Мы не поймем «Трех сестер», если не увидим поворотного значения этой пьесы для всего идейно-творческого пути Чехова. Произведения последних лет жизни писателя — «Три сестры», «Вишневый сад», рассказ «Невеста» — открывали новый период в развитии чеховского творчества, период, окрашенный атмосферой непосредственно надвигавшейся революции. Чехов был охвачен чувством близости решающих перемен в жизни родины. И он пересматривал все свое прошлое, весь путь, все темы, идеи, образы своих произведений, по-новому решая свои прежние проблемы. Безвременная смерть оборвала этот важнейший процесс, и мы увидели только начало нового Чехова. Но каким богатым, многозначительным было это начало!
С. Елпатьевский, вспоминает о настроении Чехова в обстановке предреволюционного подъема.
«Поднимавшаяся бурная русская волна подняла и понесла с собой и Чехова. Он, отвертывавшийся от политики, весь ушел в политику, по-другому и не то стал читать в газетах, как и что читал раньше. Пессимистически и во всяком случае скептически настроенный Чехов стал верующим. Верующим не в то, что будет хорошая жизнь через двести лет, как говорили персонажи его произведений, а что эта хорошая жизнь для России придвинулась вплотную, что вот-вот сейчас перестроится вся Россия по-новому, светлому, радостному...
И весь он другой стал — оживленный, возбужденный, другие жесты явились у него, новая интонация послышалась в голосе.
...И когда мне, не чрезмерно обольщавшемуся всем, что происходило тогда, приходилось вносить некоторый скептицизм, он волновался и нападал на Меня с резкими, не сомневающимися, не чеховскими репликами.
— Как вы можете говорить так! — кипятился он. — Разве вы не видите, что все сдвинулось сверху донизу! И общество и рабочие!..
...Для меня стало очевидно, что происходил перелом во всем настроении Чехова, в его художественном восприятии жизни, что начинается новый период его художественного творчества.
Он не успел развернуться, этот период. Чехов скоро умер»1.
Решающим для настроения, в котором Чехов писал «Три сестры», была именно обстановка предреволюционного подъема в стране. Чехов видел отблеск будущего в настоящем и уже глазами будущего стремился смотреть на всю окружавшую действительность, со всеми ее драмами и комедиями, на все вопросы, мучившие современников, на их заботы, горести, интересы. Уже и раньше, в рассказах второй половины девяностых годов, мы встречаемся с этим стремлением Чехова взглянуть на свою современность глазами будущего. Теперь, в преддверия революции, это становится заметнейшей чертой его творчества. Чехов начинал слушать дыхание надвигавшейся бури. И недаром, когда умер Антон Павлович, реакционная критика, бессильно возмущаясь огромной популярностью писателя, объясняла эту популярность тем, что он примыкал к «буревестникам».
В словах Тузенбаха о приближающейся буре и выражалось тогдашнее настроение Чехова, тот новый взгляд, которым он смотрел на всю действительность, на самого себя, на своих героев. И та острота, с которой он осуществляет в «Трех сестрах» свой принцип сочетания драматического с комическим, и особенно сильная в эти годы тяга драматурга к водевилю, к комедии, объясняется в конечном итоге тем же чувством близости конца старой жизни — чувством, все глубже захватывавшим Чехова. Уже идет, близка очистительная буря, она сметет с пути родины, развеет проклятие старого! И художник уже чувствует свое моральное, историческое право представить в смешном виде драмы этой еще живущей, но уже отжившей старой жизни. Они еще остаются тяжелыми драмами для современников. Но поэт уже как бы смотрит на эти драмы с высоты будущего — и историческая исчерпанность старых форм жизни, всех ее мук, страданий, смешных в своей нелепости и уродливости противоречий, начинает представляться ему со все большей ясностью.
О настроении Чехова в 1900—1901 годы можно судить, например, по письму Горького к В. Поссе, в котором Горький приводит следующее высказывание Антона Павловича: «Чувствую, что теперь нужно писать не так, не о том, а как-то иначе, о чем-то другом, для кого-то другого, строгого и честного»2.
Революционное движение рабочего класса накладывало все более сильный отпечаток на всю жизнь страны, и Чехов угадывал приход в жизнь какой-то новой, могучей силы, «кого-то другого, строгого и честного», хотя и не мог бы назвать, определить эту новую общественную силу. Он понимал лишь, что это народная сила, и, со своим постоянным острым чувством ответственности перед народом, он новым, строгим судом судил все свое творчество, своих интеллигентских героев, слабости их мировоззрения, их жизненной позиции — слабости, многие из которых были присущи и ему самому. Он все острее испытывал чувство творческой неудовлетворенности своим мировоззрением, своими произведениями. Сознание исчерпанности своих прежних тем, неудовлетворенность характером их решения в своих произведениях, стремление к выработке нового отношения ко всем проблемам и к самому герою своего творчества — вот что окрашивало последние годы жизни писателя. Когда О.Л. Книппер-Чехова спрашивает Антона Павловича в письме, почему он ничего не пишет ей о новых произведениях, над которыми он работает, Чехов объясняет свое молчание тем, что, дескать, «ничего нет ни нового, ни интересного. Напишешь, прочтешь и видишь, что это уже было, что это уже старо. Надо бы чего-нибудь новенького, кисленького...»
«Три сестры» и явились началом нового периода в творчестве Чехова. В этой пьесе развертываются главные темы, мотивы, проблемы его произведений, но уже по-новому. Чехов как бы смотрит на своих героев и на их переживания глазами нового человека, «строгого и честного», приход которого в жизнь он чувствовал. И это усиливает сатирическое, лирико-комедийное начало.
Какова главная тема пьесы?
Вл.И. Немирович-Данченко говорил в уже упоминавшейся беседе с артистами Художественного театра: «Когда я вдумываюсь, что вызывало такую тоску чеховского пера и рядом с этим такую устремленность к радости жизни, моя мысль всегда толкается вот в какую область: мечта, мечтатели, мечта и действительность; и — тоска: тоска по лучшей жизни... А рядом (с мечтателями. — В.Е.) — царство пошлости, мещанства, самоуверенной тупости, условной морали, царство Протопопова и Наташи, с которым никто из них не способен бороться». Стремясь предостеречь театр от слезливости, Вл.И. Немирович-Данченко следующими словами охарактеризовал общее настроение будущего спектакля: «Из неясной, изломанной, запутанной жизни, где все превращается в усталость и неудачу — возникает не нытье, не хныканье, а нечто активное, но лишенное элемента борьбы — тоска о лучшей жизни»3.
Несомненно, что эти мотивы принадлежат к главным мотивам пьесы: мечта и мечтатели, мечта и действительность, неспособность мечтателей бороться за реальное воплощение своей мечты, бездейственная, не подкрепленная борьбой тоска о лучшей жизни. Правда, Вл.И. Немирович-Данченко был далек от мысли о возможности не только драматического, но и комедийного звучания тех мотивов пьесы, на которые он указывал. Но самое определение в его речи этих мотивов, как и предостережение против плаксивости, было глубоким и правильным. Впрочем, нельзя сказать, что Вл.И. Немирович-Данченко был совсем чужд догадке о наличии в пьесе сатирического, комедийного начала. В письме к Антону Павловичу (2 апреля 1901 года) он написал, что ему «разительно понравилась» мысль, высказанная одним из критиков, о «сатире, пропитанной общими твоими тенденциями», в «Трех сестрах».
Мечта о прекрасном будущем! С этой мечтой Чехов связывал все темы своего творчества и прежде всего тему счастья. Всеми образами своих произведений он говорил читателю, что только в будущей жизни, свободной от власти звериных законов, возможно настоящее человеческое счастье. А пока нет этого будущего, нельзя мечтать о личном счастье. Если оно и возможно, то только в стремлении к справедливому будущему, в поисках путей борьбы за него. Нельзя мечтать о счастье для себя в таком обществе, где для «счастья» одного требуются страдания и несчастья многих.
Со всей своей художественной силой, глубиной, последовательностью Чехов разоблачал презренность, несправедливость, низменное убожество своекорыстного «счастья».
Замечателен с этой точки зрения «Крыжовник» (1898). Герой этого рассказа, старый ветеринарный врач Иван Иваныч, высказывает заветные мысли самого автора:
«К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое чувство, близкое к отчаянию... Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье... Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч, живущих в городе, ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился... Все тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то ведер выпито, столько-то детей погибло от недоедания... И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно...
Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!»
Чеховский герой, как и сам автор, не мог бы ясно ответить на вопрос, какое именно добро нужно делать для того, чтобы полетело к черту в пропасть все гнусное собственническое «счастье», о подлости которого кричит немая статистика. Но он приближается к пониманию того, что необходима борьба против такого порядка жизни.
В статье (1900), посвященной повести «В овраге», Горький сказал, что Чехов, «как никто», «в простой и ослепительно ясной форме» раскрывает в своих произведениях противоречие между стремлением человека быть лучше и стремлением жить лучше4. В эксплуататорском обществе эти стремления несовместимы. Жить лучше там можно только при условии, что другие живут плохо. И лучше всех там живется тому, кто хуже всех, кто наиболее бесчеловечен.
Поэт счастья, молодости, любви, красоты жизни, Чехов, вместе со своими любимыми героями, отказывался от счастья, считая мечту о личном счастье безнравственной, если она не связана с заботой об общем счастье. Только там, в светлом будущем, все чувства станут подлинно человеческими, достойными самих себя, — в том числе и любовь. Все эти мечты были неясными у Чехова, но сильными, постоянными.
Стремление художника взглянуть на свою современность глазами будущего с особенной, поистине поразительной силой проявилось в рассказе «У знакомых» (1898). Этот рассказ является ключом к «Вишневому саду», он же ярко характеризует и то настроение, в котором Чехов работал над «Тремя сестрами». Глазами будущего смотрит Чехов в этом рассказе на свою современность, и она предстает как уже изжитая, архаическая, со всеми своими «типами», со своими драмами.
Как и его герои, Чехов был очень далек от представления о путях, какими придет родина к светлой, разумной жизни, о силах, которые поведут ее к этой жизни, об исторической роли рабочего класса. Поэтому он и не мог создать образ того социально-активного, действенного, волевого, способного к упорной борьбе, цельного человека, о котором он тосковал и приход которого в жизнь предчувствовал, стремясь утвердить черты такого человека своими произведениями. Незнание конкретных путей к лучшему будущему и реальных социальных сил, призванных повести родину к свободе, делало самую мечту Чехова о прекрасном будущем неизбежно отвлеченной и бездейственной. У Чехова не могло быть того чувства активного делания жизни, творчества истории, которое было у Горького, но именно к активному социальному деланию Чехов и стремился.
Разоблачение слабости тогдашней интеллигенции стало одним из важнейших мотивов в творчестве Чехова, начиная с середины девяностых годов.
Никита, сторож в «Палате № 6», тупой, исполнительный палач, был символическим воплощением жестокости, грубости, беспощадности жизни. Но и борьба с многообразными палачами тоже должна быть жестокой, грубой и беспощадной! Чехову были присущи презрение к слабости, тоска по действию, по людям, не знающим разрыва между словом и делом. «Вы спрашиваете, — писал он в одном из писем, — что должен желать теперь русский человек? Вот мой ответ: желать. Ему нужно прежде всего желание, темперамент. Надоело кисляйство». Он отвергал интеллигентское «кисляйство», уступчивость, склонность к компромиссам, неспособность решительно противостоять злу жизни.
Горький подчеркивал внутреннюю силу, твердость Чехова.
«В его серых, грустных глазах почти всегда мягко искрилась тонкая насмешка, но порой эти глаза становились холодны, остры и жестки; в такие минуты его гибкий, задушевный голос звучал тверже, и тогда — мне казалось, что этот скромный, мягкий человек, если он найдет нужным, может встать против враждебной ему силы крепко, твердо и не уступит ей»5.
В беседах с Горьким Чехов делился такими мыслями, которые раскрывали сущность его отношения к героям своих произведений — отношения и дружеского, и грустного, и иронического, и сурового. Эта суровость особенно усилилась в обстановке девятисотых годов, перед бурей. Его ирония в отношении к своим героям распространялась теперь и на характер их мечтаний о будущем.
Сама по себе мечта о светлой, чистой, справедливой жизни, разумеется, отнюдь не вызывала иронического отношения у Чехова: как раз наоборот, именно теперь, в предреволюционные годы, она усилилась в нем. Но бездейственность интеллигентских мечтателей, их неумение бороться за свою мечту, за ее реальное воплощение вызывала у него все более глубокое осуждение.
Мы надеемся на то, говорил он Горькому, что жизнь будет лучше «через двести лет», но «никто не заботится, чтоб это лучше наступило завтра»6.
В этих словах заключался пересмотр позиций самого Антона Павловича. Еще не так давно его любимый герой, доктор Астров, мечтал о той жизни и о тех людях, которые будут «через сто лет после нас», и Чехов сочувствовал своему герою, мечтал вместе с ним. Теперь он уже усматривает нечто маниловское в мечтаниях о будущей жизни, которая установится как-то сама собой, «без нас». Чехову уже претят прекрасные мечты, благородные слова, философские рассуждения, далекие от реального действия. И вся жизнь интеллигентских «рассуждателей», которые, в ожидании далекого светлого будущего, пока оно не наступило, мирятся со всеми гнусностями реальной действительности, — не настоящая, призрачная жизнь. Настоящая жизнь — только в действии. Таково было суровое, мужественное настроение Чехова! в тот период, когда в его воображении возникали образы «Трех сестер». Это настроение созревало в нем с конца девяностых годов, с большой силой оно сказалось уже в рассказе «Крыжовник», герой которого осуждает свои прежние либерально-«постепеновекие» взгляды.
Настроения протеста против либерального «постепеновства», «кисляйства» усилились у Чехова в годы, непосредственно предшествовавшие революционной буре. Никогда еще так твердо не осуждал он пассивное ожидание лучшего будущего, безволие, разрыв между словом и делом — пороки, свойственные мелкобуржуазной интеллигенции.
Если даже Суворин, желавший, чтобы Антон Павлович был всего лишь талантливым смирным обывателем, признавал, что Чехов — натура действенная, активная; если Чехов говорил Суворину: «Я презираю лень, как презираю слабость и вялость душевных движений», — то в предреволюционные годы его тоска по действию и по людям, способным к действию, его презрение к слабости и мягкотелости стали еще более осознанными.
Ему казалось, что никто не заботится о том, чтобы светлое будущее наступило завтра или сегодня. В этом представлении сказывался драматизм его положения великого художника, чувствующего всем своим существом близость революции и не знающего ее движущих сил. Потому-то к суровой иронии над интеллигентскими мечтателями-краснобаями всегда примешивалась у Чехова и грустная, сочувственная улыбка: все-таки все эти Вершинины были близки ему, к тому же это были милые, хорошие, честные люди, чуждые пошлости, эгоизму, грубости, хищничеству; с людьми же иного склада, подобными горьковскому Нилу, судьба его не свела, а если и сводила, то он не был способен понять их роль в истории.
Горький, основываясь на своих беседах с Антоном Павловичем и на своем глубоком понимании его творчества, так определил отношение Чехова к своим героям:
«Вот тревожно, как серая мышь, шмыгает «душечка» — милая, кроткая женщина, которая так рабски, так много умеет любить. Ее можно ударить по щеке, и она даже застонать громко не посмеет, кроткая раба. Рядом с ней грустно стоит Ольга из «Трех сестер»: она тоже много любит и безропотно подчиняется капризам развратной и пошлой жены своего лентяя-брата, на ее глазах ломается жизнь ее сестер, а она плачет и никому ничем не может помочь, и ни одного живого, сильного слова протеста против пошлости нет в ее груди...
Вершинин мечтает о том, как хороша будет жизнь через триста лет, и живет, не замечая, что около него все разлагается, что на его глазах Соленый от скуки и по глупости готов убить жалкого барона Тузенбаха.
Проходит перед глазами бесчисленная вереница рабов и рабынь своей любви, своей глупости и лени, своей жадности к благам земли; идут рабы темного страха пред жизнью, идут в смутной тревоге и наполняют жизнь бессвязными речами о будущем, чувствуя, что в настоящем — нет им места...
Многие из них красиво мечтают о том, как хороша будет жизнь через двести лет, и никому не приходит в голову простой вопрос: да кто же сделает ее хорошей, если мы будем только мечтать?
Мимо всей этой скучной, серой толпы бессильных людей прошел большой, умный, ко всему внимательный человек, посмотрел он на этих скучных жителей своей родины и с грустной улыбкой, тоном мягкого, но глубокого упрека... красивым искренним голосом сказал:
— Скверно вы живете, господа!»7
Горький глубоко раскрыл в этих словах то главное, за что Чехов подвергал все более острой критике своих героев: бездейственная мечта о лучшем будущем, отрыв от настоящего, от реальной жизни и действия.
«Он не любил разговоров на «высокие» темы, — вспоминал Горький о Чехове, — разговоров, которыми этот милый русский человек (точнее, милый интеллигент вершининской складки. — В.Е.) так усердно потешает себя, забывая, что смешно, но совсем не остроумно рассуждать о бархатных костюмах в будущем, не имея в настоящем даже приличных штанов»8.
Чехов всегда иронизировал над разрывом между словом и делом у современной ему интеллигенции, над неопределенностью, туманной расплывчатостью, отвлеченностью ее рассуждений и мечтаний. Уже в своем фельетоне «Мария Ивановна», обращаясь к читателю-интеллигенту, молодой Чехов подтрунивал над неопределенностью его «устремлений». В этом фельетоне читатель упрекает автора:
«— Но все-таки могли бы сюжет избрать посерьезнее! Ну, что толку в этой Марье Ивановне, право? Мало ли кругом таких явлений, мало ли кругом вопросов, которые...
— Вы правы, — отвечает автор читателю, — много и явлений и вопросов, но укажите, что собственно вам нужно. Если вы так возмущены, то укажите, заставьте меня окончательно поверить, что вы правы, что вы в самом деле очень серьезный человек и что ваша жизнь очень серьезна. Укажите же, будьте определенны, иначе я могу подумать, что вопросов и явлений, о которых вы говорите, нет вовсе, что вы просто милый малый, которому иногда нравится от нечего делать потолковать о серьезном».
Этот «милый малый, которому иногда нравится от нечего делать потолковать о серьезном», был и в Вершинине и в Тузенбахе.
Мы помним, что к «хорошему человеку» Владимиру Семенычу Лядовскому «очень шло, когда он говорил: «Нас немного!» или: «Что за жизнь без борьбы? Вперед!», хотя он ни с кем никогда не боролся и никогда не шел вперед».
В рассказе «Именины» Чехов пишет об одном из либеральных интеллигентских кружков:
«В Московском кружке, где вращалась Ольга Михайловна, бывшая курсистка, много изо дня в день говорили о науке, о народе, о честном образе мыслей, но ничего не делали ни для науки, ни для народа, ни для мысли».
Уже в самом построении этих фраз слышится ироническая издевка — в этом повторении во второй половине фразы тех слов, которые произносились либеральной интеллигенцией, но только с добавлением: не делали. Именно того, о чем они говорили, они и не делали.
Чехов был далек от умиления, от расслабленной жалостливости к своим Вершининым.
Он осуждал слабость Вершининых и Тузенбахов, осуждал весь строй их отношения к жизни. В этом и заключается главная причина его резкой полемики с такими трактовками «Трех сестер», которые не поднимались над идейным уровнем самих героев пьесы. Интеллигенция вершининского склада умиленно плакала на спектакле, вместо того чтобы смеяться над своими слабостями, над неправильностью всей своей жизни, как того хотел автор. Чехов стремился толкнуть эту интеллигенцию на путь поисков, хотел вдохнуть ей волю к действию.
Серебров (А.Н. Тихонов) рассказывает о своей беседе с Антоном Павловичем:
«— Вот вы говорите, что плакали на моих пьесах, — сказал Чехов. — Да и не вы один... А ведь я не для этого их написал, это их Алексеев (К.С. Станиславский. — В.Е.) сделал такими плаксивыми. Я хотел другое... Я хотел только честно сказать людям: «Посмотрите на себя, посмотрите, как вы все плохо и скучно живете!..» Самое главное, чтобы люди это поняли, а когда они это поймут, они непременно создадут себе другую, лучшую жизнь... Я ее не увижу, но я знаю: она будет совсем иная, не похожая на ту, что есть... А пока ее нет, я опять и опять буду говорить людям: «Поймите же, как вы плохо и скучно живете!» Над чем же тут плакать?»9.
И все-таки, конечно, было над чем плакать в «Трех сестрах». Но только дело-то заключалось в том, что и самая грусть, по мысли автора, должна была будить волю к действию, к поискам выхода, а не вызывать плаксивость, способную лишь оправдывать бездейственность.
Примечания
1. С.Я. Елпатьевский, Воспоминания за 50 лет, изд. «Прибой», Л. 1929, стр. 305—307.
2. «М. Горький и А. Чехов. Переписка, статьи, высказывания», Гослитиздат, М. 1951, стр. 150.
3. «Ежегодник Московского Художественного театра», 1943, изд. Музея МХАТ, М. 1945, стр. 154—155.
4. «М. Горький и А. Чехов. Переписка, статьи, высказывания», Гослитиздатом. 1951, стр. 124.
5. «М. Горький и А. Чехов. Переписка, статьи, высказывания», Гослитиздат, М. 1951, стр. 135.
6. «М. Горький и А. Чехов. Переписка, статьи, высказывания», Гослитиздатом. 1951, стр. 142.
7. «М. Горький и А. Чехов. Переписка, статьи, высказывания», Гослитиздат, М. 1951, стр. 138—139.
8. Там же, стр. 131.
9. А. Серебров (Тихонов) о Чехове, сб. «Чехов в воспоминаниях современников», Гослитиздат, М. 1954, стр. 566.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |