Но вернемся к первому акту. Мы видели, что все главные темы и события развертываются не на поверхности, а глубоко в подтексте. Вот тема Москвы.
Воспоминания нахлынули на сестер, обрадованных появлением Вершинина, и мечта о Москве поднялась с новой силой. Там все будет по-иному! Но дело не в том, где жить, дело в том, как жить. Родина повсюду прекрасна. А ждать, что все изменится в их жизни само собой только оттого, что они переселятся в Москву, значит тешить себя иллюзиями. Свое ироническое отношение к мечтаниям сестер о Москве Чехов ни разу не высказывает в прямой, непосредственной форме, но в подтексте оно выражено.
«Одно время я жил на Немецкой улице, — рассказывает Вершинин. — С Немецкой улицы я хаживал в Красные казармы. Там по пути угрюмый мост, под мостом вода шумит. Одинокому становится грустно на душе. (Пауза.) А здесь какая широкая, какая богатая река! Чудесная река!
Ольга. Да, но только холодно. Здесь холодно и комары...
Вершинин. Что вы! Здесь такой здоровый, хороший, славянский климат. Лес, река... и здесь тоже березы. Милые скромные березы, я люблю их больше всех деревьев. Хорошо здесь жить. Только странно, вокзал железной дороги в двадцати верстах... И никто не знает, почему это так».
Какое большое содержание заключено в этом обмене как будто незначащими, обыкновенными житейскими репликами! Простая перемена места жительства ничего не принесет: и в Москве тоже может быть угрюмый мост, могут быть и тоска и одиночество.
Отметим попутно, что то мрачное место в Москве, о котором говорит Вершинин, — угрюмый мост над Яузой, — встречается и в другом произведении Чехова: в рассказе «Припадок», посвященном памяти Гаршина, покончившего самоубийством от отчаяния и ужаса перед тогдашней действительностью. Герой рассказа, студент Васильев, человек — по выражению Чехова, — «гаршинского склада», в настроении ужасной душевной боли, отчаяния, вызванном в нем зрелищем циничного глумления над всем человеческим, бродит по московским улицам, потому что ему страшно остаться наедине с собою. «...Дойдя до Разгуляя, он повернул вправо и зашагал по переулкам, в каких не был раньше ни разу в жизни. Он дошел до того старого моста, где шумит Яуза и откуда видны длинные ряды огней в окнах Красных казарм. Чтобы отвлечь свою душевную боль каким-нибудь новым ощущением или другою болью, не зная, что делать, плача и дрожа, Васильев расстегнул пальто и сюртук и подставил свою голую, грудь сырому снегу и ветру. Но и это не уменьшило боли. Тогда он нагнулся через перила моста и поглядел вниз, на черную, бурливую Яузу, и ему захотелось броситься вниз головой, не из отвращения к жизни, не ради самоубийства, а чтобы хотя ушибиться и одною болью отвлечь другую. Но черная вода, потемки, пустынные берега, покрытые снегом, были страшны. Он содрогнулся и пошел дальше...
«Нет, домой, домой! — думал он. — Дома, кажется, легче...»
Возможно, что у самого Чехова были связаны тяжелые думы с этим мостом над черной Яузой.
Жизнь может быть грустной, может быть и прекрасной повсюду на нашей родной земле, в нашем «славянском климате»; повсюду может быть Москва — прекрасный город, город души трех сестер. Нет городов прекрасней Москвы — известна страстная любовь самого Чехова к Москве! — но будет ли счастлива Москва и вся наша родина, это зависит от нас, от нашей воли к действию; если мы не знаем, как нужно действовать, то нам всюду будет тоскливо, живем мы в Москве или в провинции. Вот смысл реплики Вершинина об «угрюмом мосте» в Москве и о том, что «хорошо здесь жить». Береза остается русской и в Москве и здесь. Но сестры, которые так сжились с мечтой о Москве, настораживаются. Увы, их не интересуют «здешние» березы, «здешняя» река.
«Да, но здесь холодно и комары...»
Как это по-чеховски! В пустяковом житейском замечании слышен протест против того, что Вершинин расхолаживает их, пытается отнять у них самое дорогое — мечту о Москве! Нет, они не согласятся с тем, что «хорошо здесь жить»!
Кстати, если бы Вершинин ничего не добавил к этим своим словам («хорошо здесь жить»), то его можно было бы понять неверно, можно было бы подумать, что он просто-напросто всем доволен, примиряется с действительностью. Но он говорит еще о вокзале, который, бог знает почему, построен в двадцати верстах от города. Известно, почему это так случалось в те времена: подрядчики, инженеры, недовольные размерами взятки, наказывали таким образом отцов города, а заодно и всех жителей. Нелепость, пошлость, убожество реальной действительности — вот что символизирует этот вокзал. Жизнь и здесь, и в Москве, и повсюду на родине могла бы быть прекрасной, если бы не эти пошлость и грязь. Чудесная, богатая река, милые скромные березы, здоровый славянский климат — во всем этом звучит тот же мотив пьесы, что и в словах Тузенбаха: «Какие красивые деревья, и в сущности какая должна быть около них красивая жизнь!» Как чудесны эти милые, русские, нежные женщины, и какая в сущности около них должна быть красивая жизнь!
А между тем около них Чебутыкин, Соленый, Протопопов, Наташа...
Соленый поначалу воспринимается если не как комический персонаж, то во всяком случае не страшный, только играющий в страшного, и Маша иронизирует над ним по поводу одной из его очередных нелепых острот: «Что вы хотите этим сказать, ужасно страшный человек?» Но оказывается, что он и на самом деле страшен, — недаром Ирина в первом акте говорит, что она боится Соленого. Его привычка поминутно вынимать из кармана флакон с одеколоном и опрыскивать себе руки оказывается не простым чудачеством: руки у него пахнут трупом. Он — убийца. Художник-реалист, Чехов, рисуя среду царского офицерства, никак не мог ограничиться порядочными, воспитанными людьми, Вершиниными и Тузенбахами: для этой среды весьма типичны были бретеры вроде Соленого, с опустошенными душами, для которых убийство человека на дуэли или мордобой в обращении с «нижними чинами» являлись едва ли не единственным способом утверждения своей личности.
Да, Соленый, как и Чебутыкин, по-своему страшноватая фигура. Но это отнюдь не означает, что он представляет собою какую-то демоническую личность, как он хотел бы выглядеть. Нет, он страшен именно своею ничтожностью, выдуманностью своей позы, мотивов своих действий. Ведь он и Тузенбаха-то убивает из-за своей «лермонтовской» (а на самом деле мартыновской) позы, от пустоты всей своей жизни. Поэтому ироническое отношение к нему Маши («ужасно страшный человек») имеет свое полное основание, несмотря на то, что его поза, придуманная им для самоутверждения, на самом деле оказывается страшна. Действительно, разве не страшен человек, способный убить из-за позы!
Для Соленого характерно его чувство неполноценности, внутренняя неуверенность, маскируемая «демонизмом». Он чувствует, что поэтический мир сестер, в который допущены Вершинин и Тузенбах и доступ в который закрыт для него, прекрасен и высок. Его ревность к Тузенбаху означает вместе с тем зависть к людям, стоящим духовно выше его, Соленого. Убийством Тузенбаха он стремится «утвердить» себя. Соленый непосредственно не примыкает к «царству Протопопова и Наташи», у него есть стремление к чему-то романтическому, возвышающемуся над тусклостью мещанского существования, но это стремление искажено. Мещанству Протопопова и Наташи он может противопоставить лишь романтизированное мещанство навыворот. И поэтому же, в конечном итоге, он представляет силы, враждебные истинной красоте жизни, — те самые силы, которые «глушат» трех сестер, как сорная трава.
Главное событие первого акта — это появление Наташи и ее утверждение в доме в качестве невесты Андрея. Весь ход действия подготовляет нас к этому событию: тут и зловещие сигналы вроде протопоповского торта, и тревога сестер, их жалобы Вершинину. И вот Наташа с ее вымытыми-вымытыми щеками, такая, какою Маша обрисовала ее, появляется в доме. Она в розовом платье с зеленым поясом. Как она скромна, застенчива! Она и в самом деле боится. Она чувствует, что попала в какой-то иной, не доступный, не понятный для нее высокий мир — попала случайно, благодаря капризу судьбы. Подобно Соленому, она в глубине души чувствует свою неполноценность, и это усиливает ее злобу, зависть, ненависть к сестрам — чувства, которые до времени она затаила под маской застенчивости, девической стыдливости.
Ее появление вызывает испуг у Ольги. И, как часто бывает в чеховских пьесах, это чувство выражено не прямо: оно «прикреплено» к зеленому поясу на розовом платье.
После того как Ольга и Наташа поздоровались, поцеловались, как водится, и Наташа поздравила с именинницей, Ольга заметила этот пояс, — он вдруг неистово закричал о каком-то другом, безобразном, темном, ужасном мире — мещанском мире.
«Ольга... (Вполголоса, испуганно.) На вас зеленый пояс! Милая, это нехорошо!
Наташа. Разве есть примета?
Ольга. Нет, просто не идет... и как-то странно...
Наташа (плачущим голосом). Да? Но ведь это не зеленый, а скорее матовый. (Идет за Ольгой в залу.)»
Как остра эта деталь: плачущий голос Наташи! Она не способна понять, почувствовать безобразие своего пояса, но она догадывается, что в испуге и брезгливости Ольги есть нечто из другого, высшего, не доступного ей мира. К тому же она боится, что Андрей может так же отнестись к ее поясу, как Ольга. Она еще не уверена ни в чем, потому-то она «вползает», а не входит в дом. И в ее плачущем голосе слышится и зависть к чуждому ей миру, и сознание, что она никогда не сможет возвыситься до сестер, и злоба, тем более непримиримая, чем больше в ней зависти. Как ей хочется быть хозяйкой! Тогда ее вкусы станут законом. О, она отомстит за этот пояс, за Ольгино замечание, за свой плачущий голос, за свою неуверенность! Она не забудет о поясе. В финальном акте, наслаждаясь возможностью делать выговоры, поучать сестер, она скажет Ирине: «Милая, совсем не к лицу тебе этот пояс... Это безвкусица. Надо что-нибудь светленькое». Что-нибудь зелененькое... То самое зелененькое, за которое она была унижена когда-то в этом доме! Светленький, зелененький пояс, появившись в первом акте как знак унижения Наташи, возникает в четвертом в виде развернутого флага торжествующей, победоносной пошлости — зелененького флага гадюки. Поистине у Чехова все ружья стреляют.
Чувство своей неполноценности в сравнении с сестрами, усиливающее ее злобу, мы встречаем у Наташи и в других эпизодах. В третьем акте, после того как Наташа безобразно накричала на старуху Анфису и выгнала ее прочь из комнаты, Ольга страдальчески говорит, что она не может переносить грубость. Наташа отвечает взволнованно: «Прости, Оля, прости... Я не хотела тебя огорчать». Она сознает, что чувства Ольги выше и тоньше, но понять и разделить их она просто не способна. Она не понимает логики этих чувств. Когда Ольга говорит, что нельзя гнать Анфису из дому, потому что она тридцать лет работала здесь, Наташа искренно удивляется: «Но ведь теперь она не может работать! Или я не понимаю, или же ты не хочешь меня понять... У меня нянька есть, кормилица есть, у нас горничная, кухарка... для чего же нам еще эта старуха? Для чего?»
Она искренно пытается понять логику Ольги, она даже страдает оттого, что не может понять; в ее тоне, в этом повторении: «Для чего?» — чувствуется именно искренное стремление разобраться, уяснить себе: кто же прав, она или Ольга? Ей нужно понять это хотя бы для того, чтобы отогнать догадку о своей низкопробности по сравнению с сестрами.
Но Наташа не человек: это точная ее характеристика. Ей органически чужды, непонятны человеческие представления об уважении к старости, к прожитой трудовой жизни. Она лишь смутно догадывается о том, что этот мир высоких чувств существует, догадывается и о том, что Ольга подавлена ее, Наташиной, низменностью, грубостью. Это вызывает у нее и потребность в самоутверждении и злобную истерику.
«Нам нужно уговориться, Оля. Ты в гимназии, я — в доме, у тебя ученье, у меня — хозяйство. И если я говорю что насчет прислуги, то знаю, что говорю; я знаю, что го-во-рю... И чтоб завтра же не было здесь этой старой воровки, старой хрычовки... (стучит ногами) этой ведьмы!.. Не сметь меня раздражать! Не сметь! (Спохватившись.) Право, если ты не переберешься вниз, то мы всегда будем ссориться. Это ужасно».
Злоба, усиленная завистью, — черта мещанства.
Кстати, нельзя не отметить, что изгнание из дома Анфисы означает и изгнание из дома самой Ольги. Защищать Анфису, которая дорога сестрам потому, что она — живая память о покойной маме, о Москве, Ольга не способна. Она предпочтет уйти из своего дома, перебравшись со старой нянькой на казенную квартиру при гимназии. Таким образом, когда Наташа кричит: «Чтоб не было здесь этой хрычовки...», стучит ногами, то ведь это она требует, чтобы Ольги здесь не было, — обычное у Чехова двойное значение каждой ситуации: одно — в тексте, другое, скрытое, — в подтексте.
Такое же двойное, или даже тройное, дно мы обнаруживаем в сцене завтрака, в конце первого акта, когда начинаются шутки по поводу фатальной цифры: тринадцать за столом.
«Кулыгин. Тринадцать за столом!
Родэ (громко). Господа, неужели вы придаете значение предрассудкам? (Смех.)
Кулыгин. Если тринадцать за столом, то, значит, есть тут влюбленные. Уж не вы ли, Иван Романович, чего доброго...
Чебутыкин. Я старый грешник, а вот отчего Наталья Ивановна сконфузилась, решительно понять не могу».
Эта реплика Чебутыкина послужила толчком, ускорившим роковое для сестер событие. Наташа, смутившись (скорее по-мещански, чем по-девичьи), выбегает из-за стола в гостиную, за ней — Андрей. Умиленный этой прелестной стыдливостью, он признается в любви и делает предложение. Поцелуй увенчивает первый акт. Два офицера, опоздавшие к завтраку, входят в гостиную и, увидев целующуюся пару, «останавливаются в изумлении», как бы выражая наше зрительское, читательское изумление столь быстро совершившимся падением Андрея.
День праздника Ирины оказался днем праздника Наташи.
«Тринадцать за столом» — это не только повод для традиционных безобидных острот. Это не только шутка Кулыгина. Нет, это и шутка самого Чехова — над Кулыгиным, над всем положением персонажей, над всем сплетением обстоятельств, грустная шутка... Тринадцать за столом — это значит не только то, что тут есть влюбленные. Это значит, что есть тут кто-то лишний. Для ничего не понимающего в складывающейся грозовой обстановке Кулыгина, который начал все эти шутки, лишним является тут Вершинин, о чем Кулыгин еще не догадывается. Для Маши Кулыгин тут лишний. Для сестер, как и для Андрея, которого погубит его женитьба, лишней является Наташа. Тринадцатая, она вползла в этот чуждый, ненавистный ей мир и смотрит здесь на все взглядом завистливого соглядатая, пришельца из темной, душной, злобной страны.
Наивный, забавный юный офицерик этот Родэ! Он всерьез интересуется: «Господа, неужели вы придаете значение предрассудкам?» Ему отвечают дружным смехом — всех забавляет серьезность его наивного вопроса. Но и этот смех имеет двойное значение. Это сам автор — или сама жизнь — грустно смеется над тем, что люди так беспечно шутят, не подозревая, какое зловещее для них содержание скрывается в этих, казалось бы, обычных, невинных шутках. Да, здесь, между ними — лишняя, «тринадцатая», чужая, враждебная, хитрая, ничтожная, завидующая и презирающая. Холодная, себялюбивая тварь в этом доме с цветами и белыми колоннами. И сестры в сущности уже не хозяйки здесь, в этом зале, где, по-видимому, царит мирнее именинное веселье.
Чехов говорил, что пьесы надо писать так, чтобы простота и сложность сочетались между собою, как это бывает в самой жизни. Они только обедают, — пояснял Антон Павлович свою мысль, — только обедают, говорят обыкновенные, житейские слова, глупости, волочатся, шутят, а в это время разбиваются их жизни.
Именно так и происходит в первом акте «Трех сестер». Они только завтракают, а в это время разбиваются их жизни,
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |