конец, где распарывают живот, сделай холодно, без искренности».
Но самое, разумеется, ценное в этих новых письмах Чехова, это — авторские признания, которые он делает по поводу своих собственных вещей.
В письмах мы неоднократно встречаемся с сетованиями Чехова на свою «устарелость» как литератора. Ему все время кажется, что форма его — старомодна. И в письмах, относящихся к этому периоду жизни Чехова, гораздо больше упоминаний о цветах, чем о задуманных рассказах. Впрочем, однажды он шутя сообщает Книппер, что он «хотя и бросил литературу», но все же изредка, «по старой привычке, пописывает кое-что». И в этом же письме, — очень ценное для установления генезиса одного из замечательнейших чеховских рассказов замечание: «Пишу теперь рассказ под названием «Архиерей», — на сюжет, который сидит у меня в голове лет 15».
А когда ему за «Три сестры» дали премию имени Грибоедова, он написал жене: «Как это нескладно, что мне назначили грибоедовскую премию. Это не даст мне ничего, кроме буренинской брани, да и уж стар я для сих поощрений» (20 января 1902 г.).
Для работающих над одной из интереснейших проблем чеховского творчества — над «теорией» его драмы, новые письма — особенно важный документ: в них мы находим ряд указаний, относящихся к написанию двух последних пьес Чехова: «Трех сестер» и «Вишневого сада». По письмам можно определить не только генезис замыслов этих вещей, но и вскрыть те драматургические приемы, которым следовал Чехов. Мало того: в отношении «Вишневого сада» можно установить подлинное отношение Чехова как к самой пьесе, так и к ее интерпретации на сцене Московского Художественного театра (См. статью в этой книге «Чехов-драматург», глава III).
4
Переписка Чехова с Книппер, начатая еще в 1899 г., в двухтрех местах касается и «Дяди Вани».
Чехов и в дни подготовки пьесы к представлению на сцене Художественного театра и в самый момент премьеры жил в Ялте, оторванный болезнью от Москвы. Его известили телеграммой об успехе первого представления.
«Телеграммы, — пишет он О.Л. Книппер, — стали приходить 27 октября вечером, когда я был уже в постели — их мне передают по телефону. Я просыпался, всякий раз бегал к телефону, в потемках, босиком, озяб очень, потом едва засыпал, как опять и опять звонок. Первый случай, когда мне не давала спать собственная слава. На другой день, ложась, я положил около постели туфли и халат, но телеграмм уже не было.
В телеграммах только и было, что о вызовах и блестящем успехе, но чувствовалось в них что-то тонкое, едва уловимое, из чего я мог заключить, что настроение у всех не так, чтоб уж очень хорошее. Газеты, полученные сегодня, подтвердили эту мою догадку. Да, актриса, — вам всем, художественным актерам, уже мало обыкновенного, среднего успеха. Вам подавай треск, пальбу, динамит. Вы в конец избалованы, оглушены постоянными разговорами об успехах, полных и неполных сборах. Вы уже отравлены этим дурманом, и через два-три года вы все уже никуда не будет годиться» (30 октября 1899 г.).
О.Л. Книппер очень волновалась за пьесу и за свое исполнение роли профессорши. Чехов ее успокаивает, говоря, что и «роль, и сама пьеса не стоит того, чтоб из-за них портили столько крови и нервов. Пьеса давняя. Она уже устарела, много в ней всяких недочетов».
Это авторское суждение о недочетах чрезвычайно характерно для Чехова; в письмах мы прочтем еще не раз сетования его на «устарелость» приемов и на «изжитость» формы.
С 1900 года переписка становится интенсивнее и в ней все чаще и чаще начинают мелькать указания о начатой Чеховым работе над новой пьесой («Три сестры»). Так, 9 августа 1900 года он сообщает Книппер, что у него был К.С. Алексеев-Станиславский, что они «говорили о пьесе» и что Чехов «дал ему слово», причем обещал «кончить пьесу не позже сентября». И через пять дней (14 августа) он уже уведомляет Ольгу Леонардовну, что пишет «не пьесу, а какую-то путаницу». 18 августа — новое упоминание о работе над пьесой: «пьеса уже сидит в голове, выравнялась и просится на бумагу, но едва я за бумагу, как отворяется дверь и вползает какое-нибудь рыло» (Эти упоминания о «рылах» постоянны: Чехову, как он сам свидетельствует, «жестоко, скверно, подло мешают»). «Однако, — говорит он, — начало вышло ничего себе, гладенькое, кажется».
Через два дня (20 августа): «пьеса начата, кажется, хорошо, но я охладел к этому началу, оно для меня опошлилось, и теперь не знаю, что делать». И тут же весьма важное для уяснения приемов творческой работы Чехова, указание: «пьесу, ведь, надо писать не останавливаясь, без передышки, а сегодняшнее утро, — это первое утро, когда я один, когда мне не мешают». Начиная с 20 августа в каждом письме упоминание о работе над пьесой: «пьесу пишу, но боюсь, что она выходит скучна» (23 августа). «Пишу пьесу. Хотя и скучновато выходит, но, кажется, ничего себе — умственно» (30 августа). В этом письме замечательные, истинно «чеховские» строки: «А дождя все нет и нет. У нас во дворе строят сарай. Журавль скучает. Я тебя люблю».
В середине сентября пьеса в первой своей редакции кончена. Чехов начинает мечтать о поездке в Москву: «мне необходимо присутствовать на репетициях. Четыре ответственные женские роли, четыре молодых интеллигентных женщины... нужно, чтобы я хоть одним глазком видел репетиции».
Но окончательное завершение получает пьеса лишь к концу декабря 1900 года; «Три сестры» дорабатывались в Ницце, откуда Чехов пишет Книппер, что пьеса «кончена и послана».
Репетиции очень интересуют Чехова: он все время просят Ольгу Леонардовну «описать ему хоть одну репетицию».
Волнуясь и за судьбу пьесы и за роль Маши, которую играет Книппер, он спрашивает «не нужно ли что прибавить или что убавить в пьесе». И как известно, действительно, многое, если не прибавлял, то убавлял. Так, из Ниццы была послана телеграмма, извещавшая, что вместо большого монолога Андрея Прозорова, в котором много говорилось о том, что такое семейная жизнь, нужно оставить одну лишь фразу: «Жена есть жена».
Он боится, что его «Три сестры», пьесу, написанную им, как ему казалось, в чисто комедийных тонах, отяжелят — сделают более драматичной, чем нужно, и он упрашивает О.Л. Книппер не делать «печального лица ни в одном акте». Ему кажется, что у Маши может быть «сердитое, но не печальное лицо». И поясняет почему: «Люди, которые давно носят в себе горе и привыкли к нему, только посвистывают и задумываются часто» (2 января 1901 г.).
Тревога за пьесу не покидает его. В особенности его волнует режиссерский подход к третьему акту. Ему писали, что в этом акте на сцене шум, и вот он недоуменно спрашивает Книппер: «Почему шум? Шум только вдали за сценой, глухой шум, смутный, а здесь на сцене все утомлены, почти спят. Если испортите 3-й акт, то вся пьеса пропала, и меня, на старости лет ошикают».
В этом письме — авторское разъяснение знаменитых «трам-трам», которыми обмениваются Маша с Вершининым. «Вершинин произносит: трам-трам в виде вопроса, а ты в виде ответа, и тебе представляется это такой оригинальной шуткой, что ты произносишь это «трам-трам» с усмешкой: проговорила «трам-трам» и засмеялась, не громко, а так, чуть-чуть. Такого лица, как в Дяде Ване» при этом не надо делать, а моложе и живей. Помни, что ты смешливая, сердитая».
Его печалит желание Станиславского внести излишнюю, и притом чисто натуралистическую детализацию в постановку. Так, К.С. Станиславский очень хотел, чтобы убитого на дуэли Тузенбаха пронесли в 4-м акте через сцену. Это казалось совершенно излишним Чехову и он говорит в письме к Книппер, что он уговаривал Алексеева-Станиславского (Чехов называет Константина Сергеевича всегда Алексеевым) не проносить труп Тузенбаха, а «Алексеев стоял на том, что без трупа никак нельзя». Кажется, на первых спектаклях этой просьбы Чехова не исполнили, и уже только впоследствии выход с трупом Тузенбаха был отменен. Сердило его и то, что сцену с Ириной в 3-м акте ведут слишком драматично, причем плачущую Ирину берут под руки. «Зачем это?!» — восклицает он.
Этими замечаниями исчерпываются письма Чехова, относящиеся к «Трем сестрам»: как известно, Чехов видел пьесу на сцене уже в первый сезон ее постановки и сам внес кое-какие изменения, в общем оставшись довольным исполнением, но при неизменном убеждении, что «Три сестры» не драма, а веселая комедия.
Примечания
1. Известный актер, игравший роль Шейлока в Художественном театре в сезон 1898—1899 г.
2. «Ревизор» был действительно поставлен МХТ, но после смерти Чехова, 18 декабря 1908 г., и роль Городничихи исполнялась О.Л. Книппер.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |