Многие читатели Чехова конструировали для себя его образ как человека по произведениям. Конечно, часто приписывая ему важные для себя черты. Так и Максим Горький придумал для себя Чехова задолго до личного знакомства с ним: «Собственно говоря — я хотел бы объясниться вам в искреннейшей горячей любви, кою безответно питаю к вам со времени младых ногтей моих, я хотел бы выразить мой восторг пред удивительным талантом вашим, тоскливым и за душу хватающим, трагическим и нежным, всегда таким красивым, тонким. Эх, чорт возьми, — жму руку вашу, — руку художника и сердечного, грустного человека должно быть — да? <...> Ваш талант — дух чистый и ясный, но опутанный узами земли — подлыми узами будничной жизни — и потому он тоскует. Пусть его рыдает — зов к небу и в рыданиях ясно слышен»1. В следующем письме Горький продолжил сочинять своего Чехова: «Мне, знаете, кажется, что в этой пьесе вы к людям — холоднее чорта. Вы равнодушны к ним, как снег, как вьюга. Простите, я, может быть, ошибаюсь, во всяком случае я говорю лишь о моём личном впечатлении»2. Постепенно переписка стала постоянной, и письма Чехова Горький тоже стал использовать как «строительный материал»: «В славном вашем письме чертовски много содержания и лестного и грустного для меня. Чую в нём облик вашей души, он мне кажется суровым и увеличивает моё искреннее преклонение пред вами»3. И чуть позже: «Я — фантазёр по природе моей, и было время, когда я представлял вас себе стоящим высоко над жизнью. Лицо у вас бесстрастно, как лицо судьи, и в огромных глазах отражается всё, вся земля, и лужи на ней, и солнце, сверкающее в лужах, и души людские. Потом я увидал ваш портрет, это был какой-то снимок с фотографии. Я смотрел на него долго и ничего не понял. Ну, ладно, будет. Верьте мне. Я могу сочинить, но лгать не умею и никогда, никому не льщу»4.
Так появились главные для Горького слова по отношению к Чехову: холодность, равнодушие, даже жестокость к людям, романтическое стремление прочь от земли, абсолютная свобода, даже (как прозвучит в ряде писем) от морали, которая сковывает многих писателей. Собственно, это всё его собственные устремления: и жажда свободы, и стремление переделать жизнь, и романтическое представление о писателе, стоящем над миром и выше всех людей.
Чехов аккуратно пытался деидеализировать свой образ, его ответные письма нарочито лишены пафоса: «Вы пишете, что я суров. Я не суров, а ленив — всё хожу и посвистываю. Пришлите и Вы мне свой портрет» (П VIII, 25); «А литературная профессия сама по себе засасывает. За неудачами и разочарованиями быстро проходит время, не видишь настоящей жизни, и прошлое, когда я был так свободен, кажется уже не моим, а чьим-то чужим.
Принесли почту, надо читать письма и газеты. Будьте здоровы и счастливы. Спасибо Вам за письма, за то, что благодаря Вам наша переписка так легко вошла в колею» (П VIII, 12).
Многословные и пафосные письма Горького, внезапно ворвавшиеся в жизнь Чехова, надо думать, его удивляли. Не случайно Чехов не сразу ответил на первое письмо. Он тоже начал присматриваться к своему собеседнику, который и сам это понимал: «Вот какое дело. Не обижайтесь на меня, если я что-нибудь неладно сказал. Я человек очень нелепый и грубый, а душа у меня неизлечимо больна. Как, впрочем, и следует быть душе человека думающего»5. Горький и свой образ конструировал в письмах: «Я самоучка, мне 30 лет. Не думаю, что я буду лучше чем есть и — дай бог удержаться на той ступени, куда я шагнул; это не высоко, но — будет с меня. И вообще я — фигура мало интересная»6. Это при том, что в год написания письма Горький пользовался уже всероссийской славой, был известен участием в революционном движении, подвергался арестам... Или Горький писал: «Вы сказали, что я умён — тут я смеялся. Мне от этого стало и весело и горько. Я — глуп, как паровоз. С десяти лет я стою на своих ногах, мне некогда было учиться, я всё жрал жизнь и работал, а жизнь нагревала меня ударами своих кулаков и, питая меня всем хорошим и дурным, наконец — нагрела, привела в движение, и вот я — лечу. Но рельс подо мной нет, я свежо чувствую и не слабо, думать же — не умею, — впереди ждёт меня крушение. <...> Но бывают минуты, когда мне становится жалко себя — такая минута сейчас вот наступила, — и я говорю о себе кому-нибудь, кого я люблю. Такого сорта разговор я называю омовением души слезами молчания, потому, видите ли, что хоть и много говоришь, но глупо говоришь и никогда не скажешь того, чем душа плачет»7.
Чехов тоже пытается представить себе Горького: «Какого мнения? Талант несомненный, и притом настоящий, большой талант. <...> Вы художник, умный человек, Вы чувствуете превосходно, Вы пластичны. <...> Я, повторяю, очень рад, и если бы мы познакомились и поговорили час-другой, то Вы убедились бы, как я высоко Вас ценю и какие надежды возлагаю на Ваше дарование. <...>
Сколько Вам лет? Я Вас не знаю, не знаю, откуда и кто Вы...» (П VII, 351—352).
Личная встреча не могла не повлиять на представления друг о друге, сложившиеся заочно. Чехов не скрывал своего мнения о Горьком: «Человек он хороший, умный, думающий и вдумчивый, но на нём и в нём много ненужного груза, напр<имер> его провинциализм» (П IX, 26). Чехова коробила его нескладная рубаха, внешность, как у босяка, не нравилась несдержанность, которую он заметил в рассказах и письмах Горького, грубая манера общения. Впрямую по отношению к Чехову Горький не позволял её себе, но она отразилась в письмах8. Е.Н. Чириков вспоминал: «Заговорили о молодых писателях. Отзывы Чехова обо всех самые добрые: все интересны, талантливы. Об одном, всплывшем тогда фейерверком на литературном горизонте, сказал: «Очень талантливый, но, должно быть, грубый, некультурный человек... Впрочем, это пройдёт потом»»9.
В свою очередь, Горький, пламенно пытавшийся переманить Чехова из издательского «Марксова плена» в «Знание», пришёл к неутешительному для себя выводу, что Чехов не просто мало смыслит в делах, но инертен и жалеет А.Ф. Маркса, — не борец.
Но вот в письме Горького жене от 1 или 2 апреля 1899 года словно между делом сказано: «Сегодня целый день провёл с Чеховым. <...> Целыми днями толкуем, спорим, и хотя это очень нелепо, но — что же?»10
Главный вопрос, который стал важным для внутреннего диалога Чехова и Горького — это вопрос о свободе личности: «...рад я, что встретился с вами, страшно рад! Вы, кажется, первый свободный и ничему не поклоняющийся человек, которого я видел»11. Действительно ли Чехов абсолютно свободный человек, свободный от всего — в разные периоды Горький отвечал на этот вопрос по-разному, иногда и отрицая эту свободу в Чехове. «Нитцше где-то сказал: «все писатели всегда лакеи какой-нибудь морали», Стриндберг — не лакей. Я — лакей, и служу у барыни, которой не верю, не уважаю её. Да и знаю ли я её? Пожалуй, нет. Видите, какое дело-то. Очень тяжело и грустно мне, Антон Павлович. А так как и вам не весело живётся — не буду говорить об этих тяжёлых оковах души»12. В свою очередь Чехов увидел в неоромантической свободе Горького (художник должен быть абсолютно свободным и порабощать толпу) долю цинизма и аккуратно в одном из писем сопоставил Горького со Стриндбергом, — его и правда увлекла в Стриндберге мысль о человеке, который свободен от социальных и моральных пут «старого мира», но это в том числе и свобода от морали.
Личные и творческие взаимоотношения Чехова и Горького в советское время были одним из приоритетных литературоведческих направлений (это работы В.С. Барахова, С.В. Заики, И.Я. Гречнева, Е.Б. Тагера, М.Л. Семановой, И.В. Сергиевского и др.). В силу того, что оба писателя были признаны классиками, их отношения были идеализированы, о разногласиях приходилось говорить очень осторожно. На первый план выдвигались личная дружба и творческая преемственность. Но даже краткий обзор образов друг друга, ожиданий, отразившихся в переписке и столкнувшихся с реальностью при личной встрече, говорит о том, насколько сложными были впечатления и как внимательно два писателя присматривались к личности — не только творчеству — друг друга.
Однако сложные впечатления о личности человека того же литературного круга не всегда можно высказать вслух или друг другу. Потому писатели нередко становились прототипами литературных героев в произведениях «коллег», что давало возможность изобразить своего литературного оппонента, иногда иронически, показать неоднозначные особенности личности и пр. Чехов часто становился прототипом литературного персонажа: это и писатель Малышев в романе П.Д. Боборыкина «Ходок», писатель Мерцалов в романе «Горный ручей» И.И. Ясинского, А.Г. Головачёва указала на Чехова как на прототип Герливанова — героя романа П.А. Сергеенко «Дэзи» (1898)13. Обычно в написанных после смерти Чехова мемуарах тех же авторов нет и следа зависти к его успеху, осуждения беспринципности творчества и т. д. И сам Чехов часто, в духе Герливанова, «пользовался» наблюдениями над хорошими знакомыми при создании литературных образов героев.
Отразились ли размышления друг о друге в произведениях Горького и Чехова?
Так получилось, что одной из главных тем в переписке Чехова и Горького стала драматургия. Чеховские мотивы, опора на структуру чеховских драм проявились уже в первых поставленных в МХТ пьесах Горького, но нас интересует, напомним, то личное, что стояло за пьесами.
Собственно, с обсуждения «Дяди Вани» переписка и началась: «Для меня — это страшная вещь, ваш «Дядя Ваня», это совершенно новый вид драматического искусства, молот, которым вы бьёте по пустым башкам публики»14. Процесс работы над «Мещанами», «На дне», «Тремя сёстрами» был известен обоим авторам. Так, Чехов сообщал Горькому: «Можете себе представить, написал пьесу. <...> Ужасно трудно было писать «Трёх сестёр». Ведь три героини, каждая должна быть на свой образец, и все три — генеральские дочки!» (П IX, 133). Горький смог познакомиться с пьесой 1 марта 1901 года во время гастролей Художественного театра в Петербурге. В условиях колоссальной популярности Горького в начале 1900-х годов фамилия персонажа — Солёный не могла восприниматься нейтрально.
Потому мы согласны с мыслью В.Б. Катаева в его статье «Буревестник Солёный и драматические рифмы в «Трёх сёстрах»», что одним из прототипов Солёного был Горький: «И мне долгое время версия Бройде (Солёный — он же Горький) казалась остроумной, но совершенно надуманной и пристрастной. <...> Но сейчас я всё больше склоняюсь к мнению, что в этой версии есть зерно истины. Образ Солёного создавался, видимо, не без впечатлений от Горького. <...> Если не ограничиваться только семантикой имён, действительно кое-что напрашивается на сравнение. «Три сестры» создавались Чеховым после личного знакомства с Горьким, после их крымских встреч. <...> Грубая прямота в оценках, страсть к спорам, которые сам готов признать нелепыми, несогласие с очевидным — черты личности молодого Горького. (Ведь он заявил о себе: «Я в мир пришёл, чтобы не соглашаться».) Кто знает, может быть, подобные черты в образ Солёного пришли именно отсюда, после этих ялтинских встреч. <...> Но ещё до их встреч, прочитав первые рассказы Горького, Чехов почувствовал некоторое противоречие в этом так заинтересовавшем его человеке и писателе. <...> И эта сложность: внешняя грубость, за которой скрывается своеобразный лиризм, даже тонкость, — возможно, была учтена Чеховым при создании образа Солёного. Ведь в его признании Ирине вдруг, неожиданно прорывается что-то затаённое. <...> Этот монолог звучит почти как те признания в любви и их обоснования, которыми наполнены первые письма Горького к Чехову»15.
В.Б. Катаев вспоминает и о мотиве бури в связи с Солёным — мотиве, который в общественном сознании начала 1900-х годов связывался с Горьким (кстати, «Песня о буревестнике» вышла через несколько месяцев после «Трёх сестёр»). Безусловно, нельзя считать Солёного только Горьким, но это сопоставление позволяет увидеть в Солёном не просто отрицательный персонаж16.
Заметил ли Горький принципиальное сходство фамилий? Сразу после спектакля Горький Чехову не написал, тем более что у него были оправдания — политические события в Петербурге. Написал только в конце марта: «Лучшие люди в эти дни, ибо бесстрашно идут, дабы победить или погибнуть. Погибнут или победят — не важно, важна драка, ибо драка — жизнь. Хорошо живётся! Ну, до свидания, до свидания дорогой мой Антон Павлович, дай вам боже здоровья, охоты работать, счастья, ибо никогда не поздно быть счастливым. Всего, всего доброго, хороший вы человек. А «Три сестры» идут — изумительно! Лучше «Дяди Вани». Музыка, не игра. Об этом напишу после, когда немного приду в себя»17. И больше не написал. Какое «в Москву», когда идёт драка! В это время на сопоставлении Чехова и Горького строятся критические статьи, публичные лекции. В октябре и ноябре 1900 года во время постановки в Художественном театре пьесы Чехова публика устроила овацию Горькому. В общем хоре звучит чаще всего одна мысль: время чеховских героев уходит и на смену им приходят герои Горького с их жаждой жизни и активной борьбы.
Случайно или нет, но примерно с этого времени письма Горького к Чехову становятся реже, а оценки творчества — сдержаннее: «Опасайтесь интеллигентности. Читая Антона Павловича, наслаждайтесь языком, вникайте в его магическое уменье говорить кратко и сильно — но настроению его не поддавайтесь, Боже Вас упаси!»18
В этом контексте в 1901 году Горький начинает писать новую пьесу, которая после получит название «На дне». В июле 1902 года Горький прислал её Чехову. Чехов ответил: «...пьесу Вашу я прочёл. Она нова и несомненно хороша», — и высказал ряд технических замечаний (П XI, 12). В письмах сторонним людям Чехов неизменно хвалит пьесу, и только в письме жене признаётся: «Ведь как пессимистически отнёсся летом я к «На дне», а какой успех! Не судья я» (П XI, 186). Интересно, что Чехов составил мнение о пьесе по рукописи, но позже, прочитав рецензию Ф.Д. Батюшкова на спектакль Художественного театра, написал автору статьи: «Ваша статья о горьковской пьесе мне очень понравилась. Тон превосходный. Пьесы я не видел, знаю её совсем мало, но, прочитав Вашу статью, понял, что это превосходная пьеса и что не иметь успеха она не могла» (П XI, 121).
Как в своё время Горький сделал вид, что «не заметил» Солёного, так и Чехов, судя по всему, сделал вид, что «не заметил» сходства собственного с одним из персонажей пьесы.
В феврале 1900 года Горький напечатал статью о повести Чехова «В овраге» в газете «Нижегородский листок». Отметим несколько важных положений.
Первое: Чехов стоит НАД жизнью. Эта мысль уже известна нам по приведённым выше письмам Горького. Теперь сравним: «У Чехова есть нечто большее, чем миросозерцание, — он овладел своим представлением жизни и таким образом стал выше её. Он освещает её скуку, её нелепости, её стремления, весь её хаос с высшей точки зрения. И хотя эта точка зрения неуловима, не поддаётся определению — быть может, потому, что высока, — но она всегда чувствовалась в его рассказах и всё ярче пробивается в них».
Второе: жалость к людям. Это тоже было частью горьковских представлений о Чехове, сформировавшихся вскоре после начала общения: «Всё чаще слышится в его рассказах грустный, но тяжёлый и меткий упрёк людям за их неуменье жить, всё красивее светит в них сострадание к людям и — это главное! — звучит что-то простое, сильное, примиряющее всех и вся. Его скорбь о людях очеловечивает и сыщика, и грабителя-лавочника, всех, кого она коснётся. «Понять — значит простить», — это давно сказано, и это сказано верно. Чехов понимает и говорит — простите!.. <...> Осветить так жизненное явление — это значит приложить к нему меру высшей справедливости».
И третье: чеховские произведения пробуждают в людях жажду жизни. О том, что чеховские произведения так действуют на него самого, писал Горький: «Дело в том, что каждый новый рассказ Чехова всё усиливает одну глубоко ценную и нужную для нас ноту — ноту бодрости и любви к жизни.
«Жизнь долгая — будет ещё и хорошего, и дурного, всего будет! Велика матушка Россия!»<...>
Глядя на жизнь и наше горе, Чехов, сначала смущённый неурядицей и хаосом нашего бытия, стонал и вздыхал с нами; ныне, поднявшись выше, овладев своими впечатлениями, он, как огромный рефлектор, собрал в себя все лучи её, все краски, взвесил всё дурное и хорошее в сердце своём и говорит:
«Жизнь долгая, — будет ещё и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка Россия! Я во всей России был и всё в ней видел, и ты моему слову верь, милая.
Будет и хорошее, будет и дурное. Я ходоком в Сибирь ходил <...> А что ж? Скажу тебе: потом было и дурное, было и хорошее. Вот и помирать не хочется, милая, ещё бы годочков двадцать прожил; значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия!..»
Последняя большая цитата из повести «В овраге» приписана Горьким самому Чехову, хотя в чеховском тексте она принадлежит персонажу и в ней есть выпущенные Горьким авторские ремарки19.
Практически теми же словами говорится в пьесе «На дне» о Луке: герои спорят о его равнодушии, сострадании или жалости к людям. Лука утешает всех: «Поди-ка, вот... приласкай! Человека приласкать — никогда не вредно... <...> Надо, девушка, кому-нибудь и добрым быть... жалеть людей надо! Христос-от всех жалел и нам так велел... Я те скажу — вовремя человека пожалеть... хорошо бывает!»20 Лука также «везде ходил», и в Сибири был... Ассоциации вызывает и «утешительная ложь» Луки: Чехов, как мы знаем, всегда был очень аккуратен в критике, высказываемой в лицо собеседнику, с чем столкнулся и сам Горький. Не должен нас смущать и возраст: Чехов сам часто говорил о себе как «уже старике».
Но есть и главный «маркер», связанный с Чеховым, — скрытые цитаты из «Дяди Вани», первой увиденной Горьким пьесы Чехова, оказавшей на него столь сильное впечатление. Это реминисценции последнего Сониного монолога: «Что же делать, надо жить! Мы, дядя Ваня, будем жить. <...> ...а когда наступит наш час, мы покорно умрём и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнём. Я верую, дядя, я верую горячо, страстно... <...> Мы отдохнём! Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах, мы увидим, как всё зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую...» (XIII, 115—116).
А вот слова Луки: «Ничего не будет! Лежи, знай! Ничего! Отдохнёшь там!.. Потерпи ещё! Все, милая, терпят... всяк по-своему жизнь терпит... <...> Ничего, милая! Ты — надейся... Вот, значит, помрёшь, и будет тебе спокойно... ничего больше не надо будет, и бояться — нечего! Тишина, спокой... лежи себе! Смерть — она всё успокаивает... она для нас ласковая... Помрёшь — отдохнёшь, говорится... верно это, милая! Потому — где здесь отдохнуть человеку? <...> Ничего не будет! Ничего! Ты — верь! Спокой и — больше ничего! <...> А господь — взглянет на тебя кротко-ласково и скажет: знаю я Анну эту! Ну, скажет, отведите её, Анну, в рай! Пусть успокоится... знаю я, жила она — очень трудно... очень устала... Дайте покой Анне...»21
Ещё одна мысль, которая была узнаваема и ассоциировалась безошибочно с «чеховскими настроениями», — о том, какой будет жизнь в будущем (это прежде всего то, о чём в «Трёх сёстрах» говорил Вершинин). Вот Сатин передаёт слова Луки: «Так же и все другие... слесаря, там... сапожники и прочие рабочие люди... и все крестьяне... и даже господа — для лучшего живут! Всяк думает, что для себя проживает, ан выходит, что для лучшего! По сту лет... а может, и больше — для лучшего человека живут!»22
Продолжает личный спор Горького с Чеховым и спор о вере. Лука говорит: «Коли веришь, — есть; не веришь, — нет... Во что веришь, то и есть...»23 Вспомним запись в «Записной книжке» Чехова: «Человек — это то, во что он верит» (XVII, 94). Или слова Маши в «Трёх сёстрах»: «Мне кажется, человек должен быть верующим или должен искать веры, иначе жизнь его пуста, пуста... Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звёзды на небе... Или знать, для чего живёшь, или же всё пустяки, трын-трава» (XIII, 147). Разговор о Боге был, видимо, частым в общении Чехова и Горького, отразился он и в письмах: «Вы видите, что я живу жизнью фантастической, нелепой. У меня мутится в голове, и я завидую вашему покою. К вам, мне кажется, жизнь относится как к святыне, она не трогает вас в вашем уединении, она знает вашу тихую любовь к людям и не желает нарушить её, грубо вторгаясь к вам. Может быть, всё это не так. Может быть, она не щадит вас, задевая ваше наиболее чуткое. Я завидую вам потому, что мне начинает казаться — не слишком ли много заботится жизнь о том, чтобы насытить меня впечатлениями? Порою, знаете, в голове у меня вертится всё, всё путается, и я чувствую себя не особенно ладно. А ещё я чувствую, что люди глупы. Им нужен бог, чтобы жить было легче. <...> Нужен бог, Антон Павлович, как вы думаете?»24
Чехов действовал на Горького, как тот сам писал, «возбуждающе»: «Право же — настало время нужды в героическом: все хотят — возбуждающего, яркого, такого, знаете, чтобы не было похоже на жизнь, а было выше её, лучше, красивее. <...> Огромное вы делаете дело вашими маленькими рассказиками — возбуждая в людях отвращение к этой сонной, полумёртвой жизни — чорт бы её побрал! На меня эта ваша «дама» («Дама с собачкой». — Л.Б.) подействовала так, что мне сейчас же захотелось изменить жене, страдать, ругаться и прочее в этом духе»25. И о «Дяде Ване» Горький говорил, что пьеса «ударяет по душе». Так же и подействовал Лука на Сатина: «Да, это он, старая дрожжа, проквасил нам сожителей... <...> Старик? Он — умница!.. Он... подействовал на меня, как кислота на старую и грязную монету...»26 Если вспомнить, что в письмах Горького начала 1900-х годов постоянно звучит мысль о том, что его задача — пробуждать в человеке гордость самим собой, то «диалог» Луки и Сатина в какой-то мере становится продолжением споров Горького и Чехова в жизни.
Горький в 1900 году задумал статью о творчестве Чехова, потом ему не хватило материалов, он пытался собрать их, а в результате развёрнутую статью о творчестве Чехова не написал. Это могло быть связано и с тем, что интересы жизни, которая так быстро менялась, оказались важнее интереса к Чехову (и переписка стала более вялой, и чеховские «интеллигентские» настроения теперь кажутся ему неинтересными). Но, может быть, среди прочих есть и ещё одна причина. Для Горького личность писателя всегда была важна в сопоставлении с его творчеством: «...каждый писатель должен быть выше и лучше того, что он пишет. Потому что — что книга? Даже и великая книга только мёртвая, чёрная тень слова и намёк на истину, а человек — вместилище Бога живаго...»27 А черты личности Чехова, вызывающие размышления Горького, он уже попытался для себя осмыслить, и потребность в «большой статье» отпала.
Но у этой истории есть продолжение. В «Вишнёвом саде» Чехов «ответил» Горькому.
В комедии много мелких деталей, которые намекают на Горького. Это лопахинское «Охмелия, иди в монастырь» во втором действии (Актёр вспоминает ту же цитату во втором действии «На дне»); рассказ Шарлотты о своей бесприютной жизни (напоминающий рассказ Насти); «ужасно» поющие персонажи (похожее замечание делает Шарлотта о пении в «Вишнёвом саде»). Ещё в 1900 году неопытный драматург Горький писал Чехову, что всё же напишет драму: «Это, знаете, очень любопытно как дисциплина, очень учит дорожить словами. Хочется сказать «он с усмешкой посмотрел на шкаф», — а нельзя»28; сравним, как по-разному смотрят на шкаф персонажи в «Вишнёвом саде». Возникает тонкая игра с Горьким, опять же, неизвестно, была ли она им замечена. Но есть и открытый ответ Горькому:
Любовь Андреевна. Нет, давайте продолжим вчерашний разговор.
Трофимов. О чём это?
Гаев. О гордом человеке.
Трофимов. Мы вчера говорили долго, но ни к чему не пришли. В гордом человеке, в вашем смысле, есть что-то мистическое. Быть может, вы и правы по-своему, но если рассуждать попросту, без затей, то какая там гордость, есть ли в ней смысл, если человек физиологически устроен неважно, если в своём громадном большинстве он груб, неумён, глубоко несчастлив. Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать (XIII, 222—223).
Однако «последнее слово» осталось за Горьким, просто потому, что он пережил Чехова и написал о нём воспоминания. Он долго колебался между противоположными суждениями о Чехове — жестокость или жалость? — пока не пришёл в мемуарах, написанных в 1904 году, к формуле: «Тоскливое и холодное презрение звучало в этих словах. Но, презирая, он сожалел, и когда, бывало, при нем ругнёшь кого-нибудь, Антон Павлович сейчас же вступится: «Ну, зачем вы? Он же старик, ему же семьдесят лет...»»
Поскольку Горький писал мемуары, чтобы сделать идеологически Чехова «своим» в то бурное время (несмотря на неприятие последней чеховской пьесы «Вишнёвый сад»), то он превратил Чехова... в Петю Трофимова. Монологи Чехова в мемуарах явно построены по этому образцу. Петя говорит: «Человечество идёт вперёд, совершенствуя свои силы. Всё, что недосягаемо для него теперь, когда-нибудь станет близким, понятным, только вот надо работать, помогать всеми силами тем, кто ищет истину. У нас, в России, работают пока очень немногие. Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способно. Называют себя интеллигенцией, а прислуге говорят «ты», с мужиками обращаются как с животными, учатся плохо, серьёзно ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьёзны, у всех строгие лица, все говорят только о важном, философствуют, а между тем у всех на глазах рабочие едят отвратительно, спят без подушек, по тридцати, по сорока в одной комнате, везде клопы, смрад, сырость, нравственная нечистота... И, очевидно, все хорошие разговоры у нас для того только, чтобы отвести глаза себе и другим. Укажите мне, где у нас ясли, о которых говорят так много и часто, где читальни? О них только в романах пишут, на деле же их нет совсем. Есть только грязь, пошлость, азиатчина... Я боюсь и не люблю очень серьёзных физиономий, боюсь серьёзных разговоров. Лучше помолчим!» (XIII, 223).
И в мемуарах:
«— Странное существо — русский человек! — сказал он однажды. — В нём, как в решете, ничего не задерживается. В юности он жадно наполняет душу всем, что под руку попало, а после тридцати лет в нём остаётся какой-то серый хлам. Чтобы хорошо жить, по-человечески — надо же работать! Работать с любовью, с верой. А у нас не умеют этого. Архитектор, выстроив два-три приличных дома, садится играть в карты, играет всю жизнь или же торчит за кулисами театра. Доктор, если он имеет практику, перестаёт следить за наукой, ничего, кроме «Новостей терапии», не читает и в сорок лет серьёзно убежден, что все болезни — простудного происхождения. Я не встречал ни одного чиновника, который хоть немножко понимал бы значение своей работы: обыкновенно он сидит в столице или губернском городе, сочиняет бумаги и посылает их в Змиёв и Сморгонь для исполнения. А кого эти бумаги лишат свободы движения в Змиёве и Сморгони, — об этом чиновник думает так же мало, как атеист о мучениях ада. Сделав себе имя удачной защитой, адвокат уже перестаёт заботиться о защите правды, а защищает только право собственности, играет на скачках, ест устриц и изображает собой тонкого знатока всех искусств. Актёр, сыгравши сносно две-три роли, уже не учит больше ролей, а надевает цилиндр и думает, что он гений. Вся Россия — страна каких-то жадных и ленивых людей: они ужасно много едят, пьют, любят спать днём и во сне храпят. Женятся они для порядка в доме, а любовниц заводят для престижа в обществе. Психология у них — собачья: бьют их — они тихонько повизгивают и прячутся по своим конурам, ласкают — они ложатся на спину, лапки кверху и виляют хвостиками...»29
Даже страх пафоса тот же: «Тень глубокой грусти покрыла его славные глаза, тонкие лучи морщин окружили их, углубляя его взгляд. Он посмотрел вокруг и пошутил над собой:
— Видите — целую передовую статью из либеральной газеты я вам закатил. Пойдёмте — чаю дам за то, что вы такой терпеливый...
Это часто бывало у него: говорит так тепло, серьёзно, искренно и вдруг усмехнётся над собой и над речью своей»30.
Всё сказанное не значит, что только Горький был прототипом Солёного, а Чехов — прототипом Луки. Но сложные впечатления и размышления друг о друге добавлялись в такой сплав, которым является литературный персонаж. В «драматическом» диалоге — драматическом и по сложности, и по форме, через драмы — Горького и Чехова отразились и интерес к другой писательской личности, и несогласие с другим, и желание, как в случае с Горьким, «использовать» своего собеседника в идеологической борьбе.
Литература
Головачёва А.Г. Л.Н. Толстой и А.П. Чехов как прообразы героев романа П.А. Сергеенко «Дэзи» // Чеховские чтения в Ялте. Вып. 16. Чехов и Толстой: к 100-летию памяти Л.Н. Толстого: Сб. науч. тр. Симферополь: Доля, 2011. С. 48—68.
Горький М. По поводу нового рассказа А.П. Чехова «В овраге» // Горький А.М. Собр. соч.: В 30 т. Т. 23. М.: ГИХЛ, 1953. С. 313—318.
Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. М.: Наука, 1997 (продолжающееся издание).
Горький М. Полн. собр. соч. Художественные произведения: В 25 т. Т. 7. Пьесы. Драматические наброски. М.: Наука, 1970. 692 с.
Горький М. Чехов. Воспоминания // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1986. С. 439—456.
Катаев В.Б. Буревестник Солёный и драматические рифмы в «Трёх сёстрах» // Чеховиана. «Три сестры» — 100 лет. М.: Наука, 2002. С. 120—128.
Чириков Е.Н. Встречи с Чеховым и другими писателями. Отрывок из воспоминаний / Публикация Л.Е. Бушканец // Чеховиана. Из века XX в XXI: Сб. статей. М.: Наука, 2007. С. 260—263.
Примечания
1. Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. Т. 1. М.: Наука, 1997. С. 283.
2. Там же. С. 291.
3. Там же. С. 305.
4. Там же. С. 306.
5. Там же. С. 292.
6. Там же. С. 294.
7. Там же. С. 306.
8. Горький рассказывал в письме Чехову о своём маленьком сыне: «Только научился у меня ругаться и всех ругает, а отучить я его не могу. Очень смешно — но неприятно, — когда маленький двухлетний шарлатан кричит матери во всё горло: «Сию минуту пошла прочь, анафема!» Да ещё чисто так выговаривает ан-нафем-ма!» Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. Т. 2. М.: Наука, 1997. С. 10.
9. Чириков Е.Н. Встречи с Чеховым и другими писателями. Отрывок из воспоминаний / Публикация Л.Е. Бушканец // Чеховиана. Из века XX в XXI: Сб. статей. М.: Наука, 2007. С. 262.
10. Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. Т. 1. М.: Наука, 1997. С. 324.
11. Там же. С. 331.
12. Там же. С. 339.
13. Головачёва А.Г. Л.Н. Толстой и А.П. Чехов как прообразы героев романа П.А. Сергеенко «Дэзи» // Чеховские чтения в Ялте. Вып. 16. Чехов и Толстой: к 100-летию памяти Л.Н. Толстого: Сб. науч. тр. Симферополь: Доля, 2011. С. 48—68.
14. Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. Т. 1. М.: Наука, 1997. С. 291.
15. Катаев В.Б. Буревестник Солёный и драматические рифмы в «Трёх сёстрах» // Чеховиана. «Три сестры» — 100 лет. М.: Наука. 2002. С. 120—122. Курсив в источнике.
16. Там же. С. 123, 126—127.
17. Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. Т. 2. М.: Наука, 1997. С. 122.
18. Там же. С. 89.
19. Горький М. По поводу нового рассказа А.П. Чехова «В овраге» // Горький А.М. Собр. соч.: В 30 т. Т. 23. М.: ГИХЛ, 1953. С. 315—317.
20. Горький М. Полн. собр. соч. Художественные произведения: В 25 т. Т. 7. Пьесы. Драматические наброски. М.: Наука, 1970. С. 154.
21. Там же. С. 137.
22. Там же. С. 173—174.
23. Там же. С. 140.
24. Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. Т. 2. М.: Наука, 1997. С. 60.
25. Там же. С. 9.
26. Горький М. Полн. собр. соч. Художественные произведения: В 25 т. Т. 7. С. 173.
27. Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. Т. 2. М.: Наука, 1997. С. 21.
28. Там же. С. 47.
29. Горький М. Чехов. Воспоминания // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1986. С. 447.
30. Там же. С. 440.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |