Вернуться к А.Г. Бондарев. Чеховский миф в современной поэзии

3.1. Поэзия Тимура Кибирова: миф о вишневом саде и крыжовнике

Поэзия Тимура Кибирова, как и любой постмодернистский текст, соткана из цитат. Литературный контекст не ограничивается русской литературой, но в творчестве этого поэта можно выделить определенные «цитатные» пристрастия, основываясь на элементарной частотности. Это сделать не трудно, так как Кибиров, в порядке постмодернистского издевательства приводит даже «Список использованной литературы» в конце одного из поэтических сборников. Это особенность современной литературы. М.Н. Эпштейн определяет поэзию Кибирова как «новую сентиментальность» или «мягкий концептуализм». Тимур Кибиров пишет в условиях, когда «язык чувств вынужден прибегать к кавычкам», которые теперь уже так впитались в плоть каждого слово, что оно само, без кавычек, несет в себе привкус всех своих прошлых употреблений, привкус вторичности, который стал просто необходим, чтобы на его фоне стала ощущаться свежесть его повторного употребления.

Судьба России и русской литературы — одна из самых распространенных тем в творчестве этого поэта. Русские классики зачастую преподносятся списком, с учетом или без учета хронологии. Их произведения могут представлять иллюстрационный материал к учебнику по истории. Чеховский текст в этом списке занимает не последнее место. Но говорить о прямом диалоге двух авторов, о заимствовании и переосмыслении идей или о других классических формах литературного взаимодействия мы не можем. Кибиров, как постмодернистский автор, использует концепты массового сознания, элементы культурного мифа о Чехове. В творчестве поэта между «Чеховым» и «о Чехове» есть существенная разница.

Рассмотрим подробнее. Заявленная тема, история России, неизбежно сталкивает автора с чеховским «Вишневым садом». Стихотворение «История села Перхурова» (как становится ясно из этого произведения, хронотоп необходимо расширить до размеров родного государства) представляет собой, по словам автора, «компиляцию». Стихотворение начинается с гоголевской птицы-тройки и поисков вишневого сада.

Вокруг земля — на сотни верст,
На сотни долгих лет
Картошкою покрыта вся
Чего ты? Дай ответ!

Молчит, ответа не дает
Прибитый глинозем.
Проселочный привычный путь
До боли не знаком

Так был здесь соловьиный сад
Или вишневый сад?
Вон бабка роется в земле,
Задравши к небу зад1.

Затем слог сбивается на «державинский», на слог автора «Слова...», на былинный слог, где, собственно, изложена вся история села Пер хурова. И автор вновь возвращается к вишневому саду, а точнее — к чеховской драме вообще.

Все та же декорация, но нет
Ни занавесей, ни картин на стенах
Смеркается. Не зажигают свет.
И странные клубящиеся тени
Усугубляют чувство пустоты,
Тоски и безотчетного смятения2.

Кибиров сделал все, чтобы мы узнали эти декорации: остатки мебели, рояль, собранные перед отъездом вещи, «старый сад за окнами темнеет оголенный», «купец застыл немного удивленный», «старый лакей», «бывшая хозяйка с братом», «мелькнуло домино», «помещик делает движенье руками, будто чистого кладет шара от двух бортов», «земский врач», «студент калоши ищет», «приемная дочь», для постмодернистской неоднозначности можно смешать декорации — украсить картину криками чайки, добавить «усталого беллетриста». В декорациях чеховских пьес, прежде всего пьесы «Вишневый сад», мелькает некий «красный призрак»: «виденьем инфернальным возникает Некто в красном домино». «А далее «выносят мебель, разбирают стены», «чуть слышно топоры стучат», сумасшедшая смесь культурных знаков, блоковская поэма «Двенадцать», воплощенная в современности, и пробуждение лирического героя3. История России окончена. «Некто» в красном домино, нежданный гость показал свое лицо:

...Мчится Домино
Взмывает алым вихрем, строит глазки,
Хохочет, кувыркается. В окно
Все новые влезают. Вот без уха

Какой-то, вот еще без глаз и ног.
Всеобщий визг и скрежет. Полыхает,
Ржет некто в красном. Пьяный мистагог
Волхвует, бога Вакха вызывает.

И, наконец, всю сцену заполняют
И лижут неба языки огня...4

Революция, которой завершается чеховский текст в стихотворении Кибирова, является переломным этапом не только в истории России, но и в поэтическом языке этого произведения. Контраст языка «до» и языка «после» характерная для поэта игра. Мифологемы прошлого сменяются мифологемами нового времени. Кибиров выставляет напоказ не только разность и привлекательность культурных мифов, но и разность их языкового «обаяния».

Лексическая игра в словесные штампы 19 и 20 веков присутствует не только в произведении «История села Перхурова». Стихотворение Тимура Кибирова «Усадьба» тоже может служить примером подобной игры. Автор воспроизводит лингвистические штампы русской усадьбы, характерные темы разговоров и не менее характерный сюжет: приехавшие в дворянскую глубинку столичные гости. В стихотворении воспроизводятся ситуации «Евгения Онегина» с тайной передачей письма, тургеневского романа «Отцы и дети» и чеховских пьес с их очарованием русской усадебной жизни. Особое внимание в разговоре уделяется пока не явным изменениям в «настроениях молодежи». Непременным атрибутом дворянского имения является сад, именно его судьба знакова для Кибирова, мифологема сада (пожалуй, самая чеховская) воспроизводится во многих произведениях поэта. А далее события развиваются по уже знакомому по предыдущему стихотворению и по истории России сюжету:

Покойной ночи, спите, господа.
Уснете вы надолго. Никогда
вам не проснуться больше. Никогда
в конюшнях барских не заржет скакун.
Трезор, и Цыган, и лохматый
Вьюн не встретят хриплым лаем пришлеца.
Чувствительные не замрут сердца
от песни Филомелы в час ночной.
И гувернер с зажженною свечой
не спустится по лестнице. И сад
загубят и богатства расточат.
И подпалят заветный флигелек5.

Сад, как символ русской культуры, исчез. Язык меняется сразу после гибели сада. Сердцееды, квасок, грибочки, именьице, приданое, «опрокидонт иваныч» сменяются «пишбарышнями», соляркой, мазутом в старом пруду и «минводхозными дачами». Предполагаемое будущее чеховского вишневого сада в произведениях Кибирова обретает свои черты. Средством реализации авторской идеи является не только воспроизведение мифологического сюжета русской литературы, но и лексический контраст языковых штампов 19 и 20 века.

Чеховский текст в стихотворении представляет собой узнаваемую систему литературных аллюзий, с помощью которой автор рисует хаос и абсурд сознания современного человека. Образы теряют изначальную смысловую насыщенность, становятся декорациями для нового действия. Такие понятия как «любил», «ценил», «спорил» не уместны. Кибиров эти знаки «использовал», потому что «ими думал». Чеховский текст в творчестве поэта превращается в миф, а образы несут номинативную функцию, сужаются до уровня слова, фразеологизма, что свойственно постмодернизму вообще.

Судьба сада — это исчезновение сада. Сад в стихотворениях Кибирова продается, сгорает, вырубается, умирает. Мифологема является одной из самых распространенных, каждый раз она наполняется новыми смыслами, но финал остается прежним — чеховским. У Кибирова, как у «социально активного» поэта, образ сада обладает вполне конкретной семантикой: проданный сад как проданная Россия:

Деда, дедушка родной
Лысенький, усатый...
Разве Ленин это? Стой!
У калитки сада

Это ж дедушка Борис,
Настоящий деда!
Ну взгляни же, ну проснись!
И сомнений нету!

Это сад наш, это сад,
Проданный кому-то!
Дедушка — покойник рад
В солнечное утро...6

Вишневый сад не единственная составляющая чеховского мифа. Кибиров использует и другие «окаменелые» образы.

Например, Каштанка. Только с чеховской «Каштанкой» она имеет мало общего. Создается впечатление, что для Кибирова это просто образ собаки, собаки вообще, без смысловой нагрузки чеховского текста, то есть не более, чем номинация. Поэтому она может соседствовать с Муму или Моськой со слоном, или появится после фразы «не твое собачье дело». Однако в одном из самых известных стихотворений Кибирова «Послание Л. Рубинштейну» в поэтическом списке образов Русской классики Чехов был представлен именно «смешной Каштанкой»7.

Рассмотрим подробнее это стихотворение. В качестве эпиграфа использован отрывок из «Студента» Чехова: «Он оглянулся. Одинокий огонь спокойно мигал в темноте, и возле уже не было видно людей. Студент подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило 19 веков назад, имеет отношение к настоящему — к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям». Этот эпиграф прежде всего выделяется своей серьезностью, потому что в традиции Кибирова использовать отрывки про «нужник для Державина» или про «доброго Ленина». Пасхальная история, изложенная Чеховым, повторяется у Кибирова. Стихотворение начинается с рассуждений об энтропии:

Лева милый! Энтропия!
Энтропия, друг ты мой!
Только мы стоим босые
С непокрытой головой8.

Автор говорит о судьбе России, русской литературы, современной социальной и культурной среде, поэт через посредство чеховского рассказа обращается к Библии с полусерьезным, полуиздевательским пафосом:

Энтропии злые бесы
Убегают наутёк!
Он воистину воскресе!
Поцелуемся дружок!9

И дальше:

Мы комочки злого праха,
Но душа — теплым-тепла!
Пасха, Лев Семеныч, Пасха!
Лева, расправляй крыла!

Пасха, Пасха, Лев Семеныч!
Светлой новости внемли!
Левушка, тверди канону
Клейкой зелени земли

В Царстве Божием, о Лева,
В Царствии Грядущем том,
Лева, нехристь бестолковый,
Спорим, все мы оживем10.

Бесспорно, в этом произведении Чехов привлекается лишь тематически или, если можно так сказать — хронотопно: Писание, Пасха в рассказе «Студент» и в кибировском стихотворении. Но идея всеобщей причастности к событиям, описанным в Библии, близка Кибирову и представляет собой, с одной стороны, слепую веру в «исполнении Писаний». Поэт добавляет: «А кто слушал — молодец», — только для того, чтобы сбить высокий пафос финала, несвойственный постмодернизму. К кому «имеет отношение» история, рассказанная чеховским студентом? И имеет ли она отношение к жизни? Как ни странно, но кибировский восторг, восклицательные знаки и вера в воскрешение звучат настолько «громко», что вызывает сомнение правдивость этих строк. Произведение построено так, что «утверждение» оказывается невнятным многоточием. «Призывы» Кибирова к Рубинштейну порой абсурдны, в их последовательности (или без учета последовательности) нет определенной логики. В таком случае, почему финальный «христианский призыв» должен приниматься за чистую монету? Ведь и в чеховском тексте тоже закралось слово «вероятно». Возможно, открытость и релятивность рассказа Чехова явилась определяющим фактором в выборе эпиграфа, потому что назвать классика «знаковым» писателем пасхальных рассказов нельзя. Русская литература изобилует ими, в русской литературе есть много однозначно христиански настроенных писателей. Выбор падает на Чехова, именно в связи с его «неоднозначностью». Стихотворение Кибирова «Л.С. Рубинштейну», наполненное «утверждениями», по сути, «все отрицает», в том числе и «теоретические основы» постмодернизма (концептуализма). Оно является реакцией авторской усталости от «терминов» современной культуры, и от культуры в самом широком смысле вообще. «Обаяние энтропии» исчезает с повышением частотности использования этого термина. «Новая» культура «затирается» столь же быстро, как и мифы классической русской литературы.

В произведениях Кибирова мы можем обнаружить множество чеховских рецепций («Фирс позабытый скулит»), что является доказательством сформировавшегося и активно использующегося чеховского мифа в творчестве Кибирова.

Необходимо заметить, что Чехов для Кибирова не только текст мертвый, словарь цитат и аллюзий, но и источник основной идеи поэта, если можно говорить об идейности поэзии Кибирова. Внимание к быту, формирование усадебного рая — все это сближает двух авторов. Только если Чехов «боролся» со скукой жизни и духовным бездействием («Крыжовник», «Ионыч»), то лирический герой Кибирова, живущий в суете современности, историческая память которого пережила не одну революцию, представляет себе чеховское духовное и телесное умиротворение как предел мечтаний. Крыжовник Чехова наполняется не духовной омертвелостью, а мечтами о возрождении вишневого сада:

А потом пойдут — крыжовник,
Яблоки зеленые,
И оскому я набью
Черною смородиной.

Всей семьей придем мы в сад
К домику фанерному
И, шампурами звеня,
Сядем под черешней11.

Это тот самый проданный сад «дедушками Лениным и Борисом», возрожденный или воскресший:

Сон не сон и жизнь не жизнь
Просто пробуждение12.

Согласно идее Кибирова, после литературной и исторической продажи сада наступил продолжительный сон, а вернуть его (сад) — общая задача. Вернуть не столько проданную культуру, как у Чехова, а вернуть тихий, спокойный мещанский рай:

Леночка, будем мещанами! Я понимаю, что трудно,
Что невозможно практически это,
Но надо стараться13.

Крыжовник в русской культуре после Чехова не может существовать без своего «добавочного» значения. Он, безусловно, является символом мещанства. Но является ли этот образ собственно чеховским или он создан массовым сознанием? Образ Чехова-интеллигента предполагает негативное отношение к символам мещанства. Но не стоит забывать, что Чехов-интеллигент — это мифологический персонаж. А рассказ Чехова «Крыжовник» говорит о «гипертрофированном», гротескном варианте мещанства, ситуации, когда крыжовник становится болезненной страстью. Мы предполагаем, что «Чехов-реальный» испытывал не меньшую тоску по мещанскому (в те времена уместнее было слово «помещическому») раю. А крыжовник является для него не менее дорогим и лирическим образом. Вот выдержка из письма Чехова к Н.А. Лейкину: «У нас нет дождей и жарко. Томимся. Рожь прекрасная, но яровые плачут. Поливка огородов замучила и мою фамилию, и прислугу. Странно, у Вас не цвела ещё яблоня, а у меня уже краснеют вишни, висят яблоки величиной в три копейки, поспевают клубника и крыжовник (выделено мной — А.Б.). Ягод в этом году будет тьма-тьмущая. Одной клубники соберем, пожалуй, несколько пудов. А куда ее девать?» Массовое сознание мифологизирует Чехова, как и любого другого писателя, отождествляя жизненные позиции героев с позицией Чехова. Или наоборот, принимая негатив произведения за чеховское отношение к проблеме. Писатель превращается в «лирического героя», миф, как было указано выше, «лучше развивается» на поэтической почве, он никогда не проводит разграничений между поэтом и лирическим героем. Миф о прозаике всегда больше искажает реальность, потому что действует по тому же, поэтическому, принципу, а различий между героями Чехова и собственно Чеховым гораздо больше, чем между любым поэтом и его лирическим героем. Крыжовник (и сад вообще) для Чехова является одной из самых дорогих и лирических вещей. Мифологически негативный «мещанский рай» является производной интеллигентского мифа о Чехове, но не совпадает с жизненной позицией самого Чехова. Вот еще один отрывок (из письма Чехова к А.С. Суворину): «Что еще написать Вам? Вишен (Выделено мной — А.Б.) у нас так много, что не знаем, куда девать. Крыжовник (Выделено мной — А.Б.) некому собирать. Никогда еще я не был так богат. Я стою под деревом и ем вишни, и мне странно, что меня никто не гонит по шее. Бывало, в детстве мне каждый день драли уши за ягоды». Подобных цитат в письмах Чехова очень много, что свидетельствует о неоднозначности отношения писателя к спокойному, безмятежному существованию, которое в массовом сознании стало символом пошлости «со ссылкой на Чехова»14. Таким образом, получается, что отношение Тимура Кибирова и Чехова к мещанскому раю совпадают. Диалог Кибирова с литературным мифом выглядит как спор, попытка «оправдаться» за столь «примитивные» мечты о крыжовнике и черной смородине. Но диалог с Чеховым выглядит как дословное повторение мыслей и желаний классика.

В мифе о Чехове вишневый сад и крыжовник противоположны по значению. Концепт вишневого сада — суть высокая и потерянная культура, концепт крыжовника — абсолютная бездуховность. Миф исказил и развел по полюсам значения. В реальности эти понятия во многом схожи, синонимичны. При этом не только в контексте писем Чехова, но и в контексте творчества. Во многих других произведениях, да и в самом рассказе «Крыжовник», строки о нем наполняются лиризмом и простым человеческим счастьем15. Таким же обаянием наполняются строки стихотворения Кибирова «Послание Ленке»:

...А мы будем квасить капусту,
будем варенье варить из крыжовника в тазике медном,
вкусную пенку снимая, назойливых ос отгоняя,
пот утирая блаженный, и банки закручивать будем,
и заставлять антресоли, чтоб вечером зимним крещенским
долго чаи распивать под уютное ходиков пенье,
под завыванье за окнами блоковской вьюги16.

Сравните:

А.П. Чехов «Крыжовник»: «Но дело не в нем, а во мне самом. Я хочу вам рассказать, какая перемена произошла во мне в эти немногие часы, пока я был в его усадьбе. Вечером, когда мы пили чай, кухарка подала к столу полную тарелку крыжовнику. Это был не купленный, а свой собственный крыжовник, собранный в первый раз с тех пор, как были посажены кусты. Николай Иваныч засмеялся и минуту глядел на крыжовник, молча, со слезами, — он не мог говорить от волнения, потом положил в рот одну ягоду, поглядел на меня с торжеством ребенка, который наконец получил свою любимую игрушку, и сказал:

— Как вкусно!»

Вопрос «цены» крыжовника из чеховского рассказа становится не столь однозначным перед природным и «неискоренимым» желанием человека «пустить корни», особенно когда этих корней нет. А чем еще можно объяснить желание самого А.П. Чехова с такой страстью разводить крыжовник в Мелиховской усадьбе, устроить там маленькое дворянское гнездо с вишневым садом? Или желание смертельно больного Чехова не снять, а построить дом в Ялте и заложить там сад? Или искреннюю больную ноту автора «Вишневого сада» по утраченной и исчезающей дворянской (с очарованием мещанства) культуре? После этого остается вспомнить обвинения Анны Ахматовой в адрес Чехова по поводу незнакомства с темой, затронутой в последней пьесе, чтобы высветилась другая сторона мещанства и «пошлости жизни» в творчестве классика17.

Завывание блоковской вьюги из процитированного стихотворения Кибирова «Послание Ленке» — это не только аллюзии поэмы «Двенадцать» (стоит отметить, что блоковский и пушкинский текст являются самыми частотными в творчестве Кибирова). А. Блок — любимый поэт юности Кибирова. «Блоковская вьюга» появляется в связи с увлечением Блока и многих других поэтов «серебряного» века революцией и борьбой с мещанством. То, что казалось злом в начале XX века, превращается в предел мечтаний в конце того же века. Бесспорно, в этом стихотворении присутствует ирония, но Кибиров объясняет причины такой манящей силы крыжовника:

Будем, Ленулька, мещанами — просто из гигиенических
соображений, чтоб эту паршу, и коросту и триппер
не подхватить, не поплыть по волнам этим, женка18.

В этих строках нет иронии, здесь искренняя брезгливость по отношению к современному «идеологическому» мироустройству, к призывам спасать Россию, к ее лживому пьяному православию. «Богоборцам», «богоискателям», «достоевщине», «фрейдизму», «новому романтизму» Кибиров противопоставляет герань, бегонию и котлетки. «Не эпатаж это — просто желание выжить»19. М.Н. Эпштейн сравнивает стихотворение «Послание Ленке» с сексуальной революцией XX века и ее итогами: «В результате всех революций и переакцентуаций в сексуальности выигрывает именно нормальная сексуальность, то есть абсолютная середина (включая супружество и родительство), которая, по контрасту со всеми вымученными и мучительными крайностями, начинает больше дразнить и возбуждать. Отсюда не следует, что мещанский стереотип эстетически привлекательнее героического — важно, что какой бы то ни было стереотип начинает заново волновать тем, что было в нем убито именно стереотипностью»20. Результатом «бурной истории», постоянной вражды XIX и XX века с мещанским стереотипом становится его привлекательность, созданная во многом классической русской литературой, вопреки всем ее стараниям это мещанство искоренить. Мещанский стереотип в творчестве Кибирова включает в себя целый ряд произведений русской классики. Усадебный топос в ней является основным, но чеховская пьеса является отправной точкой для другой жизни и другой литературы, где герой будет лишен не только покоя, но и приюта. Понятия «дом», «пенаты» станут воспоминаниями. Исследуя оппозицию «Дом — Мир» в творчестве Чехова, А.С. Собенников указывает на роль «Вишневого сада» в русской литературе и культуре. Пьеса оставляет потомкам последний Дом в галерее русских усадеб, с которого начинается история гибели других русских топосов и история сиротских существований: «Гибель Дома, Сада знаменует не только крушение отдельно взятой семьи или класса. Нет, в этом символе предчувствие грядущих катастроф. С «Вишневого сада» начинается эра бездомного существования, эра коммуналок, бараков и типовых домов. Незримая ниточка духовной преемственности свяжет с этой пьесой Чехова «Утиную охоту» А. Вампилова, «Прощание с Матерой» В. Распутина, «Печальный детектив» В. Астафьева и многие другие произведения русской литературы XX в.»21.

Возникает вопрос о принципиальной разнице мифологем крыжовника и вишневого сада. В творчестве Кибирова этой разницы просто не существует. Для жителя XX века дворянское гнездо и сад становятся утопией и литературным воспоминанием, а крыжовник дачной реальностью. И в этих культурных знаках наблюдается не столько противоречие, сколько преемственность. Эта преемственность была заложена в творчестве Чехова. Вишневый сад вырубили, как мы помним, чтобы разбить на дачные участки, которые каждая семья современности старается сотворить по образу и подобию чеховского усадебного рая.

Пафос или ирония у Кибирова? Нам кажется, что сводить творчество Кибирова к тотальной иронии нельзя. Безусловно, воспроизведение шаблонов является попыткой сбить пафос призывного декламирования. Но Кибиров не боится громких слов, его кавычки «мерцают». Мифологический для современности вишневый сад становится «реальным», это уже не символ погибшей культуры, а сама культура, искренняя боль от ее гибели. За издевательскими формулами кибировского текста кроется реальная «серьезность» чеховской классики.

Об этой особенности творчества Кибирова говорит М.Н. Эпштейн: «Снятие кавычек, преодоление иронии вносит в текст еще большую напряженность, чем постановка кавычек. Нам, может быть, и нет дела до сказанного ранее, но слову есть дело, оно корчится от страха впасть в банальность — и, в конце концов, преодолевает страх, а вместе с ним и саму банальность. Движение от бескавычно-безмятежного слова к закавыченно-ироническому и далее к расскавыченно-дерзко-сентиментальному есть одно растущее смысловое напряжение слова, которое то обрастает кавычками, то сбрасывает их»22.

Говорить о спасении души после Достоевского, произнести «Русь» после Гоголя, слова о культуре и мещанстве после Чехова — это, прежде всего, страх самих слов перед банальностью. Но у Кибирова их «повторение» — это ирония не столько над словами, сколько над вечностью и незаменимостью этих слов. Цитатность чеховского мифа слишком очевидна, чтобы остаться мифом, она наполняется лиризмом. Таким лиризмом, где не только усадебный рай вишневого сада, но и жизнь ради кустов кислого крыжовника становится утопией, наполненной обаянием детства и безмятежности.

Примечания

1. Кибиров, Т. Стихи / Тимур Кибиров. — М.: Время, 2005. — С. 315 (Здесь и далее стихотворения цитируются по данному изданию с указанием страницы).

2. Кибиров Т. Указ. соч. — С. 384.

3. Там же. — С. 334—336.

4. Там же. — С. 337

5. Там же. — С. 140.

6. Там же. — С. 748.

7. Там же. — С. 808.

8. Там же. — С. 820.

9. Там же. — С. 820

10. Там же. — С. 821

11. Там же. — С. 749.

12. Там же. — С. 750.

13. Там же. — С. 145.

14. Вот еще несколько примеров:

«Милая Ликуся! Хина продолжает заниматься географией, у Брома была недавно рвота. Поспел крыжовник».

«До свиданья! У нас поспел крыжовник. Весь Ваш А. Чехов».

«Свою лисью шубу я продал за 20 рублей! Стоит она 60 руб., но так как из нее уже вылезло меху на 40 р., то 20 р. — цена не дешевая. Крыжовник здесь еще не поспел, но тепло, светло, деревья распускаются, море смотрит по-летнему, девицы жаждут чувств, но север все-таки лучше русского юга, по крайней мере весною».

«Постарайтесь приехать так, чтобы вместе поехать в Москву 15-го — 16-го и пообедать там. Стало быть, приезжайте во вторник. Цветут розы. А крыжовник еще не поспел».

«Во-вторых, я покупаю (в долг) участок около Ялты, чтобы иметь недвижимость, на которой я мог бы зимовать и разводить на досуге ненавистный Вам крыжовник. Уголок, который я покупаю, расположен в живописной местности; виды на море, на горы. Свой виноградник, свой колодезь. Это в 20 минутах ходьбы от Ялты. Уже начертил план, причем не забыл и гостей, отвел для них комнатку в подвальном этаже; в этой комнатке, в отсутствие гостей, будут жить индюшки».

«Крыжовник, о котором я писал тебе, называется штамбовым. Он дороже обыкновенного в пять раз, но оригинален весьма. <...> Купи также сирень Шпета (Späth) и берлинский тополь. Это единственный пирамидальный тополь, растущий на севере. Есть и смородина штамбовая. Из многолетних цветов купи клубни флоксов, мальвы (рожа), диэлитры».

«— Розы я из Риги выписал, нарциссы сам садил, — показывал мне А.П., ощущая прелесть быть помещиком. — А теперь пойдем, я тебе покажу две лиственницы. Я их тоже выписал и посадил. Ничего, принялись. Осенью я выпишу на посадку штамбовый крыжовник. Говорят, это — что-то особенное».

15. Сравните в других произведениях Чехова:

«Черный монах»: «Попадались тут и красивые стройные деревца с прямыми и крепкими, как у пальм, стволами, и, только пристально всмотревшись, можно было узнать в этих деревцах крыжовник или смородину. Но что больше всего веселило в саду и придавало ему оживленный вид, так это постоянное движение. От раннего утра до вечера около деревьев, кустов, на аллеях и клумбах, как муравьи, копошились люди с тачками, мотыгами, лейками...»

«Бабье царство»: «Анна Акимовна была голодна, так как с самого утра ничего не ела. Ей налили какой-то очень горькой настойки, она выпила и закусила солониной с горчицей и нашла, что это необыкновенно вкусно. Потом нижняя Маша подала индейку, моченые яблоки и крыжовник. И это тоже понравилось. Но только одно было неприятно: от изразцовой печки веяло жаром, было душно, и у всех разгорелись щеки. После ужина убрали со стола скатерть и поставили тарелки с мятными пряниками, орехами и изюмом».

16. Кибиров Т. Указ. соч. — С. 146

17. См. Лосиевский, И. Чехов и Ахматова: история одной «невстречи» / И. Лосиевский // Серебряный век. — Киев, 1994. — С. 46—54. Или Лосев, Л. Эссеистика и критика. Нелюбовь Ахматовой к Чехову / Лев Лосев // Звезда. — 2002. — № 7. — 210—215

18. Кибиров Т. Указ. соч. — С. 146

19. Там же. — С. 145

20. Эпштейн, М.Н. Постмодерн в русской литературе / М.Н. Эпштейн. — М.: Высшая школа, 2005. — С. 442

21. Собенников А.С. Между «есть Бог» и «нет Бога»: (о религиозно-философских традициях в творчестве Чехова). — Иркутск, 1997. — С. 125.

22. Эпштейн, М.Н. Постмодерн в русской литературе: Учебное пособие для вузов / М.Н. Эпштейн. — М.: Высш. Шк., 2005. — С. 447.