«Я умею писать только по воспоминаниям, и никогда не писал непосредственно с натуры, — словно, отвечая на вопрос многих читателей, сообщал Чехов Батюшкову в 1897 г. — Мне нужно, чтобы память моя процедила сюжет и чтобы на ней, как на фильтре, осталось только то, что важно или типично» (П., 7, 123).
Городские пейзажи у Чехова всегда выполнены скупыми и точными штрихами. Они хранят лирическую интонацию, ибо даны, как увиденное героями, и «работают» на них, подчеркивая настроение... Порою образная «картинка», может быть, и не прописана — тогда автор полагается на воображение читателя...
Так, в «Палате № 6» (1892) писатель, сжато рассказывая о поездке доктора Рагина и почтмейстера в Москву, словно очерчивает контуры увиденного — часовню Иверской Божьей Матери, Кремль, Храм Христа Спасителя и Румянцевский музей, трактир Тестова и гостиничный номер. Но этот размыто проступающий фон, лишенный живописных деталей, оказывается очень важным. Потому что перед нами Москва глазами Андрея Ефимовича Рагина, чьи переживания не находят выхода, концентрируясь внутренним раздражением. Он почти не видит города... И Чехову хватает нескольких фраз, чтобы выразить внутреннее состояние героя: «...Доктор ходил, смотрел, ел, пил, но чувство у него было одно: досада на Михаила Аверьяныча. Ему хотелось отдохнуть от друга, уйти от него, спрятаться...» (С., 8, 111).
Действие «Учителя словесности» (1894) происходит в губернском городе, но беглым образом-картинкой мелькнет в рассказе Неглинный проезд с узнаваемыми студенческими номерами. Сначала во 2-й главе, повествующей о ложном представлении Никитина: «Два года назад я был еще студентом, жил в дешевых номерах на Неглинном, без денег, без родных, и казалось мне тогда — без будущего. Теперь же я — учитель гимназии в одном из лучших губернских городов, обеспечен, любим, избалован» (С., 8, 324).
Однако в финале рассказа, когда Никитин в полной мере почувствует жизнь одного «...из лучших губернских городов», именно Москва вернет его назад. И то, что казалось благополучием и даже счастьем, начнет рушиться на глазах: «...Никитин думал о том, что хорошо бы взять теперь отпуск и уехать в Москву и остановиться там на Неглинном в знакомых номерах. В соседней комнате пили кофе и говорили о штабс-капитане Полянском, а он старался не слушать и писал в своем дневнике: «Где я, боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость. Скучные, ничтожные люди, горшочки со сметаной, кувшины с молоком, тараканы, глупые женщины...»» (С., 8, 332).
Федосюк не без оснований считал, что упоминаемая Чеховым гостиница есть не что иное, как бывшие номера Ечкина (современный адрес: Неглинная ул., дом № 20; участок реконструирован).
Есть в повести «Три года» (1895) обстоятельства, напрямую с сюжетом не связанные, но отчасти характеризующие героев. Вот, например, история детства Кости Кочевого, рассказанная Ниной Федоровной: «...Повезла я его на Разгуляй во вторую гимназию... (...) И стал мальчишечка ходить каждый день пешком с Пятницкой на Разгуляй, да с Разгуляя на Пятницкую... Алеша за него платил...» (С., 9,47).
Здесь московские названия лишь обозначают городские расстояния. Но почему Чехов выбрал именно Разгуляй? С Пятницкой ясно: она уже прописана ранее как одно из мест действия, поскольку дом отца Лаптева стоит именно на этой улице. Однако и ситуация с Разгуляем не выдумана: Чехов описал происшедшее с младшим братом Михаилом. Последний, правда, «...сам себя определил в гимназию...», но как раз во вторую, на Разгуляе. А маршрут мальчика был другим — с Трубной на Разгуляй и обратно (1876—1877). И платил за обучение Антон Павлович.
Мемуары самого а Павловича своеобразно дополняют чеховскую повесть: «...Зима была жестокая, пальтишко на мне было плохонькое, и, отмеривая каждый день по три версты туда и по три обратно, я часто плакал на улице от невыносимого мороза...»
А площадь Разгуляй, образованная у пересечения Старой и Новой Басманных, Спартаковской и Доброслободской улиц, остается одним из самых красивых московских мест, в немалой степени благодаря старинной барской усадьбе графа А. Мусина-Пушкина. В этом величественном здании, возведенном в конце XVIII в. архитектором М. Казаковым и не раз перестроенном, и находилась прежде 2-я мужская гимназия (Доброслободская ул., дом № 1).
В повести «Три года» (в главе 9-й), например, читаем о квартире Лаптева следующее: «...Лаптев жил в одном из переулков Малой Дмитровки, недалеко от Старого Пимена. Кроме большого дома на улицу, он нанимал еще двухэтажный флигель во дворе для своего друга Кочевого...» (С., 9, 49).
Обыкновенно это описание попросту «проецировали» на реальные чеховские адреса по М. Дмитровке. Но речь идет о конце улицы: там и переулков-то всего два — Старопименовский (названный по церкви Святого Пимена) и Воротниковский. Поэтому показанное в повести жилище (дом и флигель) совершенно определенно соотносится с окрестностями дома Фирганг.
Чрезвычайно интересна топографическая ситуация с дачей Лаптевых. Внимательно поработав с текстом, можно понять, что дача эта, расположенная «...недалеко от полотна Ярославской железной дороги...», фактически стоит не в Сокольниках, а скорее ближе к краю села Алексеевского. Это следует из того, что Ярцев и Кочевой, направляясь к одному из просеков парка, переходят полотно железной дороги. А вот существовала ли эта дача в действительности, и чья она была — вопрос остается открытым.
Судя по тому, что Ярцев и Кочевой двигались вторым или третьим просеком (вышли к Сокольнической заставе), местонахождение дачи можно приблизительно обозначить как сегодняшний район платформы Маленковская и улицы П. Корчагина. Впрочем, и она, и сопредельные с нею линии не сохранили ничего, кроме мрачноватой советской застройки. Переименованные и обезличенные, они стерли из людской памяти даже хулиганскую «Мазутку».
Возможно, что реальной дачи не существовало, а картинка на просеке сложилась сама собою — из походов в Сокольники с братом Николаем и Коровиным. «От Красных ворот мы сели на конку и проехали мимо вокзалов, мимо Красного пруда и деревянных домов с зелеными и красными железными крышами. Мы ехали по окраине Москвы...», — вот как вспоминал художник дорогу к роще. А еще Коровин описывает одно из чаепитий в Сокольниках, имевшее место тогда же, весной 1884 г., и мы видим как раз просеку и полотно железной дороги: «...Мы подошли к краю леса. Перед нами была просека, где лежал путь железной дороги. Показались столы, покрытые скатертями. Много народа пило чай... Самовары дымились... Мы тоже сели за один из столиков — чаепитие было принято в Сокольниках. Сразу же к нам подошли разносчики. Булки, сухари, балык, колбаса копченая наполняли их лотки...»
А теперь вспомним повесть, точнее, ту простую с виду картинку, которую Чехов нарисовал как увиденную его героями, отдыхающими на траве у просека: «Наконец показался поезд. Из трубы валил и поднимался над рощей совершенно розовый пар, и два окна в последнем вагоне вдруг блеснули от солнца так ярко, что было больно смотреть». Как коротко и зримо! И при том — дача, на которой продолжается действие, практически не описана (С., 9, 68). И не узнать уже, откуда он взялся, этот миниатюрный пейзаж, мастерски схваченный, четкий, как кинокадр...
В любом случае Сокольники чеховской поры снова предстают перед нами образом-картинкой. Так, «...гордое, сильное, таинственное...» молчание Сокольничей рощи, кажется, хранит неразличимые образы будущей исторической пьесы. И настроение, охватившее Ярцева в лесной темноте, тонко оттеняется плывущими мимо картинками безлюдного предместья: «...Продолжая молчать, Ярцев и Кочевой шли по мостовой мимо дешевых дач, трактиров, лесных складов; под мостом соединительной ветви их прохватила сырость, приятная, с запахом липы, и потом открылась широкая длинная улица и на ней ни души, ни огня...» (С., 9, 70).
Чехов по-прежнему избегает подробных описаний, хотя пейзажные наброски заметны и здесь. И — абсолютная топографическая точность: его герои идут от Сокольнической заставы (сегодня это одноименная площадь у главного входа в ПКиО) по шоссе с тем же названием (ныне Русаковская улица). Писатель использует знакомые ему детали потому, что явно ходил этим шоссе не раз и запомнил окрестности: здесь тогда и жилья-то почти не было. А вот липовые деревья росли: их посадили тут несколько ранее, в начале 1880-х годов. Мост соединительной железнодорожной ветки, построенной в 60-х годах позапрошлого века, существует и теперь — разве что опоры и стальные фермы поставлены новые...
А старая застройка давно уже варварски уничтожена. Кусочки ее можно по пальцам пересчитать — пара двухэтажных, ушедших в землю домишек (современные №№ 19 и 21) у самого моста, и затейливое строение бывшей фабричной конторы (№ 13).
«...Когда дошли до Красного пруда, уже светало...», — читаем у Чехова далее. И сразу же нужно уточнить — теперешняя Краснопрудная смыкается с Русаковкой, а прежде это и было вышеназванное шоссе. Что же до самого Красного пруда, то и он, увы, бесследно исчез: загаженный нечистотами и мазутом водоем засыпали землей в 1900-е годы (на его месте — современные дома №№ 1, 3 и 5 по Краснопрудной улице).
Внимательный читатель повести обязательно почувствует особенную, исподволь возникающую, авторскую интонацию, полную тепла и подлинного лиризма. Потому что, еще не наняв у Ярославского вокзала извозчика, стоя у пруда и глядя на Алексеевский монастырь, Ярцев говорит прекрасные слова, которые так потрясающе горько зазвучат в наши дни, а особенно — после прогулок по чеховским местам: «...Москва — это город, которому придется еще много страдать...» (С., 9, 71).
К величайшему сожалению, примеров тому слишком много — взять хоть Алексеевский монастырь, чьи строения сохранились на Верхней Красносельской улице лишь частично (владение № 17), а земля бывшего кладбища разрезана надвое трассой Третьего транспортного кольца...
Остается тихо любить уцелевшее и, подобно чеховским героям, пребывать в убеждении, что «...Москва — замечательный город...». Иначе просто невозможно уловить тихое, лишенное пафоса, грустное звучание тонко отлитых строк: «...Дни, когда в окна стучит холодный дождь, и рано наступают сумерки, и стены домов и церквей принимают бурый, печальный цвет, и когда, выходя на улицу, не знаешь, что надеть, — такие дни приятно возбуждали их» (С., 9, 71).
Восемь глав повести «Мужики» (1897) с Москвой не связаны, лишь самое начало сюжета «отталкивается» от городских реалий: «...Лакей при московской гостинице «Славянский базар» Николай Чикильдеев заболел...». Вспомним незаконченные «городские» главы 10 и 11, чьи черновики датируются 1900 г. Возвращая действие повести в Москву, Чехов рисует быт Клавдии Абрамовны коротко и бесстрастно, и потому с первых строк делается ясно, что речь идет о занятиях проституцией.
Топонимические реалии вроде бы произвольны. Однако Чехов, скупо обмолвившись о том, что Клавдия Абрамовна «...жила в одном из переулков близ Патриарших прудов в деревянном двухэтажном доме...», настолько зримо дал остановку и быт квартиры, что и самый образ женщины стал живым и узнаваемым. И даже упомянутые автором Малая Бронная и Тверская и прилегающий к ним бульвар выведены не случайно. Чехов выбрал их преднамеренно, очерчивая не местность, но среду обитания.
Положим, изобразительный образ не прописан. Но немного знающий Москву читатель легко дорисовал бы необходимое. Потому что только слепой не увидел бы тогда у Патриарших множества беднейших студенческих «меблирашек», лавчонок, прачечных и таких вот, как у Клавдии Абрамовны, тесных квартирок, «сданных от себя», денег ради...
Сегодня подзабыто, что большие доходные дома появились тут значительно позднее. Тогда же... Тверской бульвар вечерами был небезопасен, и проститутки приставали к мужчинам. А наискосок от памятника Пушкину, на месте теперешнего сквера возле «Макдональдса», находился сомнительный во всех отношениях трактир с номерами для приходящих и с бильярдной, где играли на деньги до глубокой ночи...
Какая это была жизнь ясно уже из набросков. Так одна из записей явно имеет отношение к повести: «...Когда живешь дома, в покое, то жизнь кажется обыкновенною, но едва вышел на улицу и стал наблюдать, расспрашивать, например, женщин, то жизнь — ужасна. Окрестности Патриарших прудов на вид тихи и мирны, но на самом деле жизнь в них ад (и так ужасна, что даже не протестует)» (С., 17, 46).
Однако едва намеченные сюжетные линии — девочка Саша, приносящая домой еду со столов «Славянского базара», или Ольга, занятая службой в меблированных комнатах «Лиссабон» «каждый день от утра до позднего вечера...», живущая без жалованья, на подачки жильцов, Клавдия Абрамовна и ее гости, смрадная лестница квартиры на Патриарших — все говорит о сюжете значительном. Ясно, что Чехов взялся изображать жизнь горожан, стремясь, как и прежде, «оказаться» среди них... (С., 9, 347).
Так, за номерами «Лиссабон» угадывается реальная гостиница «Мадрид»: Чехов, часто бывавший там в 1893—1894 гг., зорким глазом художника подметил ночные детали: «...жильцы затихли мало помалу; запахло гарью притушенных ламп, и длинный коридорный уже растянулся на стульях...» (С., 9, 347).
А вот как Антон Павлович пишет о Патриарших: «...На улицах было тихо; изредка проезжали ночные извозчики, да где-то далеко, должно быть в увеселительном саду, еще играла музыка и глухо трещали ракеты...» (С., 9, 348).
Здесь и названия сада нет. Но эта нехитрая «картинка» контрастно оттеняет настроение персонажей, а вкупе с иными сюжетными составляющими дает уникальную интонацию, полную сожаления и грусти. Предшествующие «картинке» строки — о нужде Ольги и Саши, полученном из деревни письме и пьяном скандале Кирьяка — словно тихой речью накладываются на приглушенный шум увеселительного сада, усиливая эффект присутствия...
Сад «Аквариум» на Большой Садовой хорошо известен москвичам. Однако современное владение мало напоминает прежний участок, арендованный Шарлем Омоном в 1898 г., — щедро озелененный, с фонтанами, летним театром и представлениями. Когда-то Чехов не просто заходил сюда, но отмечал в одном из писем, что в ««Аквариуме» у Омона недурно...» (П., 7, 236).
Писатель не раз появлялся на Большой Садовой и в ее окрестностях. Так, 26 июня 1899 г. он сообщал Суворину: «...Теперь я пока в Москве. Хожу в «Аквариум», гляжу там акробатов, беседую с падшими женщинами...» (П., 8, 213). Или днем позже пишет Горькому следующее: «...Буду (...) гулять по Тверскому бульвару, беседовать с падшими женщинами и обедать в Международном ресторане» (П., 8, 214—215)1.
Но самая заурядная прогулка дает Чехову массу наблюдений... Ресторан «Международный» — месте случайное, всего лишь дом Романова на углу Тверского бульвара и Малой Бронной. Но только на первый взгляд. И дело даже не в том, что в «Романовке» в августе 1899 г. и позже часто останавливался сосед Чехова по уезду князь С.И. Шаховской, хорошо знакомый с Вишневским, Книппер и др. Чехова определенно тянет в сторону Патриарших. Но чтобы понять — почему, надобно хоть немного ощутить специфику Бронной и окрестностей.
«Романовка» (ныне Тверской бульвар, дом № 7) известна была в качестве скромных меблированных комнат. Жившие здесь чиновники, врачи, артисты и музыканты считались людьми среднего достатка. Да и здание значительно — построенное в 1882 г., оно поглотило два флигеля княжеской усадьбы, оставив во дворе главный дом. Надстроенное в 1893 г. четвертым этажом, обильно выделенное лепниной и угловою чердачною башенкой, оно скоро стало эффектным завершением бульвара.
Однако «Романовка» мало походила на ближние кварталы. Бедность Малой Бронной конца позапрошлого века вовсе не предание. Просто теперь ничего старого на левой от бульвара стороне ее не увидишь. И все-таки уже у владения за № 15 можно мысленно дорисовать кое-что. На месте двух детских садов в чеховскую пору стояли трехэтажные кирпичные дома, смахивающие на казармы. Барон Гирш возвел их для сдачи под дешевые квартиры. И не прогадал: их сразу плотно заселили беднейшие студенты — плательщики не самые аккуратные, но зато многочисленные. Корпуса эти сразу окрестили «Гиршами»2.
Привлекает внимание дом № 156 — древний, не раз перестроенный. Он стоит здесь с конца XVIII в. Прежде в нем была Городская детская больница. Помнится, Чехов писал о ее бедственном положении еще в 1884 г. Уже тогда здание требовало ремонта, но только в 1897 г. городские власти перевели больницу на Садовую-Кудринскую3.
Жилой дом под № 17 (построен в 1950 г.) совсем неинтересен. А вот о давно снесенном предшественнике его этого не скажешь. Тут снова придется вспомнить начало 10-й главы «Мужиков»: «...Клавдия Абрамовна жила в одном из переулков, близ Патриарших прудов. В нижнем этаже была прачечная, а весь верхний снимала пожилая девица из дворянок, тихая и скромная, которая уж от себя сдавала комнаты жильцам и кормилась этим» (С., 9, 344).
Казалось бы, зачем ждать протокольной точности от художественного произведения. И уж тем более от Чехова, всегда работавшего со значительным отрывом от реальности. Но похоже автор торопился: на Малой Бронной в 1899—1901 гг. действительно существовало владение дворянки М.В. Святолуцкой, державшей прачечную. Дом ее, правда, стоял не «...в одном из переулков, близ Патриарших прудов...», а на Малой Бронной. Но разница не велика: от угла Спиридоньевского переулка он числился вторым.
Рассказ «На подводе» (1897), повествующий о тяжком труде, бедности и загубленных молодых годах сельской учительницы Марии Васильевны, Чехов снова дает Москву образом-картинкой. Лишь однажды появится она в воспоминаниях учительницы, как сон о прежней жизни, — с живыми еще родителями, братом офицером «...около Красных ворот, в большой квартире...» (С., 9, 335).
Московская топонимика здесь не случайна — достаточно вспомнить, как именно Чехов связан был с окрестностями Красных ворот. И тогда здесь обнаружится не только путь в Лефортово (начало 1880-х годов), но и сама Новая Басманная улица, которая берет начало у Красных ворот. А на ней, как мы уже знаем, в 1893—1894 гг. стоял дом Петровско-Басманного училища. Вспомнится и квартира Николая на Каланчевке.
Действие рассказа «У знакомых» (1898) происходит под Москвой, в разоренной усадьбе, однако и здесь автор обратился к городской топонимике, дабы охарактеризовать персонажей. Например, касаясь безалаберной и порочной натуры Лосева: «...Разорили его и эти дачи, и разные хозяйственные предприятия, и частые поездки в Москву, где он завтракал в «Славянском Базаре», обедал в «Эрмитаже» и кончал день на Малой Бронной или на Живодерке у цыган» (С., 10,8—9).
Начнем с Живодерки. Именно она в сочетании с Малой Бронной как раз составляет бытописательную картину: названные места пользуются тогда у горожан самой скверной репутацией. Причем Живодерка главенствует, потому что кварталы между Тишинкой и Большой Садовой — глухие, насыщенные грязными трактирами вроде «Молдавии», — известны были пьянством и развратом. Вечером эта улица темна, неуютна, без необходимости сюда не ходят.
А вот Чехов в 1880-х годах часто бывал поблизости, отправляясь к своим пациентам на Грузины и Медынку. Знал он и самое начало Живодерки: там, в доме Шиперко (ныне — ул. Красина, дом № 3, строения не сохранились), в 1886 г. находилась казенная квартира брата Ивана. Туда, в Арбатское городское училище, писатель хаживал часто, благо на этот адрес поступала его корреспонденция.
Но вернемся к рассказу. Один из героев его, Подгорин, пусть и сам не без греха, оценивает поступки Лосева, и название улицы появляется в его мыслях, подобно жирному штампу, обозначающему то, что сам Чехов необычайно точно назвал в одном из своих посланий «пакостными местами»: «...Он не понимал людей, которые на Живодерке чувствуют себя свободнее, чем дома, около порядочных женщин...» (С., 10, 8).
А еще — замечательно воспроизводя мысли Подгорина о самом себе, о красивой и влюбленной девушке, близ которой «...он так же равнодушен, как на Малой Бронной...» (С., 10, 8).
В «Даме с собачкой» (1899) изображена среди прочего и городская жизнь Гурова — снова, как привычная среда обитания многих, — благополучная и устоявшаяся, хотя в действительности за нею стоит пустота: обжорство, карты и нескончаемые пошлые разговоры...
Автор опять скуп на топонимику: описывая состояние Гурова после возвращения из Ялты, он коротко упоминает Петровку: «...Вернулся он в Москву в хороший морозный день, и когда надел шубу и теплые перчатки и прошелся по Петровке, и когда в субботу вечером услышал звон колоколов, то недавняя поездка в места, в которых он был, утеряли для него свое очарование» (С., 10, 136).
Теперь-то уж понятно, отчего так любил писатель древнюю и блистательную Петровку, уже тогда стиснутую деловою хваткой лавочников и домохозяев. Он знал ее всю — от величественной колоннады Большого театра до жандармских казарм у Каретного ряда. Знал такою, какая есть, — запятнанную вывесками, с пассажами и торговыми линиями. И все ее замечательные островки — актерский ресторан Вельде, художественный магазин Аванцо, купола монастыря и бывшие дворянские особняки, сданные в наем.
Интересно, что, повествуя о Гурове, писатель, не привязывая сюжет к местности, вдруг упоминает докторский клуб: «...Его уже тянуло в рестораны, клубы, на званые обеды, юбилеи, и ему уже было лестно, что у него бывают известные адвокаты и артисты, и в докторском клубе он играет в карты с профессором».
По первому впечатлению, докторский клуб не есть топонимика уличная. Правильное его название — «клуб врачей». Однако нетрудно представить, что в те времена всякий москвич, нанимая извозчика, непременно сказал бы: «Большая Дмитровка, докторский клуб». А мог и не называть улицы: заведение было известным. И, подобно другим клубам, утопало в стихии чревоугодия и картежничества.
Волею автора с домом Шеппинг на Большой Дмитровке оказалась связана одна из ключевых сцен, давно уже ставшая хрестоматийной, благодаря «осетрине с душком».
Визиты Чехова в клуб подтверждаются его перепиской и свидетельствами Телешова и Сергеенко (П., 10, 425). Жаль только, что теперешний вид старого барского особняка (современный дом № 32, во дворе) оставляет желать лучшего.
Прежде чем показать встречи Гурова с Анной Сергеевной, писатель коротко уточнял: «...Приехав в Москву, она останавливалась в «Славянском Базаре»...» (С., 10, 144). И выбрана эта гостиница с рестораном неспроста: Чехов часто заходил туда в 1892—1897 гг. (современный адрес: ул. Никольская, дом № 17; владение перестроено). Не зря Б.С. Лазаревский, уже прочитав рассказ, вспоминал, как сказал однажды, что Чехов из всех московских гостиниц определенно любит «Славянский базар». И Антон Павлович сразу переспросил:
— Как так? Где?
— В «Чайке», в «Даме с собачкой», в повести «Три года»...
— Это оттого, что я москвич. В «Славянском базаре» можно было когда-то вкусно позавтракать...
Последние годы неизлечимо больной Чехов вынужденно проводил в Ялте. И много раз срывался он в Москву, и опять становилось хуже, и опять приходилось возвращаться назад — в одиночество и неудовлетворенность: «Я должен писать...».
Елпатьевский, вспоминая ялтинские дни, отмечал, что при Антоне Павловиче можно было сколько угодно бранить московскую вонь, нелепый уклад жизни, разбитые мостовые и кривые переулки. Но ворчание собеседника только радовало Чехова. И самыми приятными ощущениями наполняли его душу московские названия. «...И все было мило для него в Москве — и люди, и улицы...»
Мост соединительной ветки. Фото автора
Примечания
1. У Омона Чехова можно было видеть и позднее, в 1900—1902 гг., причем его интересовали выступления акробатов, жонглеров и борцов.
2. Снесены в 1970-х годах.
3. Это хорошо известная всем Филатовская больница.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |