Вернуться к Чеховские чтения в Ялте. 1981. Сборник научных трудов

Г.А. Шалюгин. Рассказ «Архиерей»

В этой статье речь идет о роли и месте библейско-евангелической образности в произведениях А.П. Чехова, и конкретнее — в рассказе «Архиерей». На эту тему говорилось немало, но преимущественно в мировоззренческом плане (писатель и религия). Работы же, где делаются попытки проанализировать структурную значимость евангелического (или восходящего к нему) материала, крайне редки1.

Обращение к творческому опыту Чехова показывает, что скрытые и явные цитаты, отдельные библейские образы, сюжеты, эпизоды и мотивы активно использовались писателем и в юмористике, и в «серьезной» прозе, и в драматургии, и в жанре эпистолярном. К библейским персонажам Чехов обращался для создания юмористического и сатирического эффекта (см., например, «Осколки московской жизни») и для аргументации героев в их идейных спорах («Палата № 6»); иногда евангельское становится у Чехова одним из способов индексации прекрасного в жизни людей, реализации творческих потенций человека («Художество», «Святой ночью»). Во многих произведениях — это часть того бытового колорита, в который погружены персонажи Чехова.

Можно проследить, как от иллюстративного использования библейского материала в ранней юмористике писатель идет вглубь, к постижению через евангелический образ сущности человека и жизни вообще. С этой точки зрения заметной вехой стал рассказ «Студент»: реакция простых русских женщин на историю нравственных страданий апостола Петра помогает студенту осознать и глубоко прочувствовать мысль о том, что «красота и правда... всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле» (8, 309). Способность подняться до такого обобщения явилась — применительно к образу Ивана Великопольского — главной, ведущей характерологической чертой. В этом — сущность личности героя любимого рассказа самого Чехова.

Для западной критики, как отметил в своей книге «Проза Чехова. Проблемы интерпретации» В.Б. Катаев, характерна мысль о совпадении этических взглядов писателя с религиозной моралью. Соответственно истолковывается и само обращение Чехова к библейской образности. Однако, говоря о сопряженности чеховского образа с евангельским, надо иметь прежде всего в виду специфический характер отношения Чехова к «священному писанию». Широко известна его реакция на евангелические реминисценции романа Л.Н. Толстого «Воскресение»: высоко оценив роман, Чехов тем не менее отметил: «Конца у повести нет. <...> Писать, писать, а потом взять и свалить все на текст из евангелия. <...> Решать все текстом из евангелия — это так же произвольно, как делить арестантов на пять разрядов. Почему пять, а не десять? Почему текст из евангелия, а не из корана?» (IX, 30).

Для Толстого евангелие — высший авторитет, отсюда и жизнь поверяется «святым словом». Для Чехова и коран, и библия — свидетельства определенных этапов нравственного развития человечества. И Чехов обращается к библии ради углубления представлений о жизни путем соотнесения частного сегодня с историей — нравственной историей человека.

Чехов, как он сам признавался, был лишен религиозного чувства, но тем не менее тщательно изучал «священное писание». В годы пребывания в Ялте, например, Чехов трижды перечитывал библию с карандашом в руке, многократно отмечая заинтересовавшие его места по всем четырем евангелиям (пометы выполнены красным, синим и простым карандашами)2. Пометы свидетельствуют об исключительном интересе писателя к некоторым персонажам, евангелия, и прежде всего — к Петру. Эпизод о том, как Петр трижды отрекается от учителя, схваченного слугами первосвященника, отмечен кружочком, тремя галочками и знаком «нота бене» («обрати внимание»). Знаком «нота бене» выделен и эпизод о женщине, возлившей миро на голову Христа. Ученики было возроптали против такой траты драгоценного благовония, но Иисус объяснил значение этого символического действия: возлив миро, женщина приуготовила его к смерти и погребению (Матфей, 26, 6).

Опыт внимательного чтения библии несомненно сказался на идейно-художественной структуре рассказа «Архиерей», который писался в Ялте с декабря 1899 г. по февраль 1902 г. Достаточно указать на символику имен в рассказе: архиерей имеет два имени — мирское Павел (от латинского Савл — малый, маленький) и церковное Петр (греческое — камень). Это значение имени обыграно в евангелии: обращаясь к ученику, Иисус говорит: «...ты Петр, и на сем камне я создам церковь мою» (Матфей, 16, 18). Нетрудно заметить, что сюжет рассказа вскрывает процесс «разархиереивания» архиерея: Петр, столп церкви, опорный камень (именно так он воспринимается даже родной матерью), в ходе болезни «умаляется» до Павлуши — маленького. Процесс «разархиереивания» протекает в двух планах — прямом и иносказательном: они тесно переплетены благодаря тому, что Чехов реализует многослойную память слова, причем именно евангелическое значение имени Петр (камень, столп церкви) существенно для проникновения в смысловую и сюжетно-композиционную структуру рассказа.

Евангелические ассоциации «Архиерея» естественны в том событийном контексте, с которого начинается повествование. Это — служба накануне Пасхи, в ходе которой читаются отрывки из евангелий, раскрывающие драматическую историю Христа. Служба построена так, чтобы создать у молящихся эффект присутствия при важнейших моментах земной его жизни. Томление смерти Христа сливается с томлением больного священнослужителя, и это вызывает соответствующую реакцию: вместе с архиереем тихо плачет вся церковь (в социальной психологии это явление называется «заражение»). Погружение в стихию евангелизма становится существенным для выявления того нравственного процесса, который протекает в душе больного архиерея.

Создавая «Архиерея», Чехов ориентируется на обширный пласт евангелической символики, понятной тогдашнему читателю. Благодаря этому обычная житейская ситуация проецируется на обширный комплекс библейских ситуаций, каждая деталь воспринимается в двойном свете. В результате, можно предположить, что эпизод о том, как Сисой натирает больного архиерея водкой с уксусом, соотнесен с евангелическими эпизодами о миро, возлитом на голову Христа, или об издевательском поступке воина, напоившего томящегося от жажды распятого Иисуса уксусам. Обычная житейская ситуация приобретает: в первом случае — смысл приуготовления Петра к смерти, во втором — явно негативный оттенок; для больного брюшным тифом архиерея эти помогающие при простуде натирания — все равно что мертвому припарки. Но это — в сфере предположений. С большим основанием можно говорить о связи чеховского Петра с евангелическим Петром. Именно эта взаимосвязь делает образ архиерея объемным, соотносит с историей, с нравственными вопросами, которые волновали людей на протяжении тысячелетий.

Дело в том, что евангелический Петр — не простой, а «живой камень». Это чувствующий, не догматический человек, видящий в Иисусе не столько бога, сколько дорогого ему человека. Именно Петр, узнав о задуманной Иисусом жертве, стал прекословить: «Будь милостлив к себе!» Иисус же ответил: «Отойди от меня, сатана! Ты мне соблазн, потому что думаешь не о том, что божие, но что человеческое» (Матфей, 16, 21—23). В силу этого Петр постоянно сомневается, колеблется и даже отрекается. Характерно, что именно в свете нравственно-этической проблемы (человечность) чеховские герои воспринимают апостола Петра. Ведь в евангелической истории о страстях господних Ивана Великопольского и его слушательниц («Студент») привлекли внимание не мучения Христа, а душевное смятение и боль человека, страстно любившего своего учителя и предчувствующего, что «вот-вот на земле произойдет что-то ужасное» (8, 307). Именно это смятение, горькие слезы, одиночество человека, потерявшего опору в жизни, оказались созвучны душевному настрою простых русских крестьянок.

Несомненно, опыт использования евангелического материала и его интерпретации в рассказе «Студент» активно помогал Чехову во время работы над «Архиереем». В то же время писатель ищет иные пути активизации того нравственного содержания, которое выявляется благодаря соотнесенности современности с евангелием. В рассказе «Студент» эти образные пласты хотя и взаимосвязаны, но не сливаются: вот студент Великопольский и крестьянки — а вот апостол Петр и слуги первосвященника; мостиком, соединяющим их, является студеная ночь, костер и ощущение потерянности в чужом мире.

В «Архиерее» мы видим реализацию этой взаимосвязи в символическом плане. В прямом показе евангелическое отсутствует, но его нравственное и философское содержание входит как подтекстовый элемент в реальный образ архиерея Петра. Это не значит, что под образом архиерея подразумевается апостол: благодаря соотнесенности этих образов выявляется нравственная доминанта души архиерея: человечность.

Это гуманное начало в архиерее подчеркнуто уже в самой первой сцене. Во время службы ему показалось, что в толпе верующих к нему подошла мать. Все самое доброе и светлое просыпается в Петре: «слезы потекли у него по лицу, заблестели у него на лице, на бороде. И вот вблизи еще кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом еще и еще...» (10, 186).

Значимость этой сцены особенно явственна в сопоставлении с евангелической сценой встречи Иисуса с родственниками (она также отмечена Чеховым в тексте библии). В ответственный момент — во время проповеди — Христу сообщают о желании матери свидеться с ним. «Он же сказал в ответ говорившему: кто матерь моя и кто братья мои? И указав рукою своею на учеников своих, сказал: вот, матерь моя и братья мои» (Матфей, 13, 48—50).

Сцена встречи Петра с матерью в церкви полна внутренней полемики с евангелием. Христу мать мешает в его проповеднической деятельности — архиерею появление Марии Тимофеевны, напротив, помогает установлению живых контактов с паствой. В этой сцене благодаря соотнесенности с евангелием обнаруживается зачаток того противоречия, которое в конечном итоге приведет Петра к мысли: какой я архиерей! Он приходит к этому сознанию потому, что, субъективно стремясь к духовной близости с людьми, в силу своего высокого сана все более удаляется от них. Люди видят в нем не живого человека, а иерарха, столпа церкви, чиновника высокого ранга. Духовная драма Петра усугубляется тем, что и родная мать не способна переступить грань иерархических отношений: в дни тяжелой болезни он остается один на один со своими мыслями и сомнениями.

С именем Павел (малый, маленький) связан также значительный образно-смысловой пласт рассказа, а именно — живущие в памяти архиерея воспоминания о детских годах. Детство осталось для архиерея символом счастья, непосредственности, искренности человеческих отношений, которые — увы! — никак не вяжутся с сегодняшней этикетностью бытия церковного чиновника. Не случайно писатель наполняет воспоминания своего героя всякого рода милыми нелепостями: собака Синтаксис, священник Демьян-змеевидец, наивный вопрос о жалованье чиновника... Приезд матери и племянницы радостны для Петра как воскрешение того чудесного мира, который становится чем дальше, тем светлее и радостней. Мать, Катя, светлое детское восприятие церковной службы — все это знаки той жизни, в которую архиерей стремится уйти из постылого своего чиновничества. И в самом деле, хоть символически, но Петр превращается в Павла, в маленького. От кровотечений архиерей «стал меньше ростом, и ему уже казалось, что он худее и слабее, незначительнее всех». И матери «тоже казалось, что он худее, слабее и незначительнее всех» (характерный повтор!). И уж только тут мать наконец отрешается от иерархической отчужденности, забывает об архиерейском сане сына и целует его «как ребенка, очень близкого, родного. — Павлуша, голубчик, <...> родной мой!.. Сыночек мой!» (10, 200).

Итак, сложный нравственно-психологический процесс «разархиереивания» символически предстает как превращение Петра (камень, столп церкви) в Павла (малою, маленького). Эта символическая метаморфоза существенна для понимания концовки рассказа: по возвращении домой мать рассказывает на выгоне о своем покойном сыне — и уже сама сомневается: да был ли у ней сын-архиерей? В свете отмеченной метаморфозы это естественно и объяснимо. На ее глазах распался образ Петра — камня, столпа церкви, и его место в сознании женщины вновь занял Павлуша.

Нельзя не отметить исключительного драматизма коллизии Петр — Павел. Мир детских воспоминаний был отдушиной для Петра в его чиновной неволе. Приезд матери и Кати — возвращение радости. Но, как ни парадоксально, именно их приезд и разрушил отдушину. Архиерей вдруг обнаруживает, что мать — символ всех радостей мира — это просто бедная просительница, боящаяся сына-чиновника. Катя — воплощение детской непосредственности — тоже маленькая просительница. Пропадает детская радость богослужения. Вся жизнь — ее прошлое и настоящее покрывается образом Сисоя, и от этой сисоевщины — хоть за границу... Так перед смертью Петр становится Павлушей, но Павлушей без детства, без радости, без счастья...

В свете евангельской символики парадоксально и то обстоятельство, что преосвященный Петр умирает как раз накануне Пасхи. У Чехова уже встречалась такая предпасхальная кончина в рассказе «Святой ночью» (середина 80-х гг.). Здесь накануне праздника отходит иеродьякон Николай, проникновенный певец, сочинитель сладчайших акафистов. В рассказе отмечается, что ежели «кто умрет под Пасху или на Пасху, тот непременно попадет в царствие небесное» (5, 95). Чехов не без умысла говорил об этой предпасхальной кончине: руководство монастыря третировало поэта, невежественные монахи почитали его писания за грех, а он, оказывается, угоден богу... Подтекст проявляется довольно легко: истинные таланты, носители истинного человеческого начала безразличны церкви. Она вполне обходится красотой витых свеч и шитых золотом одеяний.

В «Архиерее» автор упоминает о смерти Петра накануне Пасхи как бы вскользь, не давая расшифровки приметы. Но именно поэтому малозначительная вроде бы деталь приобретает второй смысл, становится символической. Что же открывается, если мобилизовать этот второй, символический план? Получается, что Петр угоден богу. Но за что? Нормальный верующий перед смертью обращается к богу, подчеркивает свою причастность к религии. Среди именитых было принято даже принимать постриг. Архиерей Петр все делает наоборот. Он открывает истину, что никакой он не архиерей, что все церковное его давит, что лучше бы ему стать простым деревенским священником, дьячком, монахом... Далее в тексте рассказа следует многозначительное многоточие, но достаточно ясно, что в предсмертных видениях Петр все дальше и дальше уходит от всего казенного и церковного. И вот уже в авторском пересказе возникает образ простого, обыкновенного человека, который «идет по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!» (10, 200).

В рамках короткой статьи трудно охватить все стороны поднятой темы. Встает вопрос и о роли того музыкального аккомпанемента, каким по сути деля является предпасхальная служба, о символическом значении пейзажных зарисовок — особенно лунных ночей: они как бы перекидывают мостик к событиям той ночи, когда был схвачен Иисус и когда Петр трижды отрекся от учителя. Однако очевидно, что функции, структурная роль библейского материала значительны: активизируя память слова, создавая нравственно-психологическое поле между современностью и историей, библейская символика способствует углублению в мир сущностей человеческого бытия и мира. Она является средством выражения непрямого авторского отношения к герою; она способствует созданию драматической напряженности в сюжете, где не происходит внешних событий, и в конечном счете делает структуру повествования емкой и многозначительной.

Глубина содержания и художественная законченность «Архиерея» — закономерное следствие той творческой установки, от которой отталкивался Чехов в период работы над рассказом. Ориентация на строгий и честный читательский суд предопределила выбор самых высоких нравственных критериев при решении главного вопроса — вопроса о смысле человеческою бытия. Главный чеховский критерий — человечность. Той же цели служит воссоздание символических проекций от житейского — к евангелическому, от частного случая — к нравственной истории человечества. По этому же пути шли наиболее значительные писатели второй половины XIX в. (Толстой и Достоевский) и многие писатели начала нового века (Л. Андреев и др.). Литература во многом обязана Чехову опытом использования библейской образности вне реализации ее религиозно-мистического (традиционного) содержания. Здесь Чехов перекликается с Пушкиным (ср. «Медный всадник» и библейскую историю об Иове) и предвосхищает нравственно-философскую образность последующей, уже советской литературы: «Не хлебом единым»,

«Тяжелый песок», «Время собирать камни...»

Примечания

1. См.: Прокофьев Н.И. Церковная гимнография в рассказе А.П. Чехова «Святою ночью». — В кн. Творчество А.П. Чехова. Ростов н/Д, 1978, вып. III; Катаев В.Б. Проза Чехова: Проблемы интерпретации. — М., 1979.

2. Библия. — Спб., 1898. Хранится в фондах Дома-музея А.П. Чехова в Ялте.