Связи современной русской прозы с чеховской пролегают на разных уровнях. В так называемой «другой прозе»1, такой далекой от Чехова по стилю и языку, интерпретируются некоторые чеховские мотивы, находят свое развитие и неожиданно видоизменяются характерные черты поведения и сознания героев, возникают сходные коллизии. Особенно очевидны они в рассказах таких известных и во многом несхожих авторов, как Т. Толстая и Л. Петрушевская.
Заявляя о своей позиции по отношению к изображаемым явлениям и жизненным реалиям, Л. Петрушевская, например, почти буквально цитирует Чехова: «Я хочу категорически ответить, что не дело пишущего решать. Наше дело — ставить вопросы»2. Кстати, авторов «другой прозы» не раз упрекали, как когда-то Чехова, в непроясненности, размытости позиции. Действительно, они не дают прямых оценок героям и их поступкам, уклоняются от обозначения позиции, хотя ее можно угадать по общей тональности и некоторым деталям.
В рассказах описываются будни нашей современной жизни, заурядные события, часто даже не события, а просто эпизоды, выхваченные из потока жизни («Темная судьба» и «Скрипка» Л. Петрушевской, «Факир» Т. Толстой). Обычно это грустные истории, а люди, будь они тихими, безропотно несущими свой крест (подобно героиням рассказов Л. Петрушевской «По дороге бога Эроса» или «Я люблю тебя»), или шумными, суетливыми (как Лора из «Сомнамбулы в тумане» Т. Толстой), так же заморочены и устали от повседневной рутины, как чеховские неблагополучные герои. Неустроенность, чувство неудовлетворенности судьбой — постоянный фон рассказов Т. Толстой и Л. Петрушевской. Своими героями они делают «средних людей», что после Чехова стало вполне привычным в нашей литературе. Однако интерпретацией самого понятия «средний человек», тем, в какой сфере бытия своего он запечатлен, а также расстановкой нравственных акцентов «другая проза» заметно отличается от общего контекста советской литературы конца 1970—1980-х годов. Дело не только в том, что и Л. Петрушевская, и Т. Толстая почти не касаются общественной сферы жизни персонажей — после прозы «сорокалетних» это не воспринималось чем-то исключительным, дело в необычной, принципиальной их внесоциальности. Для Чехова, если не говорить о юмористических рассказах, чин, сословие и состояние были не столь существенны, и авторы «другой прозы», рассматривая своих героев просто, как людей, существующих в потоке времени, в подобном подходе к человеку сближаются с Чеховым. Вместе с тем они, полностью отторгая человека от общественных связей, слишком сужают сферу его бытия и тем самым деформируют его образ. Так, за редким исключением, не называется профессия персонажей, ничего не сообщается об их занятиях, увлечениях, о месте, где они живут, конкретные бытовые привязки исчезают, а между тем герои заняты только своими текущими делами, о которых трудно сказать что-либо определенное. Они работают где-то в архиве, в библиотеке или просто где-то кем-то — очевидно, это неважно как для них, так и для авторов. В критике встречалось мнение, что, в частности, «...Л. Петрушевская воссоздает постыдный образ жизни нашей люмпен-интеллигенции»3, но еще требуется уточнить, что такое «люмпен-интеллигенция» и по каким признакам к ней отнесены персонажи Петрушевской. В ее рассказах отражен именно современный «средний человек», каким она его видит и символом которого стал в нашей жизни «инженер». «Средние люди» возят, всюду опаздывая, детей через весь город на неизвестно какие частные уроки («Мистика» Л. Петрушевской), живут в тесных коммуналках с семьями взрослых детей («По дороге бога Эроса»), весь день бегают в поисках дефицита, что-то устраивают («Сомнамбула в тумане» Т. Толстой). Житейские неурядицы и та самая паутина мелочей, которых стало еще больше, заслонили жизнь — этот чеховский мотив присутствует почти в каждом рассказе. У Чехова он сопрягается с темой прозрения и «ухода». Страдают чеховские герои, теряя надежды, иллюзии; одни, как Ионыч, свыкаются с пошлостью и рутиной, другие, как Никитин в «Учителе словесности», Гуров в «Даме с собачкой», прозревают. Прозрение ведет к желанию изменить свою жизнь, очистить ее от всего мелкого, ненужного, вырваться из замкнутого круга, но оно и осложняет жизнь: «Он догадывался, что иллюзия иссякла и уже начиналась новая, нервная, сознательная жизнь, которая не в ладу с покоем и личным счастьем» (8, 331—332). Попытки «прорыва» предпринимают персонажи Т. Толстой и — гораздо реже — Л. Петрушевской, воспринимающие однообразную, вялую жизнь как самое страшное: «Ничего, ничего не происходит, ничего нет впереди, да и позади, в общем-то, тоже ничего»4. Они тоже мечтают о новой жизни, но им хочется, чтобы она наступила без усилий с их стороны: «Иногда Василий Михайлович представлял себе, что вот, он доживет эту жизнь и начнет новую, в другом обличье»5. Однако представление о новой жизни у него качественно иное, чем у большинства чеховских героев: в мечтах Василия Михайловича рисуется не «нервная, сознательная», а наоборот — уютная, спокойная жизнь, то есть именно такая, от которой стремится бежать учитель словесности. Василий Михайлович пытается осуществить мечту, встречаясь с разными женщинами и тем самым изменяя внешнюю обстановку, но суть жизни не меняется, и в конце концов он возвращается к жене — «попытка вырваться из системы координат не удалась»6, и не могла удасться, ибо мечта оставалась в пределах той же самой системы.
Героиня другого рассказа Т. Толстой — «Охота на мамонта» — тоже видит в мечтах «красивую жизнь» с «мягкими подушками», «мягкими тефтельками» — чтобы «все так и манило»7. Атмосфере подобного уюта семьи Туркиных несколько поддается уже при первой встрече с ними молодой доктор Старцев: было «приятно, удобно <...> не хотелось вставать» (10, 26).
В сущности, персонажи рассказов Т. Толстой хотят получить то, что уже имеют чеховские обыватели и чем не могут довольствоваться его умные, тонкие, внутренне неспокойные герои. В прозе Т. Толстой происходит снижение всех характеризующих уровней: духовного, уровня представлений о счастье, восприятия неблагополучия жизни, способности к прозрению, к изменению обстоятельств, к сопротивлению рутине, способности к поступку. Если же человек совершает решительный для него поступок, то это не влечет за собой никаких изменений к лучшему, а парадоксальным образом приводит его в другой «круг», еще уже прежнего. Так происходит с неким Симеоновым, переводившим «нудные книги» и самозабвенно слушавшим в одиночестве заезженные пластинки знаменитой в прошлом исполнительницы романсов. Это были лучшие минуты его жизни: он грезил, рисовал в своем воображении ее образ, их встречи. Узнав, что певица еще жива, герой теряет покой, раздираемый противоречивыми желаниями жить, как прежде, и «...идти, бежать, разыскать Веру Васильевну»8. Он отваживается на встречу.
Реальность разбивает иллюзии: Симеонов видит «белую, огромную, нарумяненную, черно- и густобровую старуху» без намека на что-то возвышенное, окруженную ничтожными, пошлыми людьми — «поклонниками таланта». Он оказывается автоматически включенным в их круг и с ужасом осознает, что теперь он раб, обязанный играть свою роль в комедии притворного почитания бывшей примадонны. Такую ситуацию легко представить как комическую у раннего Чехова. Для персонажа Толстой это драма — ведь ничего, кроме грезы о Вере Васильевне, у него не было. Автор жалеет его, как и всех других своих героев. Сострадание к людям, обделенным жизнью, несчастным, традиционно для русской литературы и заставляет вспомнить не только Чехова, но и Гоголя, и Достоевского, и при этом все они подходили к человеку с высокими нравственными критериями.
Если Т. Толстая может показаться слишком снисходительной к нашему рядовому современнику, то Л. Петрушевская гораздо жестче, часто жестоко относится к нему и безнадежнее смотрит на возможность преодоления человеком обстоятельств, а главное, самого себя. Не случайно так много смертей в ее рассказах, и смерть в них не страшна, не абсурдна, а буднична, и сообщается о ней буднично, одной короткой фразой, словно мимоходом: «он уже умер», «она умерла в прошлом году», «а она недавно умерла», «через год он выбросится из окна», «дядю Гришу убили около самой его калитки». В рассказе «Дядя Гриша» гибель персонажа не имеет значения для движения сюжета, а служит импульсом, побуждающим героиню к воспоминаниям9. Смерть стоит в одном событийном ряду с заурядными житейскими ситуациями и в целом рассматривается автором чуть ли не как единственный и естественный выход из тупика и бессмыслицы жизни — и поэтому, например, самоубийство не вызывает у Петрушевской ни протеста, ни сожаления.
В рассказе «Гость» безымянная героиня, о которой ничего не известно, ведет бесконечные разговоры с человеком, о котором тоже ничего не известно. Хотя она задает ему много вопросов — о работе, о семье, ответы, похоже, не важны: гость не отвечает ни на один конкретный вопрос, а она не возвращается к ним и задает следующие вопросы. Каждый говорит свое, и они не понимают друг друга. Гость говорит о бессмыслице жизни, о том, что «потерял нить», ко всему равнодушен, в их диалоге назойливо повторяются слова «зачем?», «не понимаю», «хочу понять», «не умею радоваться» и т. д. Лексический ряд, интонация диалога воспринимаются как чеховская реминисценция (и не только чеховская — ощутимы отголоски «Достоевских» разговоров), даже похоже на легкую пародию (но пародийность снимается последней фразой рассказа, в которой сообщается, что через год гость выбросится из окна).
Взаимное непонимание людей, глухота, о чем Чехов говорит во многих произведениях (в «Жене», в «Огнях», в «Дуэли» и др.), превращаются у Петрушевской в полное отчуждение и некоммуникабельность. Некоммуникабельность становится характерной чертой многих ее персонажей, они разговаривают, но общения не возникает. В «Госте» Петрушевская намеренно выводит на литературные параллели, чтобы затем оттолкнуться от них. В отличие от Т. Толстой, у Л. Петрушевской люди еще более приземлены и задавлены обстоятельствами, из чеховского мира им досталась «какая-то куцая, бескрылая жизнь, какая-то чепуха» (10, 137), за пределы которой Петрушевская их не выпускает. Обращает на себя внимание рассказ «Дама с собаками». Название явно не случайное, пародийное, вызывающе звучит первая фраза: «Она уже умерла, и он уже умер, кончился их безобразный роман, и, что интересно, он кончился задолго до их смерти»10. Повествование о жизненном конце взбалмошной, никчемной женщины, ненавидевшей детей, привязанной только к своему пуделю и бездомным дворняжкам, последовательно выдержано в едко-язвительном тоне. Автор высказывает поистине беспощадное отношение к своей героине, которая умерла «от рака и в муках», причем «ни одна собака ее не пожалела»11. Правомерно предположение, что рассказ о «даме с собаками» написан как послесловие к чеховской истории, не имевшей определенного завершения, ибо «самое сложное и трудное» у Анны Сергеевны и Гурова только начиналось. Историю заурядного курортного романа, переросшего в настоящее чувство, Петрушевская переводит в плоскость современных отношений, интерпретирует, исходя из других представлений о человеческой природе и взаимоотношениях, и оставляет пошлым романом, который заканчивается «безобразным» финалом.
В целом же в «другой прозе» часто встречаются «неокончательные концы», что опять заставляет говорить о творчестве Чехова как об исходной художественной системе координат, от которой она нередко отталкивается, но не может обойти.
Ничем не завершаются отношения и не определяется судьба героев рассказа Т. Толстой «Сомнамбула в тумане». Рассказ перенасыщен многочисленными литературными реминисценциями, прямыми и скрытыми цитатами и чрезмерно ироничен. Денисов, главный персонаж, несет в себе своеобразный «комплекс» чеховских героев, который Т. Толстая тонко обыгрывает. Так, Денисов, прожив полжизни, задумывается о ее смысле и о бесполезности своего существования: «Ничего не сочинил, не пропел, не выстрелил»12. Он решает сделать, наконец, что-то значительное: «Работал хорошо, с подъемом, а под утро перечел — и порвал, и плакал без слез, и лег спать в носках»13. Денисов собирается стать мужем женщины, к которой не питает особых чувств и которая заполняет пустоту существования внешней бурной активностью (достает дефицит, ходит на модные вернисажи, «неформальные» выставки и т. п.), она не задумывается и живет, как белка в колесе. Герой тоже решает жить активно и для начала пытается «вывести на чистую воду» продавца, но не получается: «Денисов что-то сипел о правде, его не слушали»14. Затем он безуспешно пытается увековечить память замерзшего в горах альпиниста, не совершившего никакого подвига, — то есть совершает заведомо бессмысленные действия. Все понимая про свою жизнь, он не способен коренным образом изменить ее, будучи человеком не того масштаба. Т. Толстая и сочувствует ему, и иронизирует, прибегая к иронии как защитной реакции. Ее герои бредут по жизни, как сомнамбулы, не зная пути, не ведая смысла. Один «уход» все же состоялся в рассказе: убегает привезенный за город лунатик-папа Лоры, не огражденный стенами тесной квартирки. Побег, который, скорее всего, обернется гибелью старика, тем не менее возводится Толстой в символ прорыва замкнутого круга, что выглядит неубедительным, ведь этот побег — шаг неосознанный, совершенный в сомнамбулическом состоянии.
Очевидно, что персонажам «другой прозы» не дано выйти на жизненный простор, они обречены существовать в своей скорлупе. Самым обделенным жизнью стал Петерс, своеобразный «футлярный» человек из одноименного рассказа Толстой. Параллель напрашивается, но в данном случае она больше внешняя. Прежде всего, Чехов, гротескно разрабатывая образ Беликова, придает ему общественное значение и символический смысл. Петерс же, безобидный для окружающих, вызывающий симпатию и жалость, — всего лишь частный случай. Его «футляр» создан уродливым бабушкиным воспитанием, однако в нем самом было что-то податливое, аморфное. Оставшись без бабушки, Петерс по инерции живет по ее правилам: «аккуратно ставил тапочки на ночной коврик, ложился в постель, вытягивал руки поверх одеяла и лежал, глядя в сумрачный пульсирующий потолок, неподвижно, пока не приходил за ним сон»15. Однажды Петерс встрепенулся, когда влюбился, но счастье не для него: после убившей надежды насмешки любимой женщины он пытается покончить с собой, но и это не получается из-за обычных бытовых мелочей (заклеенное на зиму окно, отсутствие газа).
Вместе с тем, Петерс не прячется от жизни, единственный из героев он хочет просто жить и не быть одиноким, а его не замечают, не принимают всерьез: слишком робок, неуверен, нелеп. В конце концов он полностью уходит в свою скорлупу и долгие годы живет, словно во сне. Автор дарит уже постаревшему Петерсу прозрение и радость: он благодарно принимает прошедшую мимо него жизнь, несмотря ни на что «прекрасную, прекрасную, прекрасную»16. Это добрый и красивый конец: он раздвигает границы узкого, замкнутого, очень грустного мира, воссозданного на страницах «другой прозы», и приближает его к чеховскому, в котором есть место далекому идеалу, красоте и вере в правду: «...правда и красота <...> по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле» (8, 309). Однако таких рассказов у Т. Толстой мало, у Петрушевской же нет вовсе.
В жизни их персонажей почти не бывает любви, а есть упущенные возможности, несостоявшиеся встречи, что особенно характерно для Т. Толстой. В ее рассказе «Милая Шура» старая женщина всю жизнь вспоминает о «невстрече» с единственной, может быть, любовью — как всегда помешала проза жизни, а на самом деле собственные слабость и трусость. Так и остался капитан, звавший ее «все бросить» и приехать к нему в Крым, дорогим и болезненным воспоминанием. «Бросить все и уйти» было трудно для большинства чеховских героев, еще меньше способны на это герои современной прозы, в том числе ради любви, хотя некоторые из них связывают несостоявшуюся жизнь с недоверием любви: «А потом? Ну что — потом, потом! Жизнь прошла, вот что потом»17. Любовь стала девальвированной ценностью в «другой прозе», ей отведено место на периферии жизни, если вообще отведено, а редкие исключения («По дороге бога Эроса») лишь ярче высвечивают общую тенденцию. Что касается таких понятий, как «труд» или «работа», то они выведены за пределы жизненных интересов персонажей, об этом не говорится и, видимо, намеренно не придается значения. Невозможно представить персонажей «другой прозы», мечтающими о работе «до усталости, до изнеможения», о чем так часто говорят и к чему призывают друг друга герои Чехова, связывающие самоопределение и обретение смысла жизни не в последнюю очередь и с работой.
Персонажи «другой прозы» смиряются с тем, что жизнь прошла или идет не так, и они не очень понимают, как хотят жить. Обыкновенный человек из мира Чехова бывает способен к прозрению, к «уходу», к внутреннему сопротивлению паутине мелочей, серости, пошлости, он крепче связан с общей жизнью, стремится понять ее, найти «общую идею», наконец, он верит в другую, прекрасную жизнь. Одним кажется, что она где-то рядом, другим — что в необозримом будущем, но она обязательно наступит.
Герои Т. Толстой и Л. Петрушевской соприкасаются с чеховскими только в ощущении нескладности жизни, бессмысленности всего, что они делают, в опутанности мелочами и в том, что никто из них не чувствует себя счастливым. При этом они привыкли к такой жизни и, кажется, уже не задумываются всерьез ни над тем, почему они несчастны, ни над тем, что же делать и надо ли делать. Кроме того, они слишком оторваны писателями от большого мира, от других людей, живут словно вне времени, погруженные в свои повседневные дела, невзгоды, суету. Разобщенность и замкнутость на себе порождают равнодушие и отчуждение. Во всех проявлениях внутренней жизни и внешнего существования персонажи обнаруживают ослабленные нравственные, волевые и интеллектуальные потенции. Авторы ничего не требуют, не ожидают от них, не надеются. Посыл, идущий от Чехова, преломляясь в системе девальвированных или смещенных жизненных ценностей, искажается или отражается в сторону. Принципиально для «другой прозы», что человек не сопротивляется тому, что он сам не любит, не противостоит злу, неблагоприятным внешним обстоятельствам, а принимает все как данность, потому что не в силах противостоять своей человеческой природе, сплошь и рядом несовершенной. Мир плохо устроен, но и человек устроен не лучшим образом — в этом «другая проза» спорит с чеховской. В человеке не все прекрасно, не может быть и, возможно, не должно быть прекрасным.
Г.А. Бялый заметил, что Чехов открыл ненормальность нормального — того, что принято считать нормальным. У Чехова же есть и рассказы, в которых ненормальное изображено уже как обыденное: так, убийство младенца не потрясает окружающих («В овраге»). В «другой прозе» ненормальному придается тотальный характер, здесь ненормальное становится нормой, поэтому оно не ужасает, не возмущает, а следовательно, не рождает протеста. В чеховском рассказе «В овраге» зло побеждает, но оно не тотально: страдание Липы не ожесточает ее, не убивает в ней добрые чувства и желание жить. Она знает, что «все ж в Божьем мире правда есть и будет» (10, 165). Игнорирование этого или неверие лишает перспективы и в целом обедняет «другую прозу». Жизнь действительно часто неприглядна, но это еще не вся правда о ней, и Чехов доказал это. Если же лучшая жизнь не наступает, то человек «должен предчувствовать ее, ждать, мечтать, готовиться к ней...» (13, 131). Вне широкого мировоззренческого и жизненного контекста «исправления», возражения Чехову неубедительны.
Примечания
1. Под «другой прозой» в критике понимают не сложившееся направление, а наметившуюся общность таких литературных явлений, как произведения Т. Толстой, Л. Петрушевской, Вен. Ерофеева, В. Ерофеева, Евг. Попова, В. Пьецуха.
2. Литературная газета. — 1983. — 25 ноября.
3. Чупринин Сергей. Предвестие. Заметки о журнальной прозе 1988 года // Знамя. — 1989. — № 1. — С. 223.
4. Толстая Т. Круг // На золотом крыльце сидели... — М., 1987. — С. 68.
5. Там же. — С. 63.
6. Там же. — С. 64.
7. Толстая Т. Охота на мамонта // Там же. — С. 54.
8. Толстая Т. Река Оккервиль // Там же. — С. 23.
9. В критике рассказ «Дядя Гриша» правомерно сопоставлялся с рассказом Чехова «По делам службы», в котором акцент перенесен с события — самоубийства Лесницкого — на развитие душевного состояния следователя. См.: Невзглядова Е. Сюжет для небольшого рассказа // Новый мир. — 1988. — № 4. — С. 258.
10. Петрушевская Л. Дама с собаками // По дороге бога Эроса. — М., 1993. — С. 114.
11. Там же. — С. 116.
12. Толстая Т. Сомнамбула в тумане // Новый мир. — 1988. — № 7. — С. 9.
13. Там же. — С. 9.
14. Там же. — С. 16.
15. Толстая Т. Петерс // Новый мир. — 1986. — № 1. — С. 125.
16. Там же. — С. 131.
17. Толстая Т. Милая Шура // На золотом крыльце сидели... — С. 33.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |