Вернуться к Чеховиана: Чехов и «серебряный век»

Т. Венцлова. О Чехове как представителе «реального искусства»

Люди, львы, орлы и куропатки...

А.П. Чехов. «Чайка»

Медведи волки тигры звери еноты бабушки и двери

А.И. Введенский. «На смерть теософки»

Название данной статьи — как догадается любой специалист по русской литературе двадцатого века — не имеет ничего общего с традиционным определением Чехова как реалиста. Речь идет об «Объединении реального искусства» (ОБЭРИУ) — группе писателей, работавшей в Ленинграде в конце двадцатых годов. В последнее время эта группа, преданная забвению в сталинский и ранний постсталинский период, привлекает все большее внимание исследователей как в России, так и за ее пределами1. Творчество ее участников, прежде всего Александра Введенского и Даниила Хармса, на несколько десятилетий опередившее западную «школу абсурда» (Беккет, Ионеско и др.), признано значительным явлением русской и мировой культуры. Множество произведений Введенского и Хармса сейчас издано, хотя работу по их публикации и комментированию нельзя считать завершенной.

«Реальное искусство» отличается редкостной причудливостью, нарушая практически все законы литературного дискурса и так называемого здравого смысла. Найти его истоки — не самая легкая задача. Указывалось на связи и параллели обэриутов с фольклором и творчеством детей, с русскими классиками XIX в. (Пушкиным, Гоголем, Достоевским), с Хлебниковым, с литературой романтического гротеска, а также с такими авторами, как Кнут Гамсун, Льюис Кэрролл, Христиан Моргенштерн. Даниил Хармс в сочинении «Сабля» в числе близких ему авторов упомянул Гете, Блейка и Ломоносова. Поиски предшественников ОБЭРИУ в области высокой литературы вполне оправданы, ибо Введенский и Хармс — при всей своей кажущейся несерьезности и склонности к эпатажу — несомненно, ставили перед своим творчеством мировоззренческие (философские, семиотические, а также чисто научные) задачи.

Однако опыты обэриутов имеют и другие, не всегда в достаточной мере учитываемые источники — литературу «малых» и фамильярных жанров, «домашние» рукописные журналы, пародию и автопародию, альбомную и эпистолярную шутку, стоящую на грани дружеского розыгрыша, а с другой стороны, массовую юмористическую литературу, склонную к обыгрыванию нелепостей, недоразумений, гиперболизированных и «вывернутых наизнанку» ситуаций2.

В связи с этим любопытные аналогии «реальному искусству можно найти у множества русских писателей XIX в. Упомянем шуточные басни Крылова (так называемый приютинский цикл) и Вяземского («Обжорство»); абсурдные рассказы Алексея Толстого («Басня о том, что, дискать, как один философ остался без огурцов»; «О том, как юный президент Вашингтон в скором времени сделался человеком»); стихи капитана Лебядкина в «Бесах»; шуточные пьесы В. Соловьева и его соавторов, отозвавшиеся эхом в «Балаганчике» Блока3. Стоит отметить, что многие из этих сочинений, например, рассказы А. Толстого и пьесы В. Соловьева, были опубликованы в первой половине 20-х годов и вполне могли привлечь внимание обэриутов. Показательные примеры можно обнаружить и в «низкой», площадной литературе юмористических журналов. Так, среди «Случаев» Хармса мог бы найти себе место рассказ «От судьбы не уйдешь» («Из черновой тетради одного закладывающегося за галстук литератора»), напечатанный в «Будильнике» (1884, № 13), героиня которого пронзает себя кинжалом, окропленным синильной кислотой, кладет голову под поезд, после чего стреляет себе в висок, вешается, тонет и успешно излечивается. Совершенно по-хармсовски звучит его концовка: «Теперь спасенная девушка счастлива и торгует вареным картофелем на толкучке»4.

В числе предшественников Хармса и Введенского, несомненно, был и Чехов5. О связях Чехова с поэтикой абсурда уже писалось6. Существует специальная работа, посвященная сопоставлению Чехова и Хармса7. Однако эти труды обычно ограничиваются рассмотрением зрелого, «высокого» Чехова, оставляя в тени его раннее творчество или вовсе о нем умалчивая.

Это не удивительно, так как установилась традиция пренебрегать молодым Чеховым-юмористом, литературным поденщиком, «Антошей Чехонте» в пользу Антона Чехова — автора классических рассказов и драм. Критики-современники (Н.К. Михайловский) доходили до отрицания связи между ними, хотя эта связь отмечалась, например, А.Г. Горнфельдом, а в последнее время обосновывается в работах А.П. Чудакова8.

Чехов работал в юмористических журналах не один год, и корпус его сочинений, часто весьма напоминающих процитированный рассказ из «Будильника», занимает несколько томов. Общим местом стало отношение к ним как к текстам эфемерным, к тому же далеко не всегда удачным. «Вы можете встретить моменты, для которых прилагательное «ученический» кажется комплиментарным»9, — говорит современный специалист о творчестве Чехонте. Такие его произведения, как анекдоты, сценки, пародии, тем более юмористические объявления, словари, календари, подписи к картинкам, обычно вообще выпадают из поля зрения исследователей. Сам Чехов их не перепечатывал и не ценил. Но в них отрабатывались и опробывались многочисленные приемы — паралогизм, нарушение соотношения между знаком и денотатом, введение «нулевой информации», стык разных семантических рядов и т. д., — позднее вошедшие в плоть и кровь так называемой поэтики абсурда. Хотя сочинения Чехонте непритязательны и явно несерьезны, в них то и дело попадаются фразы и целые секвенции, предвещающие многие явления литературы XX в. Размышления Василия Семи-Булатова («Письмо к ученому соседу») или Наденьки N («Каникулярные работы институтки Наденьки N») своим отчаянным тупоумием, скрытым за видимой логичностью, почти совпадают с размышлениями персонажей Хармса. Задача «Английский язык имеет 137 856 738 слов, французский в 0,7 раз больше. Англичане сошлись с французами и соединили оба языка воедино. Спрашивается, что стоит третий попугай и сколько понадобилось времени, чтобы покорить сии народы?» «Задачи сумасшедшего математика» легко могла бы быть включена в «Елизавету Бам» Хармса и тем более в «Урок» Ионеско. «Трехэтажный дворник ищет место гувернантки» («Перепутанные объявления») — фраза, которая была бы типичной для Введенского. Сходных примеров можно подобрать множество (Календарь «Будильника»; «Летающие острова»; «Die russische Natur»; «Нечистые трагики и прокаженные драматурги»; «Записка»; «Врачебные советы»). Существенное, но едва ли не единственное отличие от чистой поэтики абсурда заключается в том, что абсурдисты отказываются от примитивных мотивировок типа «сумасшествия», «перепутанных объявлений» или, как в более раннем примере, «закладывания за галстук». Впрочем, маска тупоумного нарратора (или персонажа «со странностями») часто сохраняется и у них.

Несомненно, мировая литература потеряла бы очень многое, если бы Антоша Чехонте не превратился в Антона Чехова. Но в несерьезных творениях Антоши Чехонте — как и в несерьезных творениях многих других русских писателей — присутствовали некоторые потенции, утерянные зрелым Чеховым и тем не менее важные для последующего развития литературы. Характерно, что Маяковский в известной статье «Два Чехова» (1914) именно абсурдный юмористический текст раннего Чехова — его «Басню» о китайцах и зайцах — выделил как художественно плодотворный10.

Следует сказать, что во многих произведениях зрелого Чехова сохранены, даже развиты и усилены определенные черты и приемы Чехонте — гротеск, «нулевая концовка», использование зауми типа «та-ра-ра-бумбия» или «реникса»11. Однако это особый и сложный вопрос; и во всяком случае, густота и обнаженность приемов у Чехонте значительно выше.

С точки зрения поэтики абсурда особенно интересен квази-рассказ Чехова «Сапоги всмятку» (само его название в русском языке означает бессмыслицу), который стоит рассмотреть несколько подробнее — тем более, что это, кажется, один из немногих чеховских рассказов, никогда не подвергавшихся анализу12.

«Сапоги всмятку», написанные в 1886 г., — типичный образец домашней, альбомной литературы. В изданиях Чехова (с 1913 г.) он воспроизводится в факсимильном виде, так как иначе потерял бы свою визуальную прелесть и значительную часть своего «смысла». Генезис этого сочинения весьма показателен.

Летом 1885 г. на даче в Бабкине Чехов познакомился и близко сошелся с семьей Киселевых13. Известна его обширная переписка с Александром Сергеевичем Киселевым и его женой Марией Владимировной, не лишенной дарования детской писательницей. Чехов подружился и с их детьми — Сергеем и Александрой (Сашей), с которой он также переписывался. История семьи оказалась не безразличной для его зрелого творчества. Считается, что разорение Киселевых отразилось в исходной ситуации «Вишневого сада».

Для отношений с Киселевыми, людьми интеллигентными и небесталанными, была характерна и долго сохранялась особая культурно-бытовая атмосфера. Интимность дружбы в замкнутом кружке, как это обычно бывает, привела к возникновению специфического диалекта, постоянной игре в псевдонимы и прозвища, к разрушению и высмеиванию авторитетных дискурсов, обыгрыванию фамильярных, мимолетных, «необязательных» высказываний, к бесконечным намекам и импровизациям14. Черты эти перекликались с писательскими привычками Чехова, его литературными симпатиями и антипатиями (кстати, именно в это время он начал переходить от устоявшейся манеры Антоши Чехонте к своей зрелой поэтике). Приведем как пример начало чисто «хармсовского» письма Чехова Саше Киселевой (от 8 января 1890 г.):

«Милостивая Государыня
Василіса Пантелевна!

Честь имею поздравить Вас с днем Ангела и пожелать Вам Многих предбудущих в Добром здоровии и благополучии, а также Родителям Вашим.

Посылаю Вам из глубины Души следующие подарки:

1) Ножницы для отрезывания мышам и воробьям хвостиков.

2) Два пера для писания стихов: одно перо для плохих стихов, а другое для хороших.

3) Рамку для портрета какой-нибудь хари...» (П., 4, 7).

Сергея Киселева Чехов в письмах называл Грипом, Коклюшем, Фиником15, Кокленом Младшим, Котафеем Котафеичем, «идиотиком» и т. д.; Сашу, как мы видели — Василісой (через і) Пантелевной; самого себя — Василием Макарычем; друзья, родственники и знакомые получали прозвища вроде Марфы Харитоновны Рылиндроновой; писатель Боборыкин назывался Пьер Бобо. Многие шутки и пародийные вставки в переписке Чехова с Киселевыми уже не всегда понятны — полноту значения они несомненно обретали только в устной речи, в сочетании с интонацией и мимикой.

Подобные дружеские кружки традиционны для многих стран, но, пожалуй, важнее всего они для России, где возможности открытых связей в более широком общественном пространстве всегда ограничивались властями (многочисленные примеры — от пушкинского Арзамаса до пастернаковской Сердарды — уже служили предметом исследования). Роль этих кружков, их жаргонов и бытового общения для вырабатывания новых литературных форм, как известно, весьма велика, в последнее время она тщательно рассматривалась Ю.М. Лотманом. К этой же традиции, разумеется, относится и кружок обэриутов (при том, что Хармс, Введенский и ближайшие их друзья сильнее обычного настаивали на элитарности и эзотеризме). Обэриуты — как Чехов до них — были весьма склонны к мистификациям, маскам, театрализации жизни. «Василию Макарычу» и др. соответствуют, например, многочисленные псевдонимы Хармса — Карл Иванович Шустерлинг, Даниил Дандан, Шардам, Пульхирей, Гармониус. Существенен здесь и расчет на детскую аудиторию, на сопоставление с детским творчеством с его неумелостью и дерзостью. Известно, что обэриуты (много писавшие для детей) признавали их единственными настоящими ценителями искусства16.

«Сапоги всмятку» непосредственно вырастают из этой игровой атмосферы. Рассказ оформлен как рукописная книжка в пятнадцать страниц. Она снабжена всеми признаками книги. На титульном листе даны заглавие, жанровое определение («рассказ для детей с иллюстрациями»), имя автора («соч. Архипа Индейкина»), посвящение («Василисе и Сергею») и даже цена («17 коп.»). Есть и два официальных placet. На том же титульном листе имеется запись: «Одобрено Ученым Комитетом не только для детей, но даже и для генералов, архимандритов, непременных членов и писательниц», а на его обороте: «Дозволено цензурою с тем, чтобы дети сидели смирно за обедом и не кричали, когда старшие спят. Цензор Пузиков». Кончается книга портретом автора. Это шарж Боборыкина, вырезанный из журнала «Сверчок». Из письма к М.В. Киселевой, сопровождающего рукопись (июнь 1886 г.), мы узнаем о незавидных житейских обстоятельствах Архипа Индейкина:

«Надеясь на снисхождение критиков, автор просит немедленно выслать деньги за рассказ, иначе его жена и деточки поколеют с голоду.

Адрес автора: во втором этаже около кухни, направо от ватера, между шкафом и красным сундуком, в том самом месте, где в прошлом году собака и кошка в драке разбили горшочек» (П., 1, 252).

Сам текст представляет собой нечто вроде краткого реалистического (или натуралистического) романа. В трех его главах описываются труды и дни некоего московского семейства, проживающего «на Живодерке, в доме купчихи Левиташкиной»17. Папашу зовут Мерлитон Пантелеич Брючкин, мамашу — Макрида Ивановна, дедушку — Пантелей Тараканович, детей — Миша, Терентиша, Кикиша и Гриша18. К детям приходит учитель Дормидонт Дифтеритович Дырочкин, приезжает в гости тетя Мордемондия Васильевна, в доме дается концерт, на котором выступают тетя Жозефина Павловна, Семен Крокодилович, Диодор Калиныч, некто Вика и т. д. Сюжет не успевает развернуться, так как в текст вторгается «действительность». В четвертой главе жена автора заявляет: «Если ты, рылиндрон, не перестанешь писать, то я у тебя лампу отниму»19, и бедный автор вынужден прекратить свои занятия. Впрочем, «игра в роман» продолжается в письмах, где еще долго поминается Архип Индейкин (письмо к М.В. Киселевой от 29 октября 1886 г. — П., 1, 271) и Мерлитон (письмо к ней же от 21 сентября 1886 г. — П., 1, 260).

Поэтика абсурда в «Сапогах всмятку» проявляется на многих уровнях. Очень характерна сама маска Архипа Индейкина, с одной стороны, восходящая к классическим маскам типа Козьмы Пруткова, с другой — предвосхищающая обэриутские маски. То же можно сказать и об именах героев. Эти имена продолжают традицию «говорящих имен» Фонвизина, Грибоедова, Гоголя и других (ср. Брючкин — Башмачкин). Но в них присутствует элемент абсурдного (хотя и непритязательного) юмора, позднее подхваченный — вплоть до дословных совпадений — обэриутами (ср. Елизавета Таракановна и Таракан Тараканович в «Елизавете Бам»; Кика и Кока в «Ужине» Хармса; Ляля, Таля, Баля, Кяля и Саля во фрагменте Введенского «...вдоль берега шумного моря»).

В порядке отступления заметим, что имена героев у раннего Чехова и у обэриутов — вообще любопытная тема для исследования. Если Лейкин и другие юмористы в окружении Антоши Чехонте в общем следовали традиции Островского и Щедрина (купец Семиведров, дьякон Наум Грехопаденский — у Лейкина), то Чехонте (как до него Гоголь) нередко употреблял имена чисто гротескные, причудливые, вызывающие комический эффект самой своей звуковой формой или «невозможной» семантикой: Ахинеев, Ескимосов, Запупырин, Некричихвостов, Обтемперанский, Пешеморепереходященская, Подлигайлов, Тарантулов, Трупов, Укусилов, Финтифлеев; Геморрой Диоскорович, Одеколон Панталонович Подбрюшкин; Вильям Болваниус, Жевузем и т. п.20 (ср. у Хармса: Гриша Апельсинов, Дундуков, Гуриндулин, Коратыгин, Ляполянов, Пакин, Ракукин, Рундадар, Тартарелин, Тикакеев; Фадеев, Калдеев и Пепермалдеев; Анна Маляевна, Сакердон Михайлович)21.

Приемы «реального искусства» в «Сапогах всмятку» далеко не исчерпываются сферой ономастики. Так, Чехов часто прибегает к избыточной, нулевой информации, тем самым нарушая «постулат о неполноте описания» и «постулат об информативности», обязательные для обычного дискурса22. О Мерлитоне Брючкине сообщается: «Это был человек с глазами, носом и ушами». В таком же малоинформативном духе описано времяпровождение семейства («После занятий все обедали. Подавали за столом суп, горчицу, говядину и иногда рыбу» и мн. др.). Этот прием впоследствии будут часто употреблять обэриуты: «Я вчера Кольку встретил. — Да что вы-ы-ы. — Да. Да. Встретил. Смотрю, Колька идет и яблоки несет. Что, говорю, купил? Да, говорит, купил. Потом взял и дальше пошел. — Скажите пожалуйста-а-а-а!..» («Елизавета Бам»).

В эпосе о Брючкиных есть нарушения смысловой связности, перепутывание семантических рядов («Было у них много мебели: стол, самоварная труба, утюг, намордник, клещи и прочие вещества, необходимые для хозяйства»). Марионеточные персонажи, как и в сочинениях обэриутов, ведут себя непредсказуемым и нелепым образом («Папа покупал прошлогодние газеты, которые читал и рвал на небольшие кусочки, которые мял»). Сплошь и рядом встречается non sequitur — впрочем, обычно с оттенком сатиры в духе русской обличительной литературы XIX в. (ср. хотя бы «Нравственный человек» Некрасова): «Он был очень хороший человек: носил плюшевую жилетку, сек детей и икал после обеда». Рассказ перебивается пародийными дидактическими пассажами, достойными «цензора Пузикова»: «Учил он детей чистописанию, потому что главное в жизни — чистописание!» К поэтике «реального искусства» можно отнести нарочитые нарушения синтаксиса («Брючкины жили богато: у них в комнате была лошадь, которая быстро бегающая»); слегка неожиданные у Чехова (и характерные для обэриутов) скотологические мотивы, которыми «Сапоги всмятку» буквально перенасыщены; наконец, мотив мышей и тараканов (который у обэриутов превращается в своего рода топос)23.

Особый прием, повышающий как сложность, так и абсурдность текста — соединение вербальных знаков с иконическими. «Сапоги всмятку» украшены картинками самого разного рода, которые Чехов вырезал из юмористических журналов. Комический эффект нередко создается несоответствием этих знаков. Так, фраза «Каждое утро дети просыпались и дом Брючкиных поражал всех тишиною» иллюстрирована картинкой, на которой изображен истинный пандемониум, причем детей, принимающих в нем участие, не четверо, а целых шесть. «Быстро бегающая» лошадь Брючкиных показана стоящей на голове на стуле. Тетя Мордемондия Васильевна изображена как кентавр. Картинки также повышают избыточность текста, лишний раз «объясняя» заведомо ясное (слова «папаша грозил им кулаком» снабжены изображением кулака).

Персонажи рассказа существуют как бы на трех уровнях. С одной стороны, они участвуют «в тексте действительности» (Кикиша Брючкин оказывается знакомым Сергея Киселева), с другой — в вербальном тексте, с третьей — в иконическом, который вербальному тексту отнюдь не следует. Эти уровни могут перемешиваться — черты знака переносятся на денотат, правила текста — на действительность. «Самый лучший мальчик» Гриша в отличие от других персонажей снабжен многоцветным портретом: при этом автор — в образе склонного к дидактике Архипа Индейкина — замечает: «Если, дети, и вы будете хорошо вести себя, то и вас будут раскрашивать красками!»

Сходство «Сапогов всмятку» с творчеством обэриутов легко заметить и в более общем смысле — не только в плане отдельных приемов, но и в плане структуры и функции. Текст Чехова — в первом приближении — есть, как мы видели, пародия на реалистический или натуралистический семейный роман (в частности, на романы «Пьера Бобо» — Боборыкина, которые отличались аморфностью, склонностью к фотографичности, усредненностью и однотипностью персонажей24). В первой главе, как водится, дано описание действующих лиц и обстановки; во второй — описание «обычного дня»; в третьей — счастливой жизни семьи после смерти дедушки Пантелея Таракановича25. Все это предподнесено как исчерпывающая картина. Изложение ведется в несовершенном виде: жизнь — даже после «счастливой перемены» — сводится к застойному бытию, повторению одних и тех же «не-событий». Перефразируя известное высказывание Чехова, квази-персонажи «Сапогов всмятку» пьют чай, но жизни их при этом отнюдь не разбиваются, ибо разбиваться нечему. Время стоит на месте: текст может быть прерван в любой точке, что в конце концов и происходит (ср. завершение «Старухи» Хармса: «На этом я временно заканчиваю свою рукопись, считая, что она и так уже достаточно затянулась»26).

Здесь уже представлены классические, многократно описанные черты чеховской поэтики — бессюжетность, отсутствие концовки, «нулевые» персонажи, внимание к несущественному, к тривиальным деталям27. Хотя и на малом пространстве, в пародийно-юмористическом варианте, Чехов в «Сапогах всмятку» делает, в сущности, то же, что и во многих своих зрелых произведениях — дискредитирует и деконструирует механизм быта, языка и мышления, авторитетную идеологическую речь, навязанные смыслы, устойчивые схемы бытия. Параллель с творчеством обэриутов здесь очевидна. И в одном, и в другом случае мы имеем дело с реализмом, доведенным до предела и отрицающим самого себя; с описанием мира как пустого, автоматизированного. Справедливые слова Дмитрия Чижевского: «Короче, мир чеховской «юмористики» печален, сумрачен, жуток»28, — в не меньшей, если не в большей степени приложимы к комическим нелепостям Введенского и Хармса. Юмор Чехова и обэриутов — по крайней мере отчасти — объясняется сходным социальным контекстом: по формулировке Александра Амфитеатрова, это «шутейный тон эпохи, притворявшейся, что ей очень весело»29.

В более глубоком плане рассказ Чехова можно было бы определить как пародию на нарративный жанр — и, далее, пародию на литературу как таковую, на текст как таковой. С одной стороны, оформляя рассказ в виде книги, Чехов всячески подчеркивает его текстуальность и авторитетность; с другой стороны, нелепостями, паралогизмами и всеми другими рассмотренными здесь приемами поэтики абсурда эта текстуальность разоблачается; от авторитетности, от иллюзии «отражения жизни» и т. п. не остается и следа30. Произведения обэриутов тоже есть пародия на текст как таковой, данная как пародия на определенный жанр (так, «Случаи» пародируют рассказ, «Елка у Ивановых» Введенского — пьесу31).

Связь Чехова с обэриутами, разумеется, подтверждает знаменитую максиму Элиота, о том, что каждое крупное явление литературы порождает своих предшественников. Хармс и Введенский идут гораздо дальше Чехова (и любой им предшествовавшей литературы) в снятии семантических ограничений, радикальной критике языка, дискредитации логически выстроенного мира, наконец, в провокативности и эпатаже. Если Чехов пародиен, обэриуты пародийны в квадрате, опрокидывая не только обычные жанры, но также жанр и само понятие пародии. Однако игровой абсурдизм Антоши Чехонте следует считать частью той почвы, на которой произросло зерно «реального искусства».

Примечания

1. См. прежде всего кн.: Nakhimovsky A.S. Laughter in the void. An introduction to the writings of Daniil Kharms and Alexander Vvedenskii // Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 5. Wien, 1982, — снабженную библиографией, а также многочисленные работы А. Александрова и М. Мейлаха.

2. Общеизвестно, что Хармс и Введенский сами много работали в массовой (детской) литературе, хотя для них это была не столько школа, сколько выход из безнадежной литературно-общественной ситуации.

3. Из аналогий подобного рода чаще упоминался только Козьма Прутков; очевидные параллели со стихами Лебядкина указывались для близкого к обэриутам Николая Олейникова и для обэриута Николая Заболоцкого.

4. Цит. по: Мышковская Л. Чехов и юмористические журналы 80-х гг. М.: Московский рабочий, 1929. С. 85.

5. Любопытно, что между Чеховым и Хармсом существовала биографическая связь: Чехов встречал на Сахалине отца Хармса, народовольца и каторжника Ивана Павловича Ювачева. См.: Александров А. Чудодей // Хармс Д. Полет в небеса: Стихи. Проза. Драмы. Письма. Л., 1988. С. 8—9.

6. См., например: Dlugosch J. Anton Pavlovič Čexov und das Theater des Absurden // Forum Slavicum. 42. München, 1977.

7. Chances E. Čexov and Charms: Story/Anti-story // Russian Language Journal. XXXVI. 1982. P. 123—124, 181—192.

8. См., например: Чудаков А. Мир Чехова: возникновение и утверждение. М., 1986. С. 44.

9. Pilcher H. Chekhov's Humor // A. Chekhov Companion / Westport, Ct.: Creenwood, 1985. P. 90.

10. О понимании Маяковским чеховской «Басни» см. также: Полоцкая Э.А. Парадокс Маяковского-критика (статья «Два Чехова») // Маяковский и литература народов Советского Союза. Ереван, 1983. С. 126—127.

11. Ср.: Чудаков А.П. Мир Чехова. С. 116—117.

12. Несколько замечаний о нем см.: Полоцкая Э.А. Не предназначавшееся для печати // Поэтический мир Чехова. Волгоград, 1985. С. 67—74.

13. См.: Чехов М.П. Антон Чехов на каникулах // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М.: ГИХЛ, 1952. С. 52—53.

14. Подобную игру Чехов давно вел со своими родственниками, которые также общались с Киселевыми.

15. Возможно, отсылка к пьесе Козьмы Пруткова «Любовь и Силин».

16. Ср.: Sigov S. Истоки поэтики ОБЭРИУ // Russian Literature. XX. 1986. P. 88—89.

17. Речь идет, по всей вероятности, об Исааке Левитане, который проводил лето на даче поблизости от Чехова и Киселевых.

18. «Мишей-терентишей» Чехов называл своего брата Михаила (см. письмо от 10 мая 1885 г. — П 1, 152).

19. «Рылиндрон», как и «мордемондия» — слова, типичные для жаргона, употреблявшегося Чеховым. Ср.: «Поет, впрочем, недурно, но мордемондия ужасная...» (письмо Н.А. Лейкину от 19 ноября 1884 г. — П., 1, 133); «Бываю в театре. Ни одной хорошенькой... Все рылиндроны, харитоны и мордемондий. Даже жутко делается...» (письмо М.В. Киселевой от 29 сентября 1886 г. — П., 1, 264).

20. Ср. еще: «Прасковью Парамоновну, Настасью Тихоновну, Собакин Семеныча и Матвея Сортирыча видеть я не буду» (письмо Чеховым от 29 апреля 1890 г. — П., 4, 73).

21. Ср. едва ли не крайний случай — трилогию «Москва» Андрея Белого.

22. См.: Ревзина О.Г., Ревзин И.И. Семиотический эксперимент на сцене (Нарушение постулата нормального общения как драматургический прием) // Труды по знаковым системам. 5. Уч. зап. Тартусс. гос. ун-та. Т. 284. Тарту, 1971. С. 232—254; Jaccard J.-Ph. Даниил Хармс: театр абсурда — реальный театр: прочтение пьесы «Елизавета Бам» // Russian Literature. XXVII. 1990. P. 21—40.

23. Ср.: Stelleman J. An analysis of «Elizaveta Bam» // Russian Literature. XVII. 1985. P. 338—339.

24. С Боборыкиным Чехов познакомился только в 1889 г. Взаимоотношения их были амбивалентными, хотя между творчеством Чехова и Боборыкина нельзя отрицать некоторой связи. См.: Чупринин С.И. Чехов и Боборыкин (некоторые проблемы натуралистического движения в русской литературе конца XIX века) // Чехов и его время. М., 1977. С. 138—157; Чудаков А.П. Мир Чехова. С. 123—124.

25. Смерть эта дана со стилистическим перебоем, весьма откровенно «выражающим точку зрения» персонажей: «Когда дедушка издох, то Брючкиным осталось наследство». Ср. тот же прием у Введенского: «Куприянов и его дорогая женщина Наташа проводив тех свиных гостей укладываются спать» («Куприянов и Наташа»).

26. Chances E. Daniil Charms' «Old Woman» Climbs Her Family Tree: «Starucha» and the Russian Literary Past // Russian Literature. XVII. 1985. P. 361, 366.

27. См.: Чудаков А.П. Поэтика Чехова. М., 1971. Ср. у Хармса: «Вот я запечатлел момент, в который ничего не произошло» («Полет в небеса». С. 449).

28. Chizhevsky D. Chekhov in the Development of Russian Literature // Chekhov: A Collection of Critical Essays. Englewood Cliffs, N.J.: Prentice Hall, 1967. P. 55.

29. Амфитеатров А.В. Собр. соч. Т. 14. СПб., 1912. С. 135.

30. Подход этот, разумеется, имеет большую традицию — в частности, в искусстве романтизма.

31. Сходство «Елки у Ивановых» с творчеством Чехова (включая «Сапоги всмятку») бросается в глаза. Любопытно, что ее «квази-действие» отнесено к чеховскому времени — девяностым годам. Отметим также интертекстуальную связь «Елки у Ивановых» с рассказом Чехова «Спать хочется».