Вернуться к А.Г. Бондарев. Чеховский миф в современной поэзии

2.3. Миф о Чехове как миф об интеллигенции

Понятие интеллигентности неразрывно связано с именем Чехова. Самое спорное и исключительно российское социальное явление, можно сказать, основано Чеховым. Утверждение небесспорное, но «основатель» есть содержательная часть чеховского мифа. Этот классик является «лицом» и знаменем русской интеллигенции. Миф Чехова-интеллигента реализуется во всех родах литературы, причем на протяжении всей послечеховской эпохи. Если и есть маски, которые примеряют Чехову, то эта является основной. Образ жизни самого писателя, многие герои его произведений стали символами русского образованного человека, небезразличного к моральному облику общества и будущему России. Понятие интеллигентности меняется со временем, получает новые «социальные задания», но образ, олицетворяющий интеллигентность, остается. Чехов становится мифическим героем, причем для любого социума. Внешний облик писателя стал мифическим воплощением интеллигенции, и не раз в литературе обыгрывались всерьез и не очень чеховское пенсне и чеховская бородка. Герои пьес и рассказов всплывают во многих произведениях послечеховской литературы с мифологическим подтекстом — «интеллигент». Это слово наполняется то общественной гордостью, то (благодаря советскому периоду истории) пародийностью и практически оскорбительными коннотациями, то «кухонной» романтикой, то становится символом скучного и бездейственного образа жизни. С изменением значения происходят изменения в литературном воплощении, и, главное, в пафосе этих произведений. В исследованиях чеховского (и не чеховского) творчества не раз звучала тема интеллигентности, в последнее время исследователи часто говорят о мифологичности этого образа (Чехов-интеллигент) и всей темы в целом.

Нас интересует современная литература и изменения, которые произошли в ней по отношению к интеллигентности. Людмила Парц в статье «Жизнь после Чехова: литература и интеллигенция в рассказах Вячеслава Пьецуха» исследует мифологизацию обозначенного образа в современной прозе, однако выводы, которые делает автор статьи и описанная «история вопроса» вполне применимы к процессам, происходящим в современной поэзии: «Одна из центральных фигур этого культурного мифа — Чехов. Именно он рассматривается как создатель интеллигенции и ее первый типичный представитель, выразитель мировоззрения этой группы и певец ее тоски». Людмила Парц, заявив тему, дает точные комментарии к изменениям, происходящим в процессе мифологизации, на примере творчества В. Пьецуха, В. Сорокина, Виктора Ерофеева. Для нас интересны совпадения в прозаических и поэтических процессах и в выборе подхода к исследованию темы: «Важно отметить, что этот миф функционирует независимо от того, каким в действительности сложным и неоднозначным был взгляд Чехова на интеллигенцию. Миф, как правило, не зависит от исторических фактов, он, по словам Ролана Барта, «семиологическая система второго ряда», социологическая конструкция, способная налагать значение на любую форму. Культурные мифы лежат в основе национального сознания. Как организующий принцип в обширном хранилище культурной памяти, они выдвигают на первый план тексты, которые особенно значимы в самосознании общества или одной из его групп. В периоды социальных и культурных перемен миф как гарантия цельности национального самосознания подвергается переоценке и трансформируется, отражая изменения в национальной модели истории и культуры. Один из центральных мифов русской культуры — ее логоцентризм, вера в могущество Слова, магия литературного имени, иными словами, миф Великой Русской Литературы. В последние десятилетия процесс переосмысления русской истории и культуры обернулся для интеллигенции кризисом самосознания, так как ее представление о мире и о себе неразрывно связано с культурной традицией. В этом процессе переосмысления, в поисках места в новой социальной действительности интеллигенция вновь и вновь обращается к своим истокам и главному культурному мифу — русским классикам — а особенно к Чехову, писателю, в чьих произведениях интеллигенция впервые стала центральным персонажем и кто, по словам Набокова, сам был «типичным чеховским интеллигентом»1.

В отличие от автора статьи, в нашей работе мы разграничили понятия «Чехов-писатель» и «Чехов-интеллигент», поскольку в поэзии в этих темах разный уровень обобщенности и «опустошенности» мифологического образа Чехова. В приведенных выше примерах стихотворений с общей темой «Чехов-писатель» слово «Чехов» может заменяться именем любого другого классика без потери смысла стихотворения, образ «Чехова-интеллигента» является более конкретным и «близким» собственно Чехову, насколько это возможно при мифологизации. Описанное выше стихотворение Николая Красильникова, например, существенно искажает образ интеллигента, появляются понятия «трудяга», Чехов, который «ходит пешком», то есть явно «пролетарские» образы, наполненные революционной символикой. Образу «писателя» эти понятия легко «приписываются», в силу масштаба этого образа, однако образ интеллигента им сопротивляется.

Следует сказать, что культ Чехова является искусственным. Поэтические произведения, которые этот культ поддерживают в современном обществе, тоже являются в большинстве своем «массовыми». Дело в том, что существуют разные модели функционирования чеховского (и любого другого писательского) мифа в обществе. М.В. Загидуллина определяет их как «литературоведческую» и «социологическую»2. Интеллигентский миф Чехова включает в себя обе модели, так как он видоизменяется в зависимости от изменения понятия «интеллигенция».

Первым поэтическим откликом на творчество Чехова был поэтический сборник, вышедший после смерти классика. Поэты, принадлежащие к интеллигентской среде, восприняли смерть Чехова как личную трагедию. Полупрофессиональная литература того времени воплощалась именно в подобных литературных формах. Беллетристы начала века начинают формирование мифа о Чехове, в ограниченной поэтическими канонами форме происходит первое обобщение и упрощение образа классика. Л.Е. Бушканец в статье «Необычные формы литературной критики (образ писателя и стихотворения об А.П. Чехове в начале XX века), анализируя этот поэтический сборник, отмечает: «...Массовая «стихотворная беллетристика» берет то, что лежит на поверхности, предельно обобщает и типизирует образ писателя, оставляя только то, что действительно входит в массовое сознание. Можно даже говорить о том, что стихотворения отражают «массовые» представлений о писателе в более «чистом» виде, чем профессиональная литературная критика и публицистика. Эта «требовательная» черта стихотворной беллетристики парадоксально проявилась в тех случаях, когда образ Чехова, созданный в иных жанрах каким-либо автором, не совпадал с тем, какой образ писателя создавал тот же автор, но уже как поэт»3.

Как видим, в современной литературе эта черта остается. Но образ Чехова-интеллигента, борца с пошлостью в поэзии начал формироваться именно в то время. При этом все элементы мифологии уже присутствовали. Образ Чехова перестал принадлежать Чехову сразу после смерти классика. Российская интеллигенция, меняя свои настроения, меняла цвет своего знамени, а значит и отношение к Чехову. Декаданс сменился революционными настроениями и неверие в будущее после смерти Чехова исчезло. Писателя «перекрасили», превратили в героя (что свойственно революционным настроениям). Появляются стихотворения, где Чехов становится защитником угнетенных, что тоже было свойственно большой части русской интеллигенции4. Революционные отношения уходят, им на смену появляются «абстрактное стремление к прекрасному будущему». Каждое изменение в настроениях интеллигенции отражалось на образе писателя, с каждым годом все более превращая его в миф. «Так рождается миф о «пути» Чехова. Этот путь отражен во всех некрологах и кратких биографиях писателя в «чеховских» юбилейных номерах газет и журналов. Он выглядит примерно так: родился в провинциальном заштатном Таганроге, приехал в Москву, где писал юмористические рассказы, тут ему открылась пошлость жизни, и он стал болеть чужими страданиями, ради этого поехал на Сахалин и заболел смертельной болезнью, в результате чего умер, но указал нам путь (это особенно важно, т. к. миф должен иметь моделирующую функцию)5. Изложенная в прозе, эта краткая биография остается во многом схемой, но изложенная в поэтической форме, сразу же «проявляет» в себе черты эпической поэмы, сказания о культурном герое. Не случайно стихотворения такого характера длинные, с развитым повествовательным, описательным началом». Мифологизации подвергаются и произведения и факты биографии писателя6. И в поэзии того времени, и в современной поэзии болезнь Чехова тоже становится мифологической. Массовое сознание наделяет ее невероятными чертами. Чехов принял муки человечества, он умер от болезни тех, за кого «болела» душа писателя. Предсмертные слова становятся мистическими и мифическими, в них скрыто то, что должны прояснить последователи. Невнятность смысла становится поэтической метафорой. Чехов не оставил после себя объединяющей идеи. Но мифический «персонаж» не может так поступить, и эта идея ему тут же «приписывается», при этом обозначить словесно ее невозможно, поскольку у каждого поэта и у каждого времени она своя. Л.Е. Бушканец указывает на другие элементы искажения образа писателя. Чехов не подвергался гонениям церкви и полиции, однако «интеллигентские» муки у героя должны быть. Этими муками стали выдуманные гонения со стороны критики. Несмотря на непростые отношения с критикой (а у какого писателя их не было?) назвать их гонениями все-таки нельзя. Чехов в поэтическом мифе обрел все необходимые черты интеллигента-великомученика. Анна Ахматова, высказывая известное неприятие некоторых чеховских произведений, тем не менее, отмечает сформировавшийся образ: «Для интеллигентов Чехов — икона». Мы не приводим в большом количестве примеры стихотворений начала века, поскольку они не являются объектом нашего исследования, но являются необходимыми в поисках источника в формировании мифа. Выводы, которые Л.Е. Бушканец делает в своей статье, применимы и к современным вариантам чеховского мифа: «Стихотворения о Чехове — не просто любопытный факт истории литературы, но важный фактор в формировании «чеховского мифа». Они демонстрируют особенно наглядно те моменты «совпадения» писателя со своим временем, с массовым читателем, раскрывают механизм формирований литературной репутации, а также помогают понять искажения, которые происходят в читательском восприятии, искажения, оказывающие влияние на интерпретации Чехова вплоть до нашего времени»7.

Во второй половине XX века классическое чеховское представление об интеллигентности начинает меняться. В шестидесятые годы литературное общество (имеется в виду не массовая литература) стремится к деполитизации. Самые обычные человеческие ценности, максимально далекие от политической окраски, выходят на первый план. Именно в это время появляются произведения Булата Окуджавы и уже приведенное выше высказывание Евгения Евтушенко. Изменение настроения интеллигенции, а с ним и образ интеллигента, уже по отработанной схеме производят изменения в восприятии Чехова. Необходимо отметить, что смещение внимания с конкретно социальных проблем на общечеловеческие «очищает» образ Чехова от лишних смысловых нагромождений. Концепт лишается исторической и номенклатурной нагрузки, и означающее (Чехов) становится менее «мифическим». Попытки избавиться от «стайного» инстинкта, который навязывало советское общество, являются вполне чеховскими. Интересно, что Чехов превращается в источник цитат и ссылок, при этом афористичность чеховского творчества и общечеловеческая значимость этих цитат оказываются ко времени. Чехов становится писателем-другом, собратом по перу, с которым «соглашаются» поэты того времени. Понятие литературного братства и неразрывной цепи литературных поколений предполагает поиск вневременных ценностей, разрывающих «вековые» и культурные преграды. В этом смысле показательно стихотворение Булата Окуджавы «Антон Палыч Чехов однажды заметил...». Тон диалога двух классиков подтверждает указанный выше тип взаимодействия Поэта и Чехова:

Антон Палыч Чехов однажды заметил,
что умный любит учиться, а дурак учить.
Скольких дураков в своей жизни я встретил —
мне давно пора уже орден получить.

Дураки обожают собираться в стаю,
впереди главный — во всей красе.
В детстве я думал, что однажды встану,
а дураков нету — улетели все8.

Стайный инстинкт, как враг того времени, «повышал» актуальность Чехова. В творчестве этого классика отсутствовала «всеобщая» идея, что, безусловно, было близко Окуджаве и его современникам9. Однако говорить о том, что произошло развенчание мифа нельзя. Общее настроение эпохи, безусловно, отражалось на отношении к Чехову и, безусловно, деформировало образ писателя «в угоду» нуждам интеллигенции того времени, внося коррективы в сложившуюся мифологическую оболочку. «Чехов-друг» стал новым воплощением этого мифа10. Такое отношения является новым весьма условно, мы уже говорили о близости той эпохи к реальному образу писателя, это та же близость, которая была сразу после смерти Чехова. Удивительно, но понятие «Чехов-друг» возникло еще в начале XX века. «Как писали многие критики, Чехов действует на нас «как музыка», которая утешает нас, разделяя нашу тоску, а потому Чехов — «писатель-друг», а не учитель, как Толстой, или идеолог, как Достоевский:

...Что вместо всяких умных слов
Взамен критической оценки
Какой-нибудь фигуры, сценки —
Я плакать, плакать был готов
О бедном Астрове, о Соне,
О их безрадостной судьбе,
О дяде Ване... о себе...

(Л. Мунштейн)11»

— Необходимо отметить, что советское «развенчание» «высокопарного» образа интеллигенции не сказалось на отношении к Чехову. Время, когда литература была на службе государства и не отражала истинные представления и настроения интеллигентского сознания, является мифологическим «безмолвствием».

Современный этап развития литературы отличается невероятным всплеском массовой литературы. Поэзия является самым демократичным родом литературы. Развитие Интернета существенно расширяет круг беллетристов. Даже будущий известный писатель в современной литературе отметился в молодости на страницах какого-нибудь доступного и разнопланового литературного веб — проекта. Чеховский миф получил на этих страницах свой новый виток развития.

Изменение отношения к понятию интеллигентности сказывается на отношении к интеллигентскому знамени — Чехову. Если в советский период истории «думающий» гражданин был «невыгоден» идеологически, то в современном мире абстрактные мысли смешны и «невыгодны» коммерчески. Понятие «престижности», которое вводит современная потребительская идеология, превращает образ интеллигента в устаревший и пародийный. Как следствие, изменяется отношение к Чехову, как «типичному» русскому интеллигенту. Появляются откровенно издевательские стихотворения, в которых интеллигентность Чехова представляется как его «несостоятельность». Необходимо отметить, что авторы этих произведений находятся в границах мифа о Чехове. Именно эта мифологичность, героический образ Чехова, ставший неактуальным в негероическую эпоху, вызывают контраст и издевательски юмористический эффект. Многие из этих произведений являются совершенно нецитируемыми. Литература пытается избавиться от «неприкосновенности» чеховского образа, вводит темы, максимально разнящиеся со стандартными темами интеллигенции. Так достигается юмористический эффект. Десакрализация писателя происходит совершенно «бесцеремонно». Оценивать «историческое значение» этих произведений для интеллигенции мы не будем, как и их художественную ценность. Они интересны, как явление современной культуры. Выявление тенденции в изменении отношения к интеллигенции позволяет объяснить причины такого отношения к классику. Вот одно из таких стихотворений:

Антону Чехову

Чехов был интеллигентом.
Много пил, любви не знал.
Про забавы импотентов
Всему миру рассказал12.

Автор, публикующийся под псевдонимом Uncle Zebb, в самом начале своего опуса заявляет предельно упрощенный и предельно «общий» вариант восприятия Чехова: «Чехов был интеллигентом...». Упрощенный и обессмысленный вариант звучит настолько явно, что, очевидно, свидетельствует о мифологичности писательского имени. Далее литератор вводит контрастные стандартному представлению об интеллигентности темы. Образ Чехова снижается, искажается. Стихотворение является не столько выпадом в сторону Чехова, сколько дискредитацией понятия интеллигентского знамени и самого понятия «интеллигент». «Непрестижность» подобного образа жизни, «бесполезность» образованности автор выявляет самым простым, практически «фрейдистским» способом. Однако нам кажется, что подобные произведения появляются не столько по причине «необразованности» стихотворца. Они являются результатом непомерно героического представления о классике. Современная эпоха и современные беллетристы ставят литературу «на место». Завышенное веками значение понятий «писатель» и «интеллигент» в современности выглядят комично. Процитированное стихотворение выглядит более уместно (если можно говорить об уместности в литературе), чем рассмотренные выше хвалебные оды Чехову. Откровенного вранья и искажения в них столько же, сколько и в произведении таинственного Uncle Zebba. Дискредитация образа интеллигента происходит теми же «грубыми» способами, что и в любое другое время. Для массового сознания Чехов «знаковая фигура», и чем больше в нем знака (особенно восклицательного), тем грубее будут способы «свержения» воздвигнутого далеко не литературного монумента.

Это не единственный пример, таких произведений много, большинство из них являются анонимными, практически фольклорными:

Спроси любого ханта или манта,
Или кого еще спроси, не знаю,
Но краткость — не всегда сестра таланта,
А часто просто слабость половая.

Можно было бы сказать, что в этом стихотворении присутствует всего лишь лингвистическая игра со всем известной цитатой, если бы оно не называлось «Почему жена не любила Чехова». Деконструкция знака, объявленная в современной литературе, иногда воплощается признанными писателями-прозаиками современности в не менее «половой» области. Что же говорить о литературе массовой, которая, может не столь «изящно», но, по сути, поступает со знаком «Чехов» столь же бесцеремонно. Реакция на пафос предыдущих поколений, формировавших образ идеального писателя, находится в прямой зависимости от «идеальности» Чехова. Свержение любого «пафосного» монумента — знак времени. Массовая литература не щадит и других классиков. Достоевский, согласно многим стихотворениям, списал с себя всех своих грешников, Толстой «свергается по линии» своей нравоучительности, а Чехов, как мы помним, «был интеллигентом». «Слабым» местом оказывается самое знаковое и мифологическое представление о классике, а именно его принадлежность к интеллигенции.

Есть и более развернутые произведения о Чехове. Однако суть их остается прежней. Воспроизведение мифа о Чехове, как об интеллигенте, с привычной, не менее мифологической внешностью, а затем грубое свержение этого образа. Рассмотрим стихотворение поэта Янниса «Чехов в Ялте». Как и многие другие стихотворения такого типа, это произведение отличается эпической развернутостью. Автор рисует нам состоявшегося классика, но уже смертельно больного:

Вдоволь вкушавши орехов,
Дань отдав и кураге,
Сам великий Антон Чехов
Отдыхает в гамаке.

В чёрном и любимом банте,
В грустном маленьком пенсне,
На скрипучей он веранде
Пребывает в дневном сне13.

Поэт показывает не просто знакомый внешний образ, но акцентирует внимание на бытовых подробностях, вторгаясь в ту часть жизни писателя, которая является наиболее «уязвимой» при «развенчании» интеллигентности. Довольно благостная картина начала стихотворения, получает уже знакомый поворот. Бесцеремонность обращения с мифологическим образом Чехова остается, лексические средства взяты явно как из прошлого века, так и из современности:

Видит он стопарик водки
И девическую грудь.
Лечится здесь от чахотки —
Но здоровья не вернуть...14

Нам кажется, что у многих поэтов современности существует неосознанное стремление к маргинальность Находиться в рамках официальной культуры, в рамках официального языка становится «непрестижно». Подобные стихотворения — это попытка порвать с Великой Русской Литературой, а точнее с мифом о ее силе и значимости. Чехов, пожалуй, является одной из самых мифических и знаковых фигур, а потому разрыв с культурой происходит как разрыв с Чеховым. Иногда эта тенденция напоминает соревнование по грубости и смелости в обращении с классикой. Развенчание мифа о величии литературы свойственно русскому постмодернизму, вопрос стоит в оригинальности способов этого развенчания. Так вот эти способы в описываемых в работе стихотворениях поражают своим однообразием, а именно, неуемным вниманием к половой сфере человеческой жизни. Автор стихотворения «Чехов в Ялте» обозначает объект своей «деконструкции», миф о величии Чехова явно не оставляет его в покое. Чехов в этом стихотворении предстает как постоянно обедающий и купающийся в лучах славы человек, то есть как человек, который при жизни уже знал о величине своего литературного памятника:

Пред ним — солнечная Ялта,
Позади — выжженный Крым.
Не проснётся он от гвалта,
Охраняем он, любим:

О тоске ль, о мармеладе ль
Что кому ни говорит —
Каждый скажет: «Он — мечтатель»,
«Он — мудрец» и «Он — пиит»15.

Чеховский образ предстает как «вневременной». С одной стороны, Яннис говорит о живом Чехове, с другой классик находится уже в рамках мифа. Он уже «икона», его слову внимают массы, каждый ждет от писателя заветного смысла. Однако содержание речей мифического героя не имеет значения: «о тоске, о мармеладе ль». Результат будет тем же: восторг и обожание масс. Такое отношение к Чехову можно было бы назвать иронией, но автор сам находится во власти мифа. Поэт говорит о реальном Чехове, всего лишь предполагая, что мысли гения не всегда были заняты нуждами человечества. Далее в стихотворении следуют совершенно нецитируемые четверостишия, в которых поэт говорит об «истинных» помыслах гениального писателя, и, естественно, они не выходят за рамки указанных способов развенчания мифа о величии литературы. Содержание стихотворения контрастирует с образом Чехова-интеллигента, что, видимо, и было целью поэта. Такой контраст призван вызвать юмористический эффект, однако излишняя грубость в данном случае не вызывает ни смеха, ни шока от «новизны слога». Финал этого стихотворения вновь возвращает его в эпическое русло, перед нами фальшиво философский пафос, который на фоне предшествующего — содержания выглядит издевательски:

Сложно теперь на диване,
Невозможно на ковре...
Что там — чайки, дяди Вани...
Скоро уж конец игре...16

Миф, по словам Барта, экономит на умственных усилиях. Поэт имеет дело с упрощенным и искаженным образом Чехова, однако, судя по всему, не осознает этого. Нападки на миф выглядят «по-донкихотски». «Миф всегда означает не что иное, как сопротивление, которое ему оказывается»17. Развенчание образа интеллигента, которое выглядело свежо в эпоху зарождения постмодернизма, сейчас становится очередным мифом, полупрофессиональная литература захватила этот сюжет и максимально упрощает. Именно поэтому средства свержения высокого имени поражают однообразием и «нижепоясностью». Следствием морального кризиса языка, о котором говорил Барт, является постоянная борьба с литературой как с мифологической системой, у одних авторов это получается, и литература для них превращается в семиологическую систему, в новый язык или метаязык, у других происходит всего лишь формирование нового мифа. В любом случае проигрывают и те, и другие, поскольку основным свойством мифа является его способность возрождаться. Полупрофессиональная литература, которая количественно всегда превосходила собственно литературу, любое новшество успевает мифологизировать. И элементы борьбы с величием русской классики, в частности с образом Чехова, которые появились в период перестройки, к сегодняшнему дню упростились, выглядят как фарс, то есть превратились в миф, экономию умственных усилий читателей.

Любая литературная классика становится со временем объектом разрушения. «Революционные» по отношению к языку и писателю суждения преподносятся как удар по «ретроградам» и «моралистам». При этом абсолютно забывается, что литературная «ересь» имеет чеховские истоки. Чехов по отношению к XIX веку был не меньшим «революционером», его творчество во многом положило начало современной литературной «свободе». В.Б. Катаев в статье «Спор о Чехове: конец или начало?» говорит: «...главная сторона чеховского новаторства — то, что можно назвать новаторством методологическим. Это как бы еще одна функция Творца: дать первоначальный толчок дальнейшему бесконечному движению и развитию творения во времени. Чеховым утверждался сам принцип непрерывного обновления искусства через «ереси», «вопреки всем правилам». Конкретные формы такого обновления в будущем станут меняться. Однако сам принцип, тип отношения к прошлой культуре будет неизменным. Он задан русской литературе именно Чеховым»18. Миф превращает писателя в идеал, в героя, чеховская «святость», которую так активно развенчивают современные поэты, есть не более чем продукт мифологической жизни писателя в сознании носителей русской культуры.

К концу XX века становится очевидным факт — Чехов является самым секулярным писателем в русском сознании (не в литературе). Он уже не писатель и не человек даже, а знамя, икона. М.Н. Эпштейн в книге «Русская литература на распутье» одну из глав посвятил Чехову («Секулярность и пошлость. Чеховское»). «Чехов оказался каким-то неприкосновенным лицом в русской культуре, — говорит Эпштейн, — именно в силу его кажущейся срединности. Чехов страдает от несовершенства мира, но не позволяет себе указывать ему путь. Культ Чехова пережил культ Толстого и Горького, культ Ленина и Сталина и переживет еще много писательских и неписательских культов. Дмитрий Галковский замечает: «При сложившейся вокруг имени Чехова обстановке писать об этом человеке — это значит унижать собственное достоинство. Это неприлично. Всё, Чехов уже «сделан». <...> Даже пушкинисты, ладно, там что-то человеческое иногда (иногда) прорывается, но Чехов... Это знамя». Знамя русской секулярной культуры, воистину, «самый человечный человек», без всякой помпы и идеологических волхований. Но если мы хотим определить секулярное будущее русской культуры, нам нужно понять, почему оно так и не состоялось в Чехове, почему оказалось оборванным на полуслове. Нам предстоит «разделать» уже «сделанного» Чехова — «разделать» в том смысле, в каком на Западе употребляется глагол, тяжеловесно звучащий по-русски: «деконструировать»19. Чехов — самый секулярный из русских писателей, но все его творчество одновременно представляет собой критику секулярности под именем «пошлости» и «мещанства». Поэтому Чехов, в смысле своей творческой судьбы, — самый благополучный и «закругленный» из русских писателей»20. Эпштейн, вслед за Виктором Ерофеевым и некоторыми другими русскими писателями, «деконструирует» миф о «святом» Чехове (отметим — более благородным способом, нежели в вышеуказанных стихотворениях). Согласно мнению исследователя, Чехов изобличал пошлость низкую, пошлость благородную и пошлость естественную. Любой высокопарный монолог снижается фразами типа «пора спать», а потому автор оставляет себе «область идеала», который всегда в русской культуре был представлен крайностями «ничего не делать — делать все». «И так всюду у Чехова: пошлость выступает лишь на фоне другой пошлости, так что создается иллюзия неких оттенков, контрастов, как во мраке, уходящем в еще более глубокий мрак»21. Мы не будем оценивать справедливость подобных суждений22. Однако стоит заметить, что подобный «разделанный», «деконструированный» Чехов выглядит гораздо «живее», нежели «вечно живой», как Ленин, мифологический «Чехов-интеллигент». А потому можно говорить о пользе «деконструкций» как для интеллигентского сознания, так и для «академического синдрома». М.Н. Эпштейн говорит не столько о Чехове, сколько о всей русской литературе и культуре, которая любую категорию «среднего» заключила в категорию «пошлое». Чудодейственное понятие «пошлость», которое для русской интеллигенции является обрядом причащения при первом произношении этого слова, неразрывно связано с именем Чехова, со штампом «Чехов изобличал пошлость». «Вообще «пошлость» — важная категория русской культуры, отрицательно обозначающая уровень «среднего» и потому с таким трудом переводимая на европейские языки. <...> Исчезновение категорий «пошлого» и «мещанского» из первых рядов культурного словаря будет означать, что русская культура начинает положительно осваивать область среднего»23. Как итог, «средний, закругленный» писатель Чехов становится «святым» для всех, кто чувствует себя в стороне от «пошлого и мещанского», то есть для русской интеллигенции. Культурный парадокс «чеховского величия» связан не столько с Чеховым, сколько с особенностью сознания носителей русской культуры. Стремление к секуляризации знаковых личностей — один из главных признаков русской культуры. В этом «народный» миф о Чехове и «интеллигентский» обнаруживают удивительное сходство.

Чеховский миф — явление не только версифицированной поэзии. Известные поэты (А. Кушнер, Т. Кибиров, И. Бродский, Л. Лосев) тоже обращались к образу классика. Естественно, что функционирование мифа в их произведениях отличается от описанных выше литературных «диалогов». Рассмотрим стихотворение Льва Лосева «Стансы». Исключительность поэта вносит в произведение конкретику. Чехов уже не объект интеллигентского сознания. Понятие миф максимально обобщает образ писателя, но встречаются произведения, в которых мы имеем дело с индивидуальным языком поэта и чеховский миф тоже приобретает противоположные мифу черты, а именно — индивидуальность. Мифологема вишневого сада (и сада вообще) является одной из самых распространенных в русской культуре. Однако означающее (форма) в творчестве многих поэтов наполняется новым содержанием. Концепт сада остается неизменным, но меняются смысловые оттенки, потому что проявляется личное отношение автора к мифологеме. Вишневый сад остается, и смысл его тоже, однако чувства, личные переживания, наконец, исключительно лингвистическое его воплощение может быть вполне оригинальным, а значит немифологическим. Миф становится языком, семиологической системой. Как следствие, Чехов (во всей мифологической полноте этого «слова») тоже становится языком. И вполне естественно, что стихотворение совсем не о Чехове и не о мифе Чехова, стихотворению возвращается его единственно возможное содержание, то есть лирическое переживание поэта. В стихотворении Льва Лосева «Стансы» (культурный диалог заявлен в заглавии) мифологические образы совмещаются с образами реальности, литературные аллюзии совмещаются в памяти поэта с жизненными переживаниями:

Седьмой десяток лет на данном свете.
При мне посередине площадей
живых за шею вешали людей,
пускай плохих, но там же были дети!

Вот здесь кино, а здесь они висят,
качаются — и в публике смеются.
Вот все по части детства и уютца.
Багровый внук, вот твой вишневый сад24.

Культурные образы плотно заполняют строфы, каждая строка наделена культурной памятью. Эти образы сколь узнаваемы и мифологичны, столь и субъективны. Здесь и средневековье, и юродство некоторых поэтов «серебряного» века, и Чехов, и Аксаков, и Бродский («Мари, я видел мальчиком, как Сара // Леандр шла топ-топ на эшафот...»)25. Литературная свежесть, как это ни странно, создается за счет вторичности языка. От вторичности языка в современном мире никуда не деться. Любой искренний порыв поэта, попытка непринужденного письма создает штамп, миф. Только сознавая мифологичность и упрощенность языка, можно превратить культурную память языка в собственный язык. М.Н. Эпштейн определяет особенности современного поэтического творчества, при которых поэт может избежать штампа и «совладать» с культурной памятью слова, называет поэтическое пространство, созданное временем: «...образная ткань такой плотности, что ее невозможно растворить в эмоциональном порыве, лирическом вздохе, той песенной — романсовой или частушечной — интонации, которой держались многие стихи поэтов предыдущего поколения. Здесь приходится распутывать сложнейшую связь ассоциаций, восходящих к разным пластам культуры и особенно чувствительных к ее мифическим праосновам; здесь каждый образ имеет не одну, а целый «перечень причин», за которым часто не поспевает чувство, жаждущее молниеносной и безошибочной подсказки»26. Собственно, культурная память стихотворных строк в произведении Лосева делится на составляющие: память и культура. Детские впечатления (память) реальны, но воплощены «литературно», то есть с привлечением литературных предшественников. А культура воплощается в самых «памятных» для любого интеллигента России образах: «Багровый внук, вот твой вишневый сад». Образы Чехова и Аксакова, «знаковых» фигур русской культуры, появляются как «слово». Автор стихотворения не вникает в суть мифа, не разрушает его, не обозначает смысловой подтекст. Мифологема вишневого сада не «исследуется», автор не называет источник, не следует никаких пояснений и деконструкций знака «вишневый сад». Лосев принимает его таким, какой он есть в сознании, с уже закрепленными и общедоступными значениями (концептом). Мифологема становится первой структурной частью нового литературного построения. То есть Чехов для Лосева — язык поэта, просто потому что Чехов был «до». Мы не можем однозначно «заштамповать» строку: «вишневый сад есть ушедшая и погибшая культура». А может, здесь беды всей русской интеллигенции? Или «еврейский вопрос», как следует из следующей строфы?

Еще я помню трех богатырей,
у них под сапогами мелкий шибздик
канючит, корчась: «Хлопцы, вы ошиблись!
Ребята, вы чего — я не еврей»27.

«Вишневый сад» — слово (именно, слово) многозначное. Оно не сводится к простым значениям, так как контекст стихотворения открывает лишь часть смыслов, необходимых для конкретного произведения.

Л. Лосев разрушает привычную словесную ткань, деформирует устоявшиеся выражения, но оставляет культурную память, даже акцентирует внимание на ней, так как деформированный образ («багровый внук», например) сразу «бросается в глаза». Он привлекает внимание тем, что буквально кричит о своей мифологичности, а не прячется, как это происходит с дословно воспроизведенной мифологемой. Такое обращение со штампом — свойство языка Лосева («данный свет», а не белый; устаревшее «хлопцы» рядом с современным «ребята, вы чего...»; мифологический сфинкс со сверкающей фиксой; звезды, посыпавшиеся из глаз и путеводная звезда). Реальность и культура переплетены в стихотворении, собственно, это и есть основная тема произведения. Жизнь, которая бьет и не щадит, не может быть осознана вне культурных знаков. Вот финал стихотворения:

Я как бы жил — ел, пил, шел погулять
и в узком переулке встретил Сфинкса,
в его гранитном рту сверкала фикса,
загадка начиналась словом «б....».

Разгадка начиналась словом «Н-на!» —
и враз из глаз, искристо-длиннохвосты,
посыпались сверкающие звезды,
и путеводной сделалась одна28.

Лирический герой находится во власти печали, во власти интеллигентской тоски по исчезнувшему вишневому саду. Однако «мыслительное» «как бы жил» постоянно нарушается реальными «немытыми подмышками Комсомола». Былинные богатыри, сфинксы обретают свое истинное лицо в грубой «физической» форме. Культурная «загадка» сфинкса, да и вся культура как загадка имеет вполне определенную разгадку. В столкновении с «правдой жизни» культурные знаки не исчезают, но их «путеводность» лишается конкретного, веками выработанного, направления. Жизнь, «зашифрованная» культурными знаками, бьет так же сильно, как названная по имени. Но именно такое отношение к жизни, вот такой «небезобидный» вишневый сад, позволяет превратить звезду, «посыпавшуюся из глаз», в путеводную.

Культурность поэзии — знак современности. Образы не могут существовать без предшествующих образов. Слово навсегда закодировано культурой. «Жизнь не равна себе — она растет по мере того, как преобразуется и усложняется культурой, и самая живая сегодняшняя поэзия как раз и является предельно культурной — не в смысле культурности как заявленного знания, а в смысле культуры как накопленной памяти, знаковой преемственности, расширяющей смысловую вместимость каждого образа. Главное же в том, что культура сегодня — это не только память, но и надежда, питающая поэзию не меньше, чем сама жизнь, — надежда на выживание»29. Стихотворение Льва Лосева «Стансы» является типичным образцом современной поэзии, в которой смысловая нагрузка литературных образов с одной стороны сужается в направлении от мифа к знаку, к слову, а с другой — слово становится предельно многозначным, вследствие культурной и мифологической нагрузки.

Образ интеллигенции, обозначенный именем «Чехов», с начала XX века, становится мифологическим. Образ Чехова-интеллигента предельно упрощается и искажается в беллетристике прошлого века. Миф Чехова изменяется в зависимости от изменения нужд и настроений интеллигенции. Эволюция мифа в поэзии XX века свидетельствует о его недолговечности и исторической зависимости. Интеллигентское сознание, наделившее Чехова чертами мифического героя, «эксплуатирует» этот образ, приписывая ему коннотации, выгодные в той или иной исторической ситуации. Политические взгляды авторов поэтических произведений подкрепляются именем «Чехов», вне зависимости от близости этих взглядов самому Чехову. «Иконический» и чрезмерно пафосный миф о классике явился причиной появления откровенно непристойных поэтических произведений, целью которых является развенчание величия «мифического героя». Чехов как миф и Чехов как текст не совпадают в поэтическом воплощении. Мифологема «Чехов» является объектом массовой литературы преимущественно, а «культурная память» о Чехове становится языком талантливых поэтов. Существование поэзии вне предшествующей культуры становится невозможным, и «культурность» поэзии может являться признаком ее качества. Образ Чехова, претерпевший неоднократные изменения, по-прежнему актуален. Как бы не менялись политические и литературные направления, чеховский миф будет присутствовать как часть культуры и языка.

Примечания

1. Парц, Л. Жизнь после Чехова: литература и интеллигенция в рассказах Вячеслава Пьецуха / Л. Парц // Молодые исследователи Чехова. 4: Материалы международной научной конференции (Москва, 14—18 мая 2001 г.). — М.: Изд-во МГУ, 2001. — С. 68

2. Первая модель может быть условно названа «литературоведческой» и представляет собой следующий теоретический конструкт: в постиндустриальном обществе искусство и его важнейший институт — литература — оказываются вытеснены в маргинальное пространство, и их возвращение на прежние позиции возможно только при всеобщей сакрализации этого института. Агентами желанной сакрализации выступают представители интеллигенции — хранители высших духовных ценностей нации и человечества, задача которых — всемерное противостояние общему духовному обнищанию и деградации, служение искусству и литературе как средоточию высших ценностей, оберегание великого наследства. Классическая литература оказывается в этой ситуации синекдохой всего искусства и знаком отмежевания от нравственно разлагающейся массы, которой интересно только легкое бульварное чтиво. Согласно этой модели, властные структуры должны выступить в союзе с интеллигенцией в создании условий для сакрализации классической литературы и превращения ее в сублимированный культ. В случае, если этого не произойдет, интеллигенция вынуждена будет проявить энтузиазм личной приверженности классики и хранить ее идеалы независимо от общественно-политической ситуации. <...> «социологическая модель»:

Крушение тоталитарного режима, ослабление идеологических институтов и воцарение законов свободного рынка в книготорговле привело, во-первых, к реальному умалению роли литературы в общественной жизни, а во-вторых, к выходу искусственно подавляемых в прежней общественной системе потенций чтения на уровень реализации. При этом классическая литература предстала в своем истинном виде — как результат конвенций властных структур и навязываемая «сверху» система норм и ценностей, нерелевантная без обязательной индоктринации. См.: Загудуллина М.В. Классические литературные феномены как историко-функциональная проблема (творчество А.С. Пушкина в рецептивном аспекте): Автореф. дис. ... докт. филол. наук / Загудуллина М.В. — Екатеринбург, 2002. — С. 20

3. Бушканец, Л.Е. Необычные формы литературной критики (Образ писателя и стихотворения о А.П. Чехове в начале XX века) / Л.Е. Бушканец // Критика и ее исследователь. — Казань, 2003. — С. 118 (Стихотворения из посмертных сборников цитируются по указанной статье)

4. Неумолимый рок унес его в могилу, // Болезнь тяжелая туда его свела. // Она была — в груди и всюду с ним ходила: // Вся жизнь страны родной — болезнь его была! // <...> И оставляя мир, он звал тебя, свобода! // Последний вздох его уже звучал тобой, // Он чувствовал, что даль таит лучи восхода, // А ночь еще сильна и давит край родной ///.../ Пусть смерть его падет на гадов дряхлой злобы, // Чьи руки черствые обагрены в крови, // Кто добивал его, а после был у гроба // И громче всех кричал о дружбе и любви. (Скиталец)

5. ...А в скучном сером Таганроге // Он видел жизни серый тон, // Пустые радости, тревоги, // Заботы, дрязги, лень и сон, // Среди тупой мертвящей тины // Он видел // скучные картины // Тоскливой жизни без лучей, // Смешных и сумрачных людей // И, покидая степь родную, // Их жизни скуку вековую // Он сохранил в душе своей. // Он понял царство душ туманных, // Тоскливо спящих вечным сном, // И ряд страниц благоуханных // Он написал о них потом... (В.М. Голиков)

6. ... Средь цепких трав трясины зыбкой, // Где гады скользкие шипят, // Стоял он, ужасом объят, // Но с побеждающей пророческой улыбкой. // И сквозь удушливую тьму // Глядел с глубокою печалью: // Заря не осветится ль за далью? // И всем незримое открылося ему. // Средь ослепленных и безглазых // Один прозрел он горний свет // И нам оставил, как завет: // «Увидим ангелов и небеса в алмазах». (А. Федоров).

7. Бушканец, Л.Е. Указ. соч. — С. 121.

8. Окуджава, Б. Избранные стихотворения / Булат Окуджава. — М., 1992. — С. 44

9. Сравните: И вижу я все чаще, чаще, // В музейный забредая сад, // Бородку клином, плащ летящий, // Из-под пенсне усталый взгляд. (Юлия Друнина)

10. Схожее отношение к чеховскому образу распространилось в поэзии на протяжении первых двух третей XX века. Сравните стихотворения Саши Черного «Ах, зачем нет Чехова на свете», Владимира Нарбута «Чехов», Николая Новикова «Дом без хозяина», Юлии Друниной «Ялта Чехова», Юрия Левитанского «Чеховский домик».

11. Бушканец Л.Е. Указ. соч. — С. 117

12. Zebb. Антону Чехову. — Режим доступа: https://stihi.ru/2000/10/02-148. — Антону Чехову.

13. Яннис. Чехов в Ялте. — Режим доступа: http://www.stihi.ru/poems/2003/11/17-1566.html. — Яннис. «Чехов в Ялте» (Здесь и далее текст цитируется с указанного электронного ресурса с обозначением режима доступа).

14. http://www.stihi.ru/poems/2003/11/17-1566.html

15. Там же.

16. Там же.

17. Барт, Р. Миф сегодня. — Режим доступа: http://lib.ru/CULTURE/BART/barthes.txt. — Миф сегодня.

18. Катаев, В.Б. Спор о Чехове: конец или начало? / В.Б. Катаев // Чеховиана: Мелиховские труды и дни. — М.: Наука, 1995. С. — 9

19. Эпштейн, М. Русская культура на распутье, Секуляризация и переход от двоичной модели к троичной. 6. Секулярность и пошлость. Чеховское / М. Эпштейн // Звезда. — 1999. — № 1. — С. 216

20. Там же. — С. 215

21. Там же. 217

22. И. Лосиевский негативно отнесся к этой работе Эпштейна. Вот его комментарии: «В свете же новых данных, новых исследований чеховских текстов и личности писателя каким анахронизмом оказываются цитируемые Эпштейном слова Дм. Галковского: «При сложившейся вокруг имени Чехова обстановке писать об этом человеке — это значит унижать собственное достоинство. Это неприлично. Все, Чехов уже «сделан». <...> Даже пушкинисты, ладно, там что-то человеческое иногда (иногда) прорывается, но Чехов... Это знамя» (С. 217). Или вторящая этой оценке хлесткая эпштейновская характеристика: Чехов — «самый благополучный и «закругленный» из русских писателей» (там же). Или воспринятый Эпштейном ерофеевский миф о Чехове-писателе, который якобы всех устраивал, красных и белых, модернистов и консерваторов, славянофилов и западников, атеистов и церковников, моралистов и циников. Все эти уверенные суждения лишь уводят от Чехова, вступают в противоречие с документальным материалом. Они псевдоисторичны именно из-за своей сверхконцептуальной определенности, как будто о художнике такого масштаба могут быть сказаны «последние» слова. Предлагается модель Чехова-классика для «среднего» интеллектуального уровня, модель, вполне параллельная ермиловской интерпретации или постсталинским, умеренно идеализированным образам Чехова в советской литературе о писателе. Снова это — недочеловек, хотя и не такой уже прекрасный. Реалии чеховского жизнетворчества — с легкостью и смелостью мысли необыкновенными — совмещаются с культовой моделью Чехова-классика, создававшейся средствами идеологической и психологической адаптации и, в первую очередь, адресованной школьному восприятию (а тоталитарный режим стремился превратить каждого человека в вечного своего ученика). Новая модель конструируется методами и способами, которые напоминают известную историю, когда подшутили над детьми одного из пушкинских знакомых, уверив их, что поэт «весь сахарный, а зад у него яблочный», его разрежут и всем достанется по кусочку. Дети подбежали к Пушкину, облизываясь. Сверхконцептуалисты становятся похожими на этих облизывающихся сладкоежек, когда пишут: «Нам предстоит «разделать» уже сделанного» Чехова».

Лосиевский, И. Михаил Эпштейн. Русская культура на распутье... Чеховское / И. Лосиевский // Чеховский вестник № 5. — М., 1998. — С. 3.

23. Эпштейн, М. Русская культура на распутье, Секуляризация и переход от двоичной модели к троичной. 6. Секулярность и пошлость. Чеховское / М. Эпштейн // Звезда. — 1999. — № 1. — С. 220

24. Лосев, Л. Стансы / Л. Лосев // Знамя. — 2004. — № 2. — С. 3.

25. Бродский, И. Избранные стихи / И. Бродский. — М.: «Художественная литература», 1990. — С. 236.

26. Эпштейн, М.Н. Постмодерн в русской литературе / М.Н. Эпштейн. — М.: Высшая школа, 2005. — С. 136

27. Лосев, Л. Стансы / Л. Лосев // Знамя. — 2004. — № 2. — С. 3.

28. Там же.

29. Эпштейн, М.Н. Постмодерн в русской литературе / М.Н. Эпштейн. — М.: Высшая школа, 2005. — С. 137.