Вернуться к Д.М. Евсеев. Чеховская Москва

В доме Фирганг

Милый светлый домик на Малой Дмитровке (дом № 29), числившийся прежде флигелем, давно уже стоит один, не считая угрюмого шестиэтажного соседа, который появился тут в начале минувшего века. Здесь, в бывшем доме Фирганг, на квартире семьи Чехов поселился сразу по возвращении с Сахалина, 7 декабря 1890 г. Только вот читая мемориальную доску, надобно помнить, что прожил он в Москве меньше: слишком часто бывал в отъезде.

Сегодня особняк выглядит неплохо. Занятый выставочным залом «Домик Чехова», он обнесен невысоким забором. Есть и будка охраны, и калитка с переговорным устройством, что в перегороженном шлагбаумами центре стало, к сожалению, явлением обычным. Ну, ничего: целее будет.

Чехову Малая Дмитровка нравилось. «Улица хорошая, дом особнячок, два этажа...» — писал он. Но уже на четвертый день по приезде писатель собирался «усиленно работать» и образно говорил о заглядывающей в окно скуке (П., 4, 142).

Проплыв через теплые края, Антон Павлович угодил в российские холода — перепад серьезный. Чехов считал, что простудился дорогою. Но не случилась ли вспышка его хронического недуга? И не Москва ли тому виной?.. Известно, что в моменты высшего физического и нравственного напряжения сильный духом человек не болеет, но запросто может слечь позже, в привычной для него обстановке.

Но Чехов не позволял себе раскисать. Кратко рассказывая Суворину о поездке, он держался бодро, трезво чувствуя и сахалинский «ад», и дивные картины природы, особенно — Цейлона. «Место, где был рай...» — писал он. И все же Москва с милыми его сердцу «линялыми пенатами» — мирок слишком замкнутый. Антон Павлович не скрывал недовольства окружающим: «...Хорош божий свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм! Пьяный, истасканный забулдыга муж любит свою жену и детей, но что толку от этой любви? Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний — нахальство и самомнение паче меры, вместо труда — лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира», мундира, который служит обыденным украшением наших скамей для подсудимых. Работать надо, а все остальное — к черту. Главное — надо быть справедливым, а остальное все приложится» (П., 4, 140).

Сахалинское путешествие словно предвещало чеховскую славу. Город уже полнился слухами о работе над книгой о каторге. И всеобщее любопытство отвлекало Чехова. «Мешают мне ужасно. Ходят, ходят ко мне всякого звания люди и без конца разговаривают...»

— писал Антон Павлович двоюродному брату Георгию 29 декабря. И, хотя сердился, тут же с юмором вспоминал дядю Митрофана Егоровича, которого в лавке частенько одолевали словоохотливые клиенты, отрывая от бумаг или книги (П., 4, 154).

Вообще жизнь складывалась не лучшим образом. Кроме кашля, у Чехова снова появились перебои сердца. А еще в квартире обитали три зверька, привезенные писателем из Индии. Первый оказался на поверку пальмовой кошкой, злой и кусающейся. Два других — мангусты, забавные и добрые, пользовались в семье любовью, но были дики и чересчур подвижны: залезали в цилиндры гостей, били посуду, разбрасывали землю из цветочных горшков, прыгали на столы и постели, нанося нешуточные убытки.

Новый 1891 год и праздники, по словам Чехова, прошли «безобразно». Тут и нездоровье его, и приехавший погостить, но внезапно заболевший тифом брат Иван. А еще — необходимость писать ради заработка. А главное — Антон Павлович не без эмоций констатировал: «...Моя московская жизнь кажется мне до такой степени мещанскою и скучною, что я готов кусаться...» (П., 4, 156).

Отсюда и отъезд в Петербург 7 января 1891 г. Только работать не дали и там. Тонкокожего и зоркого Чехова петербургская публика разочаровала и насторожила. «Меня окружает густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Черт их знает. Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятых своих друзей и почитателей...» (П., 4, 161).

30 января писатель возвратился в Москву. Амфитеатров, побывавший на Малой Дмитровке чуть позже, говорил о глубокой задумчивости, которую у Чехова легко было принять за рассеянность. И действительно, что еще можно приписать тому, кто нечаянно вслух произносит слова, понятные ему самому, но совсем неожиданные для собеседника?..

«Я (...) рассказывал об Италии, откуда только что возвратился. Антон Павлович ходил по кабинету, расспрашивал, о себе кое-что рассказывал, — вспоминал Амфитеатров. — Потом разговор перешел на сторонние, окололитературные темы. И вдруг глаза мои встретили уже знакомый, ясно и отвлеченно осмысленный взгляд человека, необычайно важно задумавшегося о чем-то далеком, другом, и меланхолический басок прогудел мягко и решительно:

— Надо ехать в Австралию.

А затем Антон Павлович спохватился, даже слегка покраснел и живо возвратился в разговоре на «первое»».

Состояние это не было случайным: в феврале 1891 г. началась работа над повестью «Дуэль». И Чехов не без радости сообщал об этом Суворину 5 февраля: «Я пишу, пишу. Признаться, я боялся, что сахалинская поездка отучила меня писать, теперь же я вижу, что ничего» (П., 4, 174). Громоздкая работа без плана всерьез увлекла его. Но одновременно Чехов приступил и к давно задуманному сбору книг для сахалинских училищ.

Уже 19 февраля Антон Павлович сообщал генерал-губернатору острова В.О. Кононовичу, что посылает на Сахалин учебники, прилагая большой список книг. И, хотя Чехову немало содействовал Суворин, расходы все же оказались велики. «Так как кроме учебников, на покупку которых я был уполномочен, я посылаю много и других книг, — уточнял писатель, — то я почел себя вправе обратиться в Комитет Добровольного флота с просьбою, чтобы книги от Одессы до Сахалина были доставлены бесплатно» (П., 4, 183).

Сахалин «не отпускал» Чехова, а посему все задуманное и обещанное в плане помощи детям и медицинским учреждениям острова было в дальнейшем исполнено, да и как иначе при чеховской аккуратности и обязательности. Кроме безденежья, февраль не привнес событий значительных... 28 февраля Чехов побывал в Бабкине. Но, едва возвратившись оттуда, 5 марта он с великою радостью ухватился за идею Суворина о поездке за границу: «...Едем!! Я согласен, куда угодно и когда угодно. Душа моя прыгает от удовольствия...» (П., 4, 189).

Правда, он опасался откладывать «сахалинскую» работу и растерять впечатления. Да и брать деньги вперед или в долг Чехову не хотелось: сказывалась нелюбовь его к авансам. Однако скоро желание ехать пересилило все рациональные расчеты. И когда бы еще представилась такая возможность?.. «Невидимая сила опять влечет меня в таинственную даль...» — в шутку писал он М.В. Киселевой 11 марта (П., 4,192).

17 марта писатель выехал в Петербург, а уже 19-го пересек границу.

На Малую Дмитровку Чехов вернулся только 2 мая. Конечно же, Австрия, Франция и Германия основательно проветрили его и дали массу новый размышлений, но... 3-го мая он опять уехал!.. И хотя летний отдых в усадьбе Богимове задуман был не вчера, факты говорят сами за себя: задерживаться в Москве писатель не хотел...

В город вернулись только 4 сентября. Семья безуспешно искала дешевую квартиру в окрестностях Девичьего поля. Чехов же оставался в стороне от бытовых чаяний, ибо много писал — «...сижу безвыходно дома...». Он вообще не склонен откровенничать о творчестве, ограничиваясь отрывистыми и краткими сообщениями. «Работы по горло. Пишу про Сахалин (...), — как бы между прочим сообщал он В.А. Тихонову 14 сентября. — Окончание этой работы представляется мне таким же отдаленным, как время, когда все будут целомудренны по рецепту толстовского Позднышева. Работал я все лето и теперь работаю, а денег нет и нет. Заграничная поездка сожрала меня с руками и ногами» (П., 4, 271).

Кстати, не зная чеховского характера, не вникая во внутреннюю тональность посланий его, можно принять писателя за человека ворчливого и нудного. Но сетования не похожи на жалобы — Чехов подстегивает самого себя, торопит, чувствуя, как мало осталось времени. Времени, которое ему не принадлежит.

Октябрь выдался для Чехова затяжным и трудным. «Я занят и потому вечерами сижу дома, — сообщал он В.А. Вагнеру 10-го октября. — Если бы не добрые знакомые, которые иногда навещают, то околел бы со скуки...» Отъезд в Нижний Новгород откладывался, а одною из причин было отсутствие «вида на жительство». А ведь прописка паспортов имела строгие правила. И как раз к октябрю у Чехова истек срок полугодового заграничного паспорта. И на квартиру часто наведывался дворник и приставал, «...не давая ни отдыха, ни срока» (П., 4, 279).

Пришлось Антону Павловичу просить Суворина сдать просроченный паспорт в Иностранную экспедицию и взять оттуда «настоящий». И вот, ожидая документ из Петербурга, Чехов занимался подготовкой «Сборника в пользу голодающих» и, невзирая на дурное самочувствие, активно работал. Однако письмо его к Суворину от 13 октября, хотя и содержит самые хорошие отзывы о сотрудниках «Русских ведомостей» и переговорах с ними, наполнено прорывающимся раздражением.

Сначала — строками чеканными, как шаги по департаментскому паркету: «Частная инициатива по сбору пожертвований запрещена. Министр отказал Морозовой, заявив ей категорически, что собирать и распоряжаться пожертвованиями могут только епархиальные начальства и Красный Крест». Чеховский лаконизм обычно скрывает эмоции — нервность, тоску и грусть. Отсюда и рубленое построение фраз: «Не уезжаю, ибо жду из Питера паспорта. Тетка умирает» (П., 4, 283).

Федосью Яковлевну любили в семье, Чехов сильно переживал, но это почти не проступало. А вот что он писал далее: «Мне так скучно, что в Питер приеду я, вероятно, раньше ноября. Погода убийственная, туманная, денег нет, работать мешают, мангус прыгает и проч., и проч...» (П., 4, 283).

Приказал никого не принимать. «Сижу в своей комнате, как бугай в камышах, — никого не вижу и меня никто не видит, — грустновато шутил Чехов 25 октября. — Этак лучше, а то публика и звонки оборвет, и кабинет мой превратит в курильню и говорильню» (П., 4, 289).

Нарастающее недовольство Чехова — не от сидения в четырех стенах, но от никчемных московских слухов и газетного вранья. Паспорт он получил уже 16 октября. Хотелось по-иному построить свою жизнь. Не устраивала уже и случайная медицинская практика: он поминал о ней лишь однажды, 16 октября: «...сейчас принимал больного, прописал ему валенки, рукавицы, рыбий жир и соленые ванны для рук...» (П., 4, 284). И все более хотелось купить хутор или имение. Нужно было в полной мере проявить себя в работе и поступках, расстаться с душной атмосферой всеобщего брюзжания и апатии. Поэтому слова из хрестоматийного теперь письма (20 октября 1891 г.) четко определили последующий ход чеховской жизни: «Если я врач, то мне нужны больные и больница; если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке с мангусом. Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а эта жизнь (...) без природы, без отечества, без здоровья и аппетита — это не жизнь...» (П., 4, 287).

В ноябре приехал Суворин, но, подцепив инфлюэнцу, расхворался. Чехов навещал его в «Славянском базаре» и лечил. А потом сам заболел, даже писем почти не писал. Но они-то и показательны — часто строки их отрывисты из-за скрытности и силы характера: «Новостей нет никаких. Все обстоит по-прежнему скверно». Но дальше, как из другого письма: ««Дуэли» осталось совсем немного. Остаток может поместиться в два фельетона. Будьте здоровы» (П., 4, 296).

Но при сем ясно, что собственное здоровье не просто тревожило Антона Павловича: кажется, он понимал, что дело плохо. «Лечение и заботы о своем физическом состоянии внушают мне что-то близкое к отвращению, — категорично сообщал он Суворину 18 ноября. — Лечиться я не буду. Воду и хину принимать буду, но выслушивать себя не позволю» (П., 4, 296—297).

Выходит, что Чехов знал, на какие симптомы обратят внимание его коллеги и каков будет диагноз. Знал — и не лечился! «Все от Бога...», то есть трезво числил свой недуг безнадежным. И — жил... Давал докторские советы, возился с чужими рукописями, готовил покупку хутора и завидовал Гиляровскому, бывшему на охоте и прошедшему за день 80 верст.

Декабрь ознаменовался паспортным казусом. На практике «вид на жительство» часто заменялся другими документами. Чехов, например, до 1890 г. прописывался на квартирах в Москве по университетскому диплому. Не зря же он называл его «лекарским паспортом». «Но всякий раз при прописке его полиция предупреждала меня, что по диплому жить нельзя, — сообщал Чехов Лейкину 2 декабря 1891 г., — и что я должен взять вид из «надлежащего учреждения»» (П., 4, 310). Но, увы — никто не знал, что означает эта загадочная формулировка. Антон Павлович не состоял на государственной службе, и обращаться ему было некуда. Кто-то посоветовал ему получить почетное гражданство. И чтобы узнать, как его оформить, Чехов написал Лейкину в Петербург. Но ответ не дал определенности, хотя и успокоил. «Врачи мне сказали, что в Петербурге есть много врачей, не состоящих на государственной службе, но живущих по университетскому диплому врача или лекаря, — сообщил Лейкин, — и никто от них в Петербурге не требует, чтобы они добывали себе вид...» (П., 4, 522).

Чехов неспроста упоминал в письмах кончины своих добрых знакомых — Курепина, Пальмина и Харитоненко. Скорее всего, он все чаще задумывался о своей смерти. Но, говоря о болезни, он писал издателю «Осколков» как-то успокаивающе, между прочим: «Вскоре после вашего отъезда я заболел инфлюэнцей, которая осложнилась катаром правого легкого, и только теперь я стал помалости поправляться» (П., 4, 311)1.

Он сопротивлялся недугу, досадуя на возникшую задержку...

Чехов внимательно следил за ситуацией с пожертвованиями для голодающих крестьян. Едва только частная инициатива подверглась запрету властей, он сразу же подметил бессознательную реакцию общества — фантастические слухи о растратах и воровстве в Епархиальном ведомстве и Красном Кресте, а еще — общее недоверие к администрации. Писатель подчеркивал, что помощи она не дождется, а публике, обиженной в лучших своих побуждениях, «...благотворить хочется, совесть ее потревожена» (П., 4, 317).

Потому-то он писал своему единомышленнику Е.П. Егорову, что «...все повесили носы, пали духом; кто озлился, а кто просто омыл руки». И предложил сочетание двух начал — администрации и частной инициативы, «хотя на небольшом районе».

Давно уже подмечено — там, где другие ноют и сдаются обстоятельствам, Чехов всегда ищет выход, уповая на здравый смысл и порядочных людей. «Я полагал, что при некотором хладнокровии и добродушии можно обойти все страшное и щекотливое, — писал он Егорову, — и что для этого нет надобности ездить к министру. Я поехал на Сахалин, не имея с собой ни одного рекомендательного письма, и однако же сделал там все, что мне нужно; отчего же я не могу поехать в голодающие губернии? Вспоминал я про таких администраторов, как вы, как Киселев, и все мои знакомые земские начальники и податные инспектора — люди в высшей степени порядочные и заслуживающие самого широкого доверия. (...) Мне хотелось поскорее съездить к вам и посоветоваться» (П., 4, 317).

Затея Егорова с покупкою у крестьян скота и последующим его возвращением оживила Антона Павловича. И он, объясняя своему компаньону положение дел, напирал на то, что богачи уже отдали тысячи, и рассчитывать надо на среднего человека с его полтинниками и рублями. «Те, которые в сентябре толковали о частной инициативе, нашли себе приют в разного рода комиссиях и комитетах и уже работают, — писал он. — Значит, остается средний человек. Давайте объявим подписку» (П., 4, 319).

Так Антон Павлович и начал в Нижегородской губернии замечательное дело, направленное на спасение урожая будущего года, а значит — и самих крестьян, вынужденных в те дни продавать своих лошадей за гроши. Из-за этого они впоследствии теряли всякую возможность вспахать яровые поля. 14 декабря 1891 г., посылая Егорову немного денег, Чехов сообщал: «...Собираю я втихомолку, без какого-либо шума... Я полагаю, что в январе у Вас уже прочно будет стоять лошадиное дело, картина будет ясна... (...) В январе я приеду к Вам непременно...» (П., 4, 325).

О трудоемких сборах пожертвований рассказывают странички записной книжки. Изо дня в день Чехов скрупулезно фиксировал фамилии, рубли и копейки, полученные от пресловутых «средних людей». Перед самым отъездом в Петербург он уведомил Егорова, что «Сборник» в пользу голодающих «...дал чистых 18 тысяч». А затем подсказывал план действий: «...Если бы Вы поскорее ответили мне, в каком положении у Вас дела, (...) то я мог бы обратиться в редакцию «Русских ведомостей», чтобы они выслали хотя бы 100—200 р.» (П., 4, 337).

Ненадолго вернувшись в Москву (9 или 10 января), писатель уладил домашние дела, а уже 14 января выехал в Нижегородскую губернию. 22 января, сразу по прибытии на Малую Дмитровку, рисовал Суворину ситуацию как есть: «Голод газетами не преувеличен. Дела плохи. Правительство ведет себя недурно, помогает, как может, земство или не умеет, или фальшивит, частная же благотворительность равна почти нолю...» (П., 4, 347).

Но далее, нисколько не хвалясь своею с Егоровым работой, он с сожалением писал о других: «Если бы в Петербурге и Москве говорили и хлопотали насчет голода так же много, как в Нижнем, то голода не было бы» (П., 4, 348).

Прочие январские послания полны шуток и бытовых деталей, сетований на сильную простуду, мешающую работать. И опять последовал отъезд — 2 февраля 1892 г. Чехов отправился в Воронежскую губернию по «голодным» делам.

Вернулся писатель 13 февраля.

Дом Фирганг, таким образом, не был «курильней и говорильней» — в нем шла работа над книгой «Остров Сахалин», «Рассказом неизвестного человека» (1891), дописывался рассказ «Гусев», и начиналась повесть «Дуэль», просматривалась корректура «Попрыгуньи» (1892). Кроме того, на девятой по счету чеховской квартире были созданы: рассказы «Бабы», «Жена», фельетон «В Москве» (1891) и водевиль «Юбилей» (1892). Не говоря уже о том, каких замечательных гостей помнит старый особняк — В.А. Гиляровского, В.Г. Короленко, Д.С. Мережковского и др.

К весне Москва перестала быть для Антона Павловича местом постоянного жительства. Уже февральские дни 1892 г. оказались наполнены хлопотами, связанными с покупкой Мелихова. А 4 марта писатель переехал во вновь приобретенную усадьбу, в Серпуховской уезд.

Дом Фирганг. Фото автора

Примечания

1. Но ведь перед нами обман! Если старое слово «инфлюэнца» перевести на современное — «грипп», так оно бы и ладно. Но катар легкого — это по-теперешнему «бронхит». Однако ясно, что состояние Чехова было хуже и походило на рецидив: вспомним состояние его по возвращении с Сахалина.