Вернуться к А.А. Журавлева, В.Б. Катаев. Чеховская карта мира

И. Ланджев. Дама исчезает — дама появляется. Реинкарнация Анны, или Ответ Чехова

«Вообще ночь была подлая... Единственным утешением служила для меня милая и дорогая Анна, которой я занимался во всю дорогу».

Из письма М.П. Чехову, 10 марта 1887 г.

Отношения между Чеховым и Львом Толстым имеют настолько сложную и своеобразную историю, что, если к ним употребить казионные эпитеты, как «дружеские», «приятельские», или же такие закоснелые определения, как «ученик и учитель», «духовный отец и последователь», то это вызовет справедливый смех из-за их крайней недостаточности и неточности.

Несмотря на несколько хорошо известных и документированных личных встреч писателей, их отношения опосредованы, главным образом, третьими лицами, а самые ценные свидетельства о них обнаруживаем опять-таки не в немногих разговорах между ними, а в их переписке с другими людьми. Невысказанное между ними, их непринужденные впечатления, критику и часто — спонтанные искренние оценки друг друга можно обнаружить в их письмах к друзьям, родственникам, современникам из литературной и театральной жизни русского XIX века. Последнее относится в большей степени именно к Чехову. В то время как старый граф традиционно часто делится своими радикальными и категорическими приговорами, природа характера Чехова никогда не позволила бы ему в прямом разговоре преступить границу вежливости, особенно по отношению к такой фигуре, как Толстой, — непреложный авторитет на всем его творческом пути.

Художественный «захват» Толстого — это то, что ощущали многие молодые писатели того времени. В одном и том же веке писать одновременно со «старшим братом Бога» (согласно определению Пола Джонсона) трудно, и невозможно не ощущать силу его присутствия. Если Достоевский прав, что все вышли «из «Шинели» Гоголя», то в не меньшей степени верно и то, что для писателей второй половины XIX века почти непосильно выйти из-под тяжести Толстого. Старый мудрец привлекает к себе даже и радикально несогласных с его философией авторов. Чехов не является исключением.

Преодолев сравнительно быстро свое юношеское увлечение тонко выработанной, но именно «выработанной», «сделанной» прозой Тургенева, Чехов с легкостью переориентируется на творчество Толстого и поднимает его до статуса своего художественного образца. И, несмотря на свое несогласие с доктриной толстовства, со всей принудительностью толстовской проповеди, вплоть до конца своей жизни он не снимает художника Толстого с позиции первого среди всех остальных в своей эстетической иерархии. Даже в тех местах, в которых врач Чехов, защитник умеренности и здравого смысла, негодует против бесцеремонной дидактики графа, читатель Чехов все так же не скрывает своего восхищения перед творческим размахом гения.

Толстой, со своей стороны, замечает талант Чехова рано, еще при первом знакомстве с несколькими его юмористическими рассказами, опубликованными в различных журналах. Кроме того, он не остается безразличным к произведениям Чехова до самого конца своей жизни — чеховские произведения удостаиваются углубленного прочтения и обостренного внимания в Ясной Поляне, их часто комментируют, они часто вызывают споры. Этот взаимный, нестихающий и живой интерес к творчеству друг друга — симптоматичен. Сам Толстой — инициатор их первой встречи. Чехов долгое время встречи избегает, но не из-за нежелания, а как раз наоборот — из уважения.

В дневниках и записных книжках Толстого обнаруживаем первоначально доброжелательные, но снисходительные комментарии, как этот, например, от 15 марта 1889 г.: «Я читаю хорошенькие вещицы Чехова. Он любит детей и женщин, но этого мало»1. Можно найти, разумеется, и достаточно язвительные определения («нехорошо», «ничтожно»), данные, скорее всего, под влиянием сиюминутных настроений графа, а не в результате объективной оценки. Но в конечном счете Толстой приходит к эксплицитным признаниям и восхищается уникальностью молодого таланта, что очень редко встречается в его биографии: «Чехова как художника нельзя уже сравнивать с прежними русскими писателями — с Тургеневым, Достоевским или со мною. У Чехова своя собственная форма, как у импрессионистов. Смотришь, как будто человек без всякого разбора мажет красками, какие попадаются ему под руку, и никакого отношения между собой эти мазки не имеют. Но отойдёшь на некоторое расстояние, посмотришь, и в общем получается цельное впечатление. Перед нами яркая, неотразимая картина природы»2.

Именно на этом ярко вырисовывающемся фоне — взаимных несогласий, но и взаимного уважения, критики, но и постоянного сообразовывания с присутствием другого — мне хотелось бы провести параллель между «Дамой с собачкой» (1899) и «Анной Карениной» (1875—1877). По-моему, связь между этими произведениями не случайная, а сознательно подыскиваемая, и, хотя известно, что Чехов пишет свой знаменитый рассказ непосредственно после своей встречи с Ольгой Книппер в Ялте, мне представляется, что личное переживание не является единственным пластом в генеалогии текста. Не без основания можно утверждать, что Чехов воскрешает Анну, именно чтобы ответить Толстому.

Указать на идейные связи и очевидные сюжетные сходства между «Анной Карениной» и «Дамой с собачкой» не представляло бы какой-нибудь радикально новой попытки в литературоведении.

Эта проблема, выдвинутая на первый план ещё в 1956 году в статье Бориса Соломоновича Мейлаха «Два решения одной темы», вызывает полемику — сходства, которые обнаруживает её автор, выходят за границы общего сюжета адюльтера и одинаковых имен женских персонажей и даже близки к некоторой спекулятивности.

Мейлах пишет: «Эта трактовка темы любви так близка роману Толстого, что кажется прямым ее развитием»3. Но предсказуемый тезис о «развитии» одного и того же сюжета совсем не однозначен и может быть истолкован по-разному. Толкование, предлагаемое мной, состоит в том, что трактовка темы любви в «Даме с собачкой» не только не сходна, а даже диаметрально противоположна трактовке этой темы в «Анне Карениной», где любовь между Анной и Вронским главным образом деструктивна.

Вот почему и фокус настоящего текста именно на слове «ответ» — по-моему, Чехов не «продолжает» и не «развивает», а именно репликирует сюжет романа Толстого, отвечает на его подобающе. Появившаяся снова, воскресшая Анна — она и не она, точно так же, как ее супруг «верит и не верит» лживым ее уверениям о поездках в Москву.

Если принять «Евгения Онегина» в качестве архисюжета всей русской классической литературы XIX века — тоже распространенный тезис, — то мы легко сможем убедиться в том, что его «продолжением» в настоящем смысле этого слова является именно «Анна Каренина», поскольку в своем романе Толстой отвечает на наш вопрос: «А что бы произошло, если бы Татьяна и Онегин действительно сошлись после ее замужества, как закончилась бы эта история?» В «Даме с собачкой» Чехов делает нечто совершенно иное — творческое «обыгрывание» того же самого сюжета главным образом эксплицирует его философское несогласие со взглядами Толстого. Один писатель отвечает другому, и тут речь идет не столько о целенаправленном «опровержении» или «изобличении», сколько о неизбежности — мировоззрения обоих, религиозного мыслителя и врача, во многих случаях абсолютно полярны. Чехов понимает любовь и препятствия перед ней совершенно отличным от Толстого образом и демонстрирует это, рассказывая в действительности ту же самую историю.

Можно было бы возразить так: в чем так похожи обе тезки Анна Аркадьевна и Анна Сергеевна, чтобы можно было отождествить их? Светская дама Каренина, безусловно, знает больше о жизни, чем молодая провинциальная красавица, госпожа фон Дидериц. Ее утонченное поведение и ее достоинство вызывают восхищение, в то время как наивность дамы с белым шпицем вызывает улыбку и почти сочувствие к ее провинциализму4. Кроме того, Анна Каренина должна предстать перед судом общества (этому вопросу Толстой уделяет значительное место в романе), в то время как Анна Сергеевна — представительница совсем иного класса, и ни она, ни Гуров не принадлежат к высшему обществу. В «Даме с собачкой» общественная реакция на событие, в сущности, безразлична. Проблема «Что скажут люди?» вообще не стоит перед обоими любовниками в рассказе, они полностью поглощены своей собственной внутренней драмой.

И все-таки Анна Аркадьевна и Анна Сергеевна поразительно схожи в своих знаковых характеристиках. Их поражение в момент страстной увлеченности, их себяотдача, их неспособность противостоять — одинаковы. Одинаково и их желание жить. Анна Сергеевна восклицает: «Хотелось пожить! Пожить и пожить...» (С., 10, 132), а, показывая нам свою скучающую Анну в поезде, Толстой делится: «Анна Аркадьевна читала и понимала, но ей неприятно было читать, то есть следить за отражением жизни других людей. Ей слишком самой хотелось жить»5.

Это объединяющее обеих желание жить следует понимать преимущественно как желание иной жизни. Нечто иное, а не это. Потому что «это» непосильно — и Толстой, и Чехов дают нам понять это почти в начале повествования. Оказывается, что в действительности именно несчастливые семьи похожи друг на друга!

Обе женщины вышли замуж рано, совсем молодыми, за мужчин «с положением», к которым теперь испытывают одинаково сильную, подавляемую неприязнь. Проще говоря — эти мужчины раздражают их и вызывают в них ненависть. Притом без конкретного повода, самой их близостью. Сущность мужчин этого типа, конституция их характеров, как будто была неизвестной в момент женитьбы, а теперь стала явной и оказалась подчеркнуто противной. Эти супруги производят жалкое впечатление, — и Толстой, и Чехов не ограничиваются в художественных средствах, чтобы показать это. Можем сравнить:

В «Анне Карениной»: ««Ах, боже мой! отчего у него стали такие уши?» — подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы. Увидав ее, он пошел к ней навстречу, сложив губы в привычную ему насмешливую улыбку и прямо глядя на нее большими усталыми глазами. Какое-то неприятное чувство щемило ей сердце, когда она встретила его упорный и усталый взгляд, как будто она ожидала увидеть его другим. В особенности поразило ее чувство недовольства собой, которое она испытала при встрече с ним. Чувство то было давнишнее, знакомое чувство, похожее на состояние притворства, которое она испытывала в отношениях к мужу; но прежде она не замечала этого чувства, теперь она ясно и больно сознала его»6.

Как и впечатление Вронского: «Походка Алексея Александровича, ворочавшего всем тазом и тупыми ногами, особенно оскорбляла Вронского»7.

Соответственно, в «Даме с собачкой»: «Вместе с Анной Сергеевной вошел и сел рядом молодой человек с небольшими бакенами, очень высокий, сутулый; он при каждом шаге покачивал головой и, казалось, постоянно кланялся. Вероятно, это был муж, которого она тогда в Ялте, в порыве горького чувства, обозвала лакеем. И в самом деле, в его длинной фигуре, в бакенах, в небольшой лысине было что-то лакейски-скромное, улыбался он сладко, и в петлице у него блестел какой-то ученый значок, точно лакейский номер» (С., 10, 139).

Фигура супруга представлена в таком гротесковом измерении, что она как будто оправдывает супружескую измену, отвернуться от такого человека, собственно, не могло бы считаться изменой! Подобное решение позволяет и избежать профанации сюжета — поступок жены не представляется par excellence низким, и именно это отсылает к подлинной теоретизации «женского вопроса», одного из самых наболевших в то время в России — то есть речь идет не об элементарном сластолюбии, а о самостоятельном, рискованном решении уйти от тягостной семейной ситуации. Имеет ли право на подобную самостоятельность русская женщина второй половины XIX века? Именно этот вопрос интересует Толстого, и именно с него переносит фокус внимания Чехов, направив внимание читателя скорее всего на важность чувства «любовь», вне социальных конвенций. В этом содержится «ответ» Чехова на знакомый сюжет.

Обратим наше внимание и на жанровые номинации двух произведений: с одной стороны, имеем дело с романом, полнокровным и богатым по своему объему и размаху, с другой — перед нами текст, немного длиннее типичного рассказа, но довольно короткий даже для новеллы. Как будто сами намерения авторов различаются. В «Анне Карениной» Толстой ставит перед собой масштабную задачу вывести на первый план и «женский вопрос», и производный от него «семейный», и найти решение этих вопросов. Чехов же на первый взгляд не ставит перед собой никакой задачи, кроме как рассказать максимально просто историю двоих, которые влюбляются на черноморском курорте, и это определяет их судьбы в будущем.

Но так ли это на самом деле? Может ли объемное, эмблематическое произведение Толстого дать ответ на поставленные вопросы в большей степени, чем это делает короткий текст Чехова? Нет — за десять лет до написания этого рассказа, сам Чехов делится подобным наблюдением в письме Суворину: «Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В «Анне Карениной» и в «Онегине» не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют, потому только, что все вопросы поставлены в них правильно» (П., 3, 46).

Очевидно, что Чехов здесь не только не критикует Толстого, но утверждает его художественную правоту — художник должен только и единственно поставить вопрос правильно. При всем этом, если бы сам автор «Анны Карениной» был знаком с цитируемым письмом, то он наверняка воспротивился бы: в отличие от Чехова, для него решение вопроса, безусловно, имело бы более существенное значение. В романе линия семейного счастья, линия Левина и Кити, является недвусмысленным ответом на вопрос: как следует жить и что следует делать. И вопреки этому она остается скорее всего внешней по отношению к проблеме самой Анны, ее психологический тип все так же чужд подобному счастью. Предложенное Толстым решение не может претендовать на общезначимость. А Чехов, со своей стороны, вообще не пытается искать такого. Эта сдержанность — типично чеховская, и многие современники, среди них и сам Толстой, ошибочно считали ее равнодушием и даже цинизмом. Поздний Толстой раздражен чеховской сдержанностью по отношению к этическим посланиям и склонен в отдельных случаях ошибочно считать ее отсутствием сострадания, считать ее опасно близкой декадентству. Именно с этой точки зрения он соотносит и мораль в «Даме с собачкой» с ницшеанством! Как вообще возможно, чтобы не было подобающего финала? Отсутствие проповеднического пафоса тождественно равнодушию, а оно противопоказано истинному художнику. Согласно догматическим пониманиям позднего Толстого, «эстетика есть выражение этики» — исходя из этого, Чехова и его героев нельзя не считать падшими грешниками без надежды на исправление.

Но согласно определению Владимира Лакшина, Чехов — «человек справедливый»8 — не равнодушный, а именно справедливый. В гневных призывах старого Толстого врачу видится нечто чрезмерное: «То, что мы имеем деньги и едим мясо, Толстой называет ложью — это слишком» (П., 4, 270), пишет Чехов снова в письме А. Суворину. Эта цитата эмблематична, так как она показывает то неповторимое чувство меры, которое органически связано с талантом Чехова. Он великодушен и доброжелателен к своим персонажам, он не их судья9. Не ему отмщение, и не он его воздаст10. Его персонажи не найдут спасенья в Евангелии и не бросятся под поезд. Чехов негодует против подобного рода «насильных» финалов и не видит в них ничего другого, кроме платы, вынужденного реверанса художника перед подобной изначально спорной этикой: «Это всегда так бывает, когда автор не знает, что делать с героем, он убивает его. Вероятно, рано или поздно этот приём будет оставлен. Вероятно, в будущем писатели убедят себя и публику, что всякого рода искусственные закругления — вещь совершенно ненужная. Истощился материал — оборви повествование, хотя бы на полуслове»11.

Толстому необходимо показать необходимо показать трагический конец своей Анны, показать ее любовь как безысходность и катастрофу — так надо. И с той же самой степенью неизбежности Чехов лишает нас этого трагического конца. Обойдя его молчанием, он недвусмысленно сообщает нам, что финала на самом деле не существует. Потому что в режиме безысходности находится не «греховная» любовь, а сама жизнь. Любовь в конечном счете красива, и не может зло в ней быть ведущим. И опять в статье Мейлаха читаем: «Итак, любовь открывала глаза на мир. Но она не дала прочного счастья героям в рассказе Чехова, как не было счастья и в романе Толстого»12. Трудно согласиться с этим. Мейлах видит трагедию там, где ее нет. «Дама с собачкой» — рассказ оптимистический, но по-чеховски оптимистический. Такой оптимизм легко убегает от нашего восприятия, потому что он робок и нерешителен, как сама действительность. Все-таки любовь побеждает цинизм Гурова и рушит отвратительный серый забор перед Анной Сергеевной. «Самое сложное и трудное только еще начинается», но эти двое делятся своим тайным счастьем в «Славянском базаре», и они переменились к лучшему ради своей любви.

Способ, с помощью которого Чехов ускользает от нас при попытке грубого, однозначного толкования, знаком. Ему не годятся насильственные интерпретации, и если время от времени они появляются, чеховский текст как будто реагирует, сопротивляясь на них. Нечто подобное случилось с самим Толстым и его «Послесловием к рассказу Чехова «Душечка»». Согласно тезису графа, автор рассказа не знал, что именно делает, и у него было одно намерение, а художник в нем показал нечто совершенно другое: «Автор, очевидно, хочет посмеяться над жалким, по его рассуждению (но не по чувству), существом «Душечки» <...> Я думаю, что в рассуждении, не в чувстве автора, когда он писал «Душечку», носилось неясное представление о новой женщине, об ее равноправности с мужчиной, развитой, ученой, самостоятельной, работающей не хуже, если не лучше, мужчины на пользу обществу, о той самой женщине, которая подняла и поддерживает женский вопрос, и он, начав писать «Душечку», хотел показать, какою не должна быть женщина»13. За забавной снисходительностью в тоне скрывается нечто более важное — Толстой вводит толстовский оттенок в мировоззрение Чехова. Более того — он склонен видеть в его юморе недоброжелательность, «насмешку». Через подобный модус настоящего Чехова невозможно понять. Годами позже Набоков скажет своим американским студентам: «Юмор Чехова чужд всему этому; он был чисто чеховским. Мир для него смешон и печален одновременно, но, не заметив его забавности, вы не поймете его печали, потому что они нераздельны»14.

Я позволил себе процитировать послесловие Толстого к «Душечке», потому что там неожиданно обнаруживается и ключ к чеховскому пониманию любви — именно то, что Толстой гневно атакует, а мы пытаемся показать как «реплику» к автору «Анны Карениной». Ситуация не лишена иронии — Толстой утверждает, что, пытаясь посмеяться над своим персонажем, Чехову удалось невольно (!) достичь гораздо более глубокого выражения эмоции. И именно таким же образом — «изобличая» Чехова, Толстой невольно приходит к следующему, типично чеховскому определению любви: «...любовь не менее свята, будет ли ее предметом Кукин, или Спиноза, Паскаль, Шиллер, и будут ли предметы ее сменяться так же быстро, как у «Душечки», или предмет будет один во всю жизнь»15. Эти слова вполне можно отнести к «Даме с собачкой», и они могут послужить объяснением сущности точки зрения Чехова — Гуров и Анна Сергеевна не преступники из-за своей внебрачной связи, они не заслуживают приговора. Ради одной-единственной, но достаточной причины — они испытывают любовь. А любовь ни в коем случае не может быть «менее святой». По словам Льва Толстого.

Примечания

1. Цит. по: Л.Н. Толстой и А.П. Чехов. Рассказывают современники, архивы, музеи / Статьи, подгот. текстов, примеч. А.С. Мелковой. М., 1998. С. 47.

2. Русские писатели о литературе (XVIII—XX вв.): В 2 т. / Под ред. С.Д. Балухатого. Л.: Советский писатель. 1939. Т. II. С. 153.

3. Мейлах Б.С. Два решения одной темы // Вопросы литературы и эстетики. Л.: Наука, 1958. С. 487.

4. После первого их свидания сам Гуров чувствует то же самое: ««Что-то в ней есть жалкое все-таки», — подумал он и стал засыпать» (С., 10, 130). Сравните: Анна Аркадьевна определенно представлена как «петербургская grand dame» уже в самом начале романа.

5. Толстой Л.Н. Собрание сочинений: В 22 т. М.: Художественная литература, 1981. Т. 8. С. 114.

6. Там же. С. 118.

7. Там же. С. 120.

8. Лакшин В.Я. Толстой и Чехов. 2-е изд., испр. М., 1975.

9. В противовес написанному Берковским: «Он слегка презирает обоих — и Гурова и Анну Сергеевну» (Берковский Н.Я. Чехов, повествователь и драматург: Статьи о литературе. М.; Л., 1962. С. 430—431). Утверждение, которому я не способен найти доказательство в тексте, и вообще, я не встречал презрения к персонажу ни в одном из произведений Чехова.

10. «Конечно, было бы приятно сочетать художество с проповедью, но для меня лично это чрезвычайно трудно и почти невозможно по условиям техники» (П., 4, 54).

11. Шестов Л. Творчество из ничего: (А.П. Чехов) // А.П. Чехов: Pro et Contra. Антология / под ред. И.Н. Сухих и А.Д. Степанова. — СПб.: Изд-во Русского Христианского гуманитарного института, 2002. С. 595—596.

12. Мейлах Б.С. Указ. соч. С. 487.

13. Цит. по: Л.Н. Толстой и А.П. Чехов. Рассказывают современники, архивы, музеи. С. 40—41.

14. Набоков В. Лекции по русской литературе / Пер. с англ.; Предисловие Ив. Толстого. М.: Независимая Газета, 2001. С. 327.

15. Цит. по: Л.Н. Толстой и А.П. Чехов. Рассказывают современники, архивы, музеи. С. 41.