В работе о Достоевском и Платонове я уже писал о том, что характер болезни, ранения или смерти персонажа может играть в тексте смыслообразующую роль. Теперь хотелось бы остановится на этом подробнее. Характер болезни или причина смерти персонажа вообще вещь очень важная, поскольку отсылает к тому слою текста, который можно назвать «онтологическим», поскольку именно в нем в наибольшей степени сказываются (скрываются?) глубинные витальные или бытийные интенции автора. Желая того или нет, автор конструирует, производит текст, сообразуясь с собственными телесно-духовными характеристиками, то есть, в конечном счете, задает конфигурацию той или иной болезни или ранения персонажа, прислушиваясь к тихому голосу подсознания, диктующему ему вполне определенные «художественные» (в данном случае кавычки как будто уместны) решения.
У Платонова на первом месте то, что можно назвать сюжетом «возвращения в утробу» или сюжетом «обратного рождения». Символически путь платоновского персонажа можно представить как движение назад, вглубь и вниз — и в пространственном и во временном отношении, в отличие от героя Достоевского, для которого важно движение наверх и вперед, связанное с тем, что принято называть сюжетом «трудного рождения». У Платонова главное — это жизнь, повернутая в обратном направлении: вместо выхода из лона матери стремление вернуться в него обратно. В этом смысле «Чевенгур», «Котлован» и «Ювенильное море» предстают как три варианта движения вниз и вглубь: в первом случае — сырая низина с плотиной, во втором — искусственная утроба, вырытая в теле земли, в третьем — море юности, спрятанное под «поверхностью земного шара». Раз утроба на первом месте, значит и болезни и смерти платоновских людей — в силу единства художественного мышления как такового — тоже должны быть связаны с утробой. Так оно и есть, практически все, что связано у Платонова с болезнью и смертью, отсылает нас к области живота. Исключение как будто составляет Москва Честнова из романа «Счастливая Москва», однако и ее ранение — потеря ноги — включено в систему единой пространственно-смысловой вертикали (она падает с неба на землю) и также связано с подземно-производительными смыслами.
У Достоевского тоже есть одна знаменитая «хромоножка», однако в сочинениях этого автора персонажи болеют по-другому, и ранения у них совсем другие. При внимательном прочтении сочинений Достоевского выясняется, что его персонажи чаще всего страдают от болезней и ранений той части тела, которая связана с областью противоположных случаю Платонова смыслов, а именно — с верхом тела, с головой. От обмороков, припадков, расстройств сознания, то есть болезней подчеркнуто «головных», страдают Раскольников, кн. Мышкин, Рогожин, Ганя Иволгин, Версилов, Смердяков, Лебядкина и т. д. Если речь заходит о тяжелых ранениях, убийствах или самоубийствах, то это тоже, как правило, те или иные повреждения головы. Вместе с тем в текстах Достоевского просматривается один необычайно устойчивый мотив, который связан с ранениями пальцев рук, с тем, что можно было бы назвать «порчей пальцев». Вот несколько показательных примеров из наиболее важных текстов Достоевского.
В «Преступлении и наказании» уже в самом начале рассказывается о бедной Лизавете, которую укусила за палец ее сестра Алена Ивановна — причем речь идет не об обычном, незначащем событии, а о чем-то чрезвычайно серьезном и болезненном: старуха-процентщица укусила Лизавете палец так, что его «чуть-чуть не отрезали». А о Раскольникове вскоре после свершения им своего преступления, то есть раскалывания головы Алены Ивановны, Достоевский сообщает, что у него был такой вид, будто у него «очень больно нарывает палец, или ушиблена рука» (палец, впрочем, упомянут в первую очередь).
В «Идиоте» в ряду наиболее выразительных, центральных сцен — случай, когда Аглая рассказывает князю Мышкину о том, как Ганя Иволгин «целые полчаса держал свой палец на свечке», а затем спрашивает у князя «сожжет ли он, в доказательство своей любви, свой палец сейчас же на свечке».
Весьма показательна ситуация из «Бесов», где Ставрогин во время дуэли получает ранение мизинца правой руки, а затем в сцене самоубийства Кириллова — теперь уже в мизинец левой руки — укушен Верховенский. «Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же выбил из рук его свечку; подсвечник полетел со звоном на пол, и свеча потухла. В то же мгновение он почувствовал ужасную боль в мизинце своей левой руки. Он закричал, и ему припомнилось только, что он вне себя три раза изо всей силы ударил револьвером по голове припавшего к нему и укусившего ему палец Кириллова. Наконец палец он вырвал и сломя голову бросился бежать из дому, отыскивая в темноте дорогу». Затем, спустя пять минут, Верховенский возвращается в дом, чтобы проверить точно ли Кириллов покончил с собой. «Не зажигая огня, поспешно воротился он вверх, и только лишь около шкафа, на том самом месте, где он бил револьвером укусившего его Кириллова, вдруг вспомнил про свой укушенный палец и в то же мгновение ощутил в нем почти невыносимую боль. Стиснув зубы, он кое-как засветил огарок, вставил его опять в подсвечник и осмотрелся кругом: у окошка с отворенную форточкой, ногами в правый угол комнаты, лежал труп Кириллова. Выстрел был сделан в правый висок, и пуля вышла вверх с левой стороны, пробив череп».
Та же характерная порча пальцев и в «Братьях Карамазовых». Здесь в страдательной роли выступают Лиза и Алеша. Случай с Лизой наиболее выразительный и жесткий, если не сказать жестокий. После разговора Лизы с Алешей Карамазовым она «только что удалился Алеша, тотчас же отвернула щеколду, приотворила капельку дверь, вложила в щель свой палец и, захлопнув ее, изо всей силы придавила его». Прочитанная ею накануне история об отрезанных младенческих пальчиках хотя и может послужить некоторым «внутренним» объяснением случившегося, однако при этом — на фоне постоянной порчи пальцев в текстах Достоевского — сама нуждается в объяснении: почему снова речь идет о пальцах, а не каких-либо других частях тела?
Ну а затем от порчи пальца страдает и Алеша Карамазов. После объяснения с отцом Илюши Снегирева Алеша выходит на улицу, и тут случается ужасная сцена. «Мальчик <...> сорвался с места и кинулся сам на Алешу, и не успел тот шевельнуться, как злой мальчишка, нагнув голову и схватив обеими руками его левую руку, больно укусил ему средний палец. Он впился в него зубами и секунд десять не выпускал его. Алеша закричал от боли, дергая изо всей силы палец. Мальчик выпустил его, наконец, и отскочил на прежнюю дистанцию. Палец был больно прокушен, у самого ногтя, глубоко, до кости; полилась кровь. Алеша вынул платок и крепко обернул в него раненую руку. Обертывал он почти целую минуту».
Можно страдать и не только от непосредственной порчи пальца, но и вообще от наличия пальца или же пальца, имеющего не тот вид, который он должен бы иметь. Последний случай связан с Митей Карамазовым, который стыдился своего большого пальца на ноге с вросшим в него уродливым ногтем, а первый — с родившимся от Лизаветы Смердящей шестипалым младенцем: не отсюда ли — если опять говорить про «внутренние» объяснения — появление истории о младенце, которому отрезали пальчики? В данном случае количество пальцев (у шестипалого — один лишний, а у младенца отнимают все) не имеет значения, поскольку речь идее о логике ассоциаций и сквозных мотивов, легко порождающих родственные по своему смыслу конструкции.
Объяснения фрейдистского плана, толкующие палец как символ мужского сексуального начала, в данном случае представляются недостаточными и — главное — ничего не объясняющими. Кастрационный комплекс бессилен что-либо добавить как к внутренней мотивации такого рода поступков или событий, так и к тому, что порча пальцев случается у самых разных, непохожих друг на друга персонажей.
Мне кажется, что здесь объяснения нужно искать в другом, — а именно, в чрезвычайно важной для Достоевского мысли о том, каким образом случается человеческая смерть, в чем более всего уязвим человек для смерти и какая из них наиболее ужасна. Может быть, это уже и не мысль, а некоторое переживание, страдание, сострадание, обращенное, в том числе, и самому себе. Как бы то ни было, но эта тема представлена у Достоевского со всей возможной силой, и если говорить о конкретном ее выражении, то оно состоит в мучающей душу писателя мысли о том, что человека можно ударить по лицу, ударить топором, что ему вообще можно отрезать голову. Для того чтобы «эту «мысль разрешить», Достоевскому, например, потребовались сотни страниц романа «Идиот», на которых эпизод с гильотиной хотя и занимает совсем немного места, но (как и сцена убийства старухи-процентщицы в «Преступлении и наказании») определяет собой главную мысль и строй повествования.
Персонажи Чехова страдают «грудными» болезнями и от них же и умирают; люди-дети Платонова мучаются животом и погибают от ранений в живот. Герои Достоевского мучаются головой и умирают от головы: фактически (пуля, топор) или символически (сумасшествие). В «Идиоте», «Преступлении и наказании» и «Бесах» мотив головы больной или «испорченной» виден более чем отчетливо. Мысль о том, что человеку можно повредить, отрезать, расколоть голову, по-видимому так глубоко тревожит Достоевского, что сказывается не только в многочисленных сценах смертельных ранений головы, но и в некотором — промежуточном или компромиссном — варианте, где продумывается, изживается та же самая тема, но в облегченном, эвфемизированном виде. Все это приобретает вид смыслового переноса, замены всего человеческого тела на его маленькую часть — палец. Повреждается палец, а не весь человек. Можно сказать, что ситуация здесь облегчена настолько, насколько это возможно при сохранении важной для Достоевского линии размышления-изживания, мучающей его мысли. Ранение пальца (нередко мизинца) можно представить как наименьшее из возможных ранений, если мыслить о ранении в масштабах всего тела (руки, ноги, грудь, живот, голова). Как сказано о поврежденном во время дуэли мизинце Ставрогина, это «ничтожная царапина» по сравнению с той раной, которую причиняет голове удар топором или пресс-папье. Минимум ущерба при максимуме страдания: ведь ранения пальца относятся к числу наиболее болезненных.
В общем-то не так уж важно, какой именно палец ранен — «мизинный», «срединный» или какой-либо другой, все равно очень больно. Важно то, что палец — это особая часть тела, в каком-то смысле отдельная и едва ли не самостоятельная (в силу исключительной подвижности) его часть: вот почему палец может стать символическим заместителем всего человека, то есть иметь собственное «тело» и «голову». Психо-телесная интуиция, лежащая в основах мифопоэтического мышления, подсказывает решения именно такого рода: палец — это «человечек», самостоятельное существо с розовым личиком-ногтем.
Персонажи Достоевского ранят не просто пальцы, а чаще всего и в силу естественного порядка вещей, верхнюю часть или фалангу пальца, которая, по аналогии с телом, соотносится именно с головой.
Верх пальца и голова. Ранение пальца как символическая замена ранения головы. Интересно то, что в эпизодах, где рассказывается о ранениях пальцев, нередко появляются и упоминания о голове, и это их фактическое сближение также говорит в пользу предположения о символической роли «порчи пальцев» у персонажей Достоевского. Выше уже приводилась обширная цитата из романа «Бесы» (сцена самоубийства Кириллова), в которой означенная связка просматривается со всей очевидностью. «Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же (очевидное — через повтор слова — усиление темы. — Л.К.) выбил из рук его свечку». Затем следует укус и снова идет упоминание о голове: «три раза изо всей силы ударил револьвером по голове припавшего к нему и укусившего ему палец Кириллова». И наконец, когда Верховенский возвращается в комнату, чтобы удостовериться в случившемся, голова и палец вновь оказываются рядом: сначала говорится о том, что Верховенский вновь ощущает боль в укушенном пальце, а затем подробно рассказывается о том, как именно была повреждена голова Кириллова. То же самое видно и в эпизоде с укушенным пальцем Алеши Карамазова: сначала Достоевский сообщает о том, что мальчик бросился на Алешу, «нагнув голову», а затем следует сам укус.
Ни у одного из русских писателей персонажи так не страдают от порчи пальцев, как у Достоевского. Предложенное объяснение или, вернее, истолкование, названного факта, возможно, приближает нас к пониманию этой странной на первый взгляд однообразности.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |