Вернуться к В.В. Ермилов. Драматургия Чехова

5. Первый акт

Атмосфера чистоты, света, прелести жизни характеризует начало пьесы. Майский полдень. «На дворе солнечно, весело». Ирина в белом платье. Сегодня ее именины. Праздник ее молодости совпадает с праздником весны. Уже «тепло, можно окна держать настежь, а березы еще не распускались». И сама Ирина — не то березка, готовая распуститься, не то белая птица (так называет ее Чебутыкин), расправляющая крылья для полета. «Скажите мне, отчего я сегодня так счастлива? Точно я на парусах, надо мною широкое голубое небо и носятся большие белые птицы. Отчего это? Отчего?» Она «вся сияет», и на душе у нее «так светло». И какие «чудесные мысли» волнуют ее, какие мысли! Это мысли о счастье. А счастье — в беззаветном труде во имя красоты и правды. И, конечно, это мысли о любви. И о Москве, куда непременно вернутся сестры и где все будет чудесно. Ирина чувствует, что она может дать много счастья людям, и сама ждет счастья. И надо всем — над этим домом, над садом, над землей, над Ириной — «масса света». Весна, весна! Как мелодична перекличка трех женских голосов, как звонок голос любимицы, именинницы, как играет солнце на ее волосах, на ее белом платье, на сверкающей белизне колонн!

Что это — начало праздника? Вступление в жизнь, полную счастья?

Тема ожидания счастья открывает пьесу.

Но почему вся эта атмосфера чистоты, сверкания, света кажется какой-то напряженной, как будто слышится в ней слишком высокая звенящая нота?

Тоскует Маша. Она насвистывает что-то. Она не верит в мечтания Ольги и Ирины о Москве. Сидя с книгой в руках, она думает о чем-то своем. К ней привязалась, не отстает эта фраза: «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том». Эта фраза — ее тоска. Тоска о напрасно пропадающей молодости, о неудачной жизни, неудачном замужестве, о мечтах, которые когда-то волновали ее, так же как волнуют сегодня Ирину. Маша в плену у жизни, она как будто тоже привязана цепью и ходит по кругу: все одно и то же, одно и то же... И в самом повторении фразы и в самой музыке стиха звучит Машина тоска. Сегодня Маше особенно тоскливо. Именины, дни рождения — даты, подчеркивающие движение жизни, ход времени. Сегодня и Маше и Ольге особенно ясно видно, что жизнь уходит, и им жаль Ирину, которая еще так молода и верит в счастье. Смеясь сквозь слезы, Маша прощается с сестрами. Она надевает шляпу, собралась уйти с праздника. И, видя ее слезы, Ольга, тоже плача, говорит ей: «Я понимаю тебя, Маша».

Так вот каков этот праздник. Ожидание счастья или прощание с надеждой на счастье?

Маша в душе прощается на этом празднике и со своею молодостью и со всеми мечтаниями. А Ольга еще хочет надеяться, хотя бы во имя Ирины. Она мечтает о Москве. Но уже слышны грубые голоса реальной жизни, они звучат издевкой над мечтами сестер.

Соседство поэзии с прозой, мечты с грубостью жизни — этот мотив особого, чеховского печального комизма своеобразно возникает перед нами уже в самом начале первого акта.

В пьесах Чехова, построенных музыкально, нужно обращать самое пристальное внимание на соседство различных, часто противоположных тематических кусков, на соседство реплик, которые как будто не имеют никакой связи между собою, а на самом деле внутренне полемизируют, порой смеются друг над другом, ведут не заметную поверхностному взгляду борьбу между собою. Нужно улавливать внутренний смысл переклички как будто совершенно не соотносящихся между собою кусков, объединенных, по внешней видимости, только тем, что они поставлены рядом. В чеховских пьесах соседство тех или других реплик, равно как и самое появление того или иного персонажа именно в данную минуту, при произнесении другими персонажами именно данных слов, бывает наполнено глубоким внутренним значением.

В начале первого акта удивительно красивый, музыкальный текст Ольги находится в прямом соседстве с текстом реплик Чебутыкина, Тузенбаха и Соленого, доносящихся из соседнего зала сюда, в гостиную, где мечтают и грустят сестры.

«...Боже мой! Сегодня утром проснулась, увидела массу света, увидела весну, и радость заволновалась в моей душе, захотелось на родину страстно.

Чебутыкин. Черта с два!

Тузенбах. Конечно, вздор.

Маша (задумавшись над книжкой, тихо насвистывает песню)».

Ольга мечтает о Москве, и в ответ на ее мечты раздается: «Черта с два!», «Конечно, вздор», и Маша насвистывает иронически-безнадежно. Зритель так и не узнает в дальнейшем, о чем именно разговаривают там, в зале, по какому поводу произносятся иронические реплики. Это еще яснее подчеркивает, что реплики из зала введены для своеобразной переклички с репликами сестер — это звучит грубый смех жизни над иллюзорными, несбыточными надеждами.

Насмешка слышится и в насвистывании Маши, заменяющем ее реплики в ответ на мечты Ольги и Ирины.

«Ольга. Маша будет приезжать в Москву на все лето, каждый год.

Маша (тихо насвистывает песню)».

Маша не верит в мечтания своих сестер, не разделяет их надежд.

И, наконец, в ответ на слова Ольги о возможности для нее личного счастья, до нас опять-таки доносится из зала грубая реплика:

«Такой вы вздор говорите, надоело вас слушать».

Закончив эту перекличку с сестрами, о которой ничего не знают персонажи, но знает зритель, читатель, появляются в гостиной Чебутыкин, Тузенбах, Соленый. Они выполнили свою «подводную» роль: ответили на реплики сестер и теперь вступают в действие уже не в качестве символических голосов, а как живые лица. Мы не узнаем, о чем они спорили в зале, о какой «чепухе», «рениксе» они там говорили, по той простой причине, что нам это и неважно знать. Автор поместил их в зале, по соседству с гостиной, с единственной целью: установить соседство «реплик зала» с «репликами гостиной». Реплики из зала должны, по мысли автора, грубо, неожиданно врываться в диалог Ольги и Ирины; внутренний смысл этих грубых реплик должен быть совершенно явным для зрителя. Зритель должен ясно понимать, что перед ним своеобразный, диссонирующий, противоречивый хор, где нежные женские голоса пресекаются грубыми мужскими, лирический мотив — комически грубым, ироническим. Опять-таки мы присутствуем при печальной комедии, грустном водевиле, чувствуем неповторимое своеобразие чеховской поэзии.

Может быть, именно для того — лишь колонны, а не стена отделяют гостиную от зала, чтобы звучал как бы один, общий разговор, чтобы было непосредственно ощутимо комически грубое, неожиданное вторжение прозы в поэзию.

Противопоставление и переплетение нежного и грубого, поэтического и прозаического, лирического и комического, чистого и пошлого характеризует всю пьесу, а в первом акте играет особенно важную роль. Ведь тема первого акта — это вторжение в светлый мир трех сестер, в их дом низменной, пошлой прозы в лице Наташи. В дом вползает мерзкое «шершавое животное» — вот главное событие акта. Наталья Ивановна погубит, разрушит мечты сестер. И именно ее грядущий триумф предвещают насмешливые, зловещие реплики из зала.

Так мотив света, ожидания счастья уже с самого начала сплетается с темой тревоги, прощания с мечтами.

И вот еще сигнал из темного мира, который прячется пока где-то, но уже собирает силы для наступления и скоро нахлынет сюда, в гостиную с цветами, и обезобразит, исказит здесь все: сигнал «из царства Протопопова и Наташи». Торжественно появляется торт — именинный подарок Протопопова!

В чеховских пьесах есть персонажи за сценой, ни разу не появляющиеся, но живущие в восприятии зрителя такой художественно-конкретной индивидуальной жизнью, как если бы зритель видел их на сцене вместе со всеми персонажами. В «Трех сестрах» такова жена Вершинина, мгновенно нарисованная гениальной кистью так, что она встает перед нами, как живая: «...какая-то полоумная с длинной девической косой, говорит одни высокопарные вещи, философствует и часто покушается на самоубийство...» Мы видим ее, слышим ее ссоры с мужем, — перед нами совершенно живой персонаж. Столь же живым, законченным персонажем является и Протопопов, хотя автор не только не выводит его на сцену, но и не дает его прямой характеристики. Мы отлично знаем Протопопова, потому что отлично знаем Наташу. Два сапога — пара. Мы непрерывно чувствуем присутствие Протопопова, потому что в сущности весь сюжет пьесы может быть определен как история утверждения Протопопова в доме Прозоровых. Вот в первом акте он дает знать о себе присылкой торта. Во втором акте его тройка нагло звенит бубенцами у крыльца дома — масленица, он приехал, чтобы лихо прокатить свою Наталью Ивановну. В третьем акте пьяный Чебутыкин громогласно извещает о том, что всем уже известно: Протопопов — любовник Наташи. А в четвертом акте Протопопов уже грузно и прочно уселся в гостиной, вытеснив сестер: они боятся, им противно войти в дом. «А Протопопов сидит там в гостиной, — говорит Ирина, — и сегодня пришел». Дом уже принадлежит Наташе, а следовательно, и Протопопову.

В первом акте сестры еще очень далеки от представления о том, что их ждет в близком будущем, к какому разорению, к каким потерям приведет их жизнь, но они уже томятся тревожными предчувствиями.

Протопоповский торт неприятно взволновал Машу. «Не люблю я Протопопова, этого Михаила Потапыча или Иваныча. Его не следует приглашать». — «Я не приглашала», — отвечает Ирина. Его никто не приглашал — он сам на них «насел».

Так, начавшись со взлета, светлым подъемом, внутреннее действие первого акта опускается вниз, к протопоповской темноте. Тут еще нелепый, безобразный, оскорбительный в своей сияющей глупости чебутыкинский серебряный самовар, — нашел, старый шут, что дарить юной девушке! — еще ниже опускает чашу весов, подчеркивая всю чепуху жизни, удручающую рениксу, которая окружает сестер.

И вдруг снова подъем: появление Вершинина. Неожиданная радость для сестер, поистине праздничный подарок для всех трех! Сбивчивый, взволнованный разговор о Москве. «Александр Игнатьевич из Москвы». — «Из Москвы? Вы из Москвы?» — «Подполковник Вершинин, оказывается, из Москвы». — «Вы из Москвы?» — «Александр Игнатьевич, вы из Москвы... Вот неожиданность!» — «Ведь мы туда переезжаем». — «А на какой вы улице жили?» — «На Старой Басманной». — «И мы там тоже...»

И сестрам и Вершинину сразу стало ясно, что они — люди с одной улицы, что он, Вершинин, удивительно близок сестрам и что ему недоставало в жизни именно их, трех сестер, так же как и им недоставало именно его, Вершинина. «Сколько, однако, у вас цветов!.. У меня в жизни не хватало именно вот таких цветов». Он мог бы сказать: именно вот таких женщин. И прежде всего — такой, как Маша. Недаром он тут же делает признание, что жена его «дама нездоровая» и что если бы он мог начать жизнь с начала, то «не женился бы... Нет, нет!»

И именно при этих словах Вершинина появляется Кулыгин. Как точно согласовано его появление именно с этим признанием Вершинина! Ведь Маша могла бы ответить на признание Вершинина, что если бы можно было начать жизнь сызнова, то она бы не вышла замуж за Кулыгина. Нет, нет! «Она вышла замуж восемнадцати лет, — говорит Ирина о Маше, — когда он казался ей самым умным человеком. А теперь не то. Он самый добрый, но не самый умный». Он хороший, честный, но скучный, о, какой скучный! Он ничего не способен понять в Маше. Он человек формы. Сегодня, в день праздника, полагается веселиться, и поэтому он весел. «Сегодня, господа, воскресный день, день отдыха, будем же отдыхать, будем веселиться каждый сообразно со своим возрастом и положением. Ковры надо будет убрать на лето и спрятать до зимы... Персидским порошком или нафталином... Римляне были здоровы, потому что умели трудиться, умели и отдыхать, у них была mens sana in corpore sano. Жизнь их текла по известным формам. Наш директор говорит: главное во всякой жизни — это ее форма... Что теряет свою форму, то кончается — и в нашей обыденной жизни то же самое...»

Вот весь Кулыгин. Как точно передана его гладкая, плавная речь, как будто Кулыгин объясняет урок в гимназии. Несерьезность, пустота его поучительных рассуждений подчеркивается тем, что он сваливает в одно свои философские сентенции с коврами, которые надо спрятать на лето, без изменения интонации, без перехода. Он жалок в своем стремлении видеть только форму явлений и не видеть их сущности, не замечать правды. Маша изменит ему с Вершининым, он будет знать об этом, но не захочет знать этого. Маша останется с ним, с Кулыгиным, форма будет соблюдена, а это самое важное. И как он смешон в финале пьесы — улыбающийся, нелепо довольный тем, что Вершинин вместе с батареей уходит из города. Бедный, жалкий Кулыгин! Он похож на Вафлю из «Дяди Вани» в своем желании уверить всех и себя самого, что все идет прекрасно, «как полагается», в то время как все полно катастроф. Ну, как Маша может быть счастливой с таким! Кулыгин — образ тогдашнего служилого интеллигента, до предела обезличенного службой.

Появление Кулыгина при словах Вершинина о том, что он, Вершинин, «не женился бы», заменяет невысказанную ответную реплику Маши о том, что она не вышла бы замуж за Кулыгина, если бы... Если бы она повстречалась в свое время с Вершининым. И какой иронией над злосчастным Кулыгиным звучат его собственные слова, которыми он рекомендуется Вершинину: «Я педагог и здесь в доме свой человек, Машин муж...» Эти слова: «Я здесь в доме свой человек» — с неизмеримо большим основанием мог бы сказать Вершинин, хотя он только что тут появился.

Теплый, ласковый вихрь поднялся вокруг Вершинина. Он до такой степени свой, домашний, что сестры, кажется, только и ждали его, чтобы рассказать ему обо всем: и о том, что они к осени непременно-непременно будут в Москве, и как здесь им плохо жить, и какой у них чудесный, талантливый брат Андрей, их гордость: он все умеет, вот даже сделал рамочку для портрета, и на скрипке играет, и обязательно будет профессором, но только вот... И они уже делятся с Вершининым и своими тревогами, еще не ясными им. Они еще не верят в серьезность нависающей над ними угрозы, но все-таки они рассказывают Александру Игнатьевичу о том, что их Андрюша влюблен «в одну здешнюю барышню». О, это, конечно, пустяки! Их Андрюша не может серьезно увлечься Натальей Ивановной. «Ах, как она одевается! — не то жалуется Маша Вершинину, не то хочет посмеяться вместе с ним над мыслью о возможности серьезного увлечения Андрея Наташей. — Не то чтобы некрасиво, не модно, а просто жалко, Какая-то странная, яркая, желтоватая юбка с этакой пошленькой бахромой и красная кофточка. И щеки такие вымытые, вымытые! Андрей не влюблен — я не допускаю, все-таки у него вкус есть, а просто он так, дразнит нас, дурачится. Я вчера слышала, она выходит за Протопопова, председателя здешней управы.

И прекрасно...»

Маша не сомневается в том, что Александр Игнатьевич сразу, с полуслова, поймет все: и кто такая Наташа — достаточно сказать, как она одевается, и что их Андрей не может — не правда ли? — влюбиться в такую мещанку с вымытыми-вымытыми щеками: у Андрея есть вкус.

Для сестер, как и для самого Чехова, эстетическое неотделимо от морального, безобразное — от бездушного, бессердечного, низменного. Зеленый пояс на розовом платье Наташи, вызывающий чувство брезгливости, даже какого-то ужаса у Ольги при появлении Наташи в их доме в первом акте, — этот зеленый пояс как бы символ Наташи, ее исчерпывающая оценка и с эстетической и тем самым с моральной точки зрения. «Мещанка», — скажет о ней Маша во втором акте. Наташа, это «шершавое животное», вызывает в нас омерзение, ее зеленый пояс напоминает о гадюке. Вспомним другой женский образ у Чехова, вызывающий отвращение, хотя перед нами красивая женщина: кулацкая хищница, детоубийца Аксинья из повести «В овраге». Ее характеризует тоже зеленая краска. «У Аксиньи были серые, наивные глаза, которые редко мигали, и на лице постоянно играла наивная улыбка. И в этих немигающих глазах, и в маленькой голове на длинной шее, и в ее стройности было что-то змеиное; зеленая, с желтой грудью, с улыбкой, она глядела, как весной из молодой ржи глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голову».

Когда Маша убеждает Вершинина, сестер и самое себя в том, что у Андрея есть вкус, что он не влюблен в Наташу, то в этих словах звучит и надежда на то, что у Андрея есть моральные устои, брезгливость ко всему мещанскому, пошлому. И все же Маша встревожена, она смутно боится вторжения темного, чуждого в их жизнь и, кажется, просит защиты у Вершинина. Александр Игнатьевич — офицер, а она, Маша, — ведь она немножечко «дочь полка» (отсюда и ее изящная вульгарность).

Да, теплый вихрь ласки, доброты, доверия, даже наивного восхищения окружил Вершинина. А что сделалось с Машей! Она забыла свою тоску, свое «лукоморье», свои слезы. И как восхитителен ее энергический жест! После первого философского высказывания Вершинина на его любимую тему — о будущем, Маша, с ее обаятельной простотой и решимостью, снимает шляпу: «Я остаюсь завтракать».

Это начало ее увлечения Вершининым. Оно принесет ей мгновенное счастье, которое еще резче, еще горестнее оттенит ее «неудачную жизнь», как скажет Маша в финальном акте. А пока со всей страстностью своей натуры она готова мчаться навстречу счастью — будь что будет! Только что она прощалась с надеждами, с молодостью. И вот молодость и надежды вновь заговорили в ее душе. «Выпью рюмочку винца! Эх-ма, жизнь малиновая, где наша не пропадала!» — восклицает она со своей милой, шутливой вульгарностью. Жест: снимает шляпу, две коротких реплики — вот и все, что дано нам для характеристики изменившегося настроения Маши. Но как это много! Ведь это — начало любви...