Вернуться к В.В. Ермилов. «Дядя Ваня»: Материалы и исследования

4. Труженики и паразиты

Как подчеркивается душевная красота маленькой незаметной Сони в сопоставлении с Еленой Андреевной!

Золушка, которая — увы! — в отличие от сказочной Золушки, так и не дождется своего счастья, своего принца.

В.Ф. Комиссаржевская, с ее глубоким чутьем к чеховским темам, в роли Сони раскрыла именно то, что вложил в этот образ сам автор. В одной из рецензий того времени мы читаем:

«Из серенькой терпеливой Сони Комиссаржевская сделала чудо. Маленькую несчастную девушку она превратила в выразительницу общечеловеческого страдания. В мольбе Сони перед отцом-профессором о дяде Ване (в бурном третьем акте), в ее отчаянном призыве к милосердию прозвучал тысячеголосый вопль людей, загубленных беспросветной будничной жизнью. Комиссаржевская сумела оттенить в этой маленькой безвестной героине не ее будничную серость, а душевную высоту и присущее ей созидающее жизненное начало»1.

В отличие от ленивой разрушительницы Елены Андреевны, Соня, воплощающая, как удачно сказал автор рецензии, созидающее жизненное начало, поддерживает все лучшее и творческое в людях. Это особенно ясно видно в характере ее отношения к Астрову, к его труду, к его мечтам. Елена Андреевна не способна на большое чувство, она не может подняться до любви. У Сони талант любви, о ней можно сказать словами Чехова: она обладает человеческим талантом. Сколько неисчерпаемой, светлой любви в ее отношении к дяде Ване, к «Вафле», к няньке, сколько доверчивости, заботы в ее отношении к Елене Андреевне, к Серебрякову! Любовь Сони — творческая, деятельная. С такою же силой, цельностью, с какою она любит Астрова, любит она и его мечту, излагает его мысли еще лучше, чем он сам, ей, так же как и ему, близка поэзия созидания. Подлинная женственность именно в этом светлом начале творческого добра.

Соня прекрасна и светла и в счастье и в горе. Два первых акта и начало третьего окрашены тревожной радостью ее любви, ожиданием счастья, и как расцветает душа ее, сколько нежности и доброты излучает на всех окружающих! Как скромно и наивно сказывается во всем! ее молодая любовь! Она приглашает Серебрякова поехать в лесничество: «в лесничестве тебе непременно понравится». В самом деле, как же может кому бы то ни было не понравиться в лесничестве, если там все полно Астровым и его мечтой!

А когда Елена Андреевна обрушивает на нее свой удар, передавая ей астровское «нет», сколько душевной силы обнаруживает Соня. Дядя Ваня плачет, говорит о своем горе, отчаянии, Соня же о своем горе не говорит никому ни слова. Она находит в себе силы утешать дядю Ваню, укреплять его для жизни и труда, в то время как у нее самой все потеряно, все погасло. «Будем трудиться для других», — говорит она дяде Ване. У современников нашей эпохи есть в любом горе, в любой утрате опора в свободном творчестве, в труде для общего счастья, в сознании высокого смысла этого труда. У Сони не могло быть этой опоры. Но душа ее так сильна и богата, так щедра любовью к людям, что не сломалась в отчаянии, не исказила своего прекрасного облика.

Соня — один из чудесных образов русской девушки, созданных нашей литературой. У нее нет чувства протеста, борьбы, в этом — ее слабость. Но, раздумывая о ее судьбе, наш зритель думает о неисчерпаемых душевных силах, расходовавшихся в прежнем обществе так хищнически, на такие оскорбительные пустяки.

Так, в образах Астрова, дяди Вани и Сони развивается общая тема «маленького человека», с его душевным богатством, напрасно гибнущим в том мире, где все враждебно человеку.

От Акакия Акакиевича Башмачкина, от Макара Девушкина из «Бедных людей» до «Вафли» идет тематическая нить «маленького», забитого, «униженного и оскорбленного» человека. И, конечно, перекликается с болью и обидой Башмачкина, Девушкина, капитана с бородкой-мочалкой из «Братьев Карамазовых» та обида, на которую Вафля жалуется няньке Марине:

«Сегодня утром, Марина Тимофеевна, иду я по деревне, а лавочник мне вслед: «Эй, ты, приживал!» И так мне горько стало!»

Сколько барского пренебрежительного равнодушия в обращении с Телегиным Елены Андреевны, не замечающей существования «маленького человека». Ей ничего не стоит перепутать его имя-отчество. Вафля поправляет ее не без достоинства, но так, что не поймешь: звучит ли в его словах «по-достоевски» горькая ирония маленького обиженного человека, или же он просто дает, так сказать, фактическую справку:

«Виноват-с... не Иван Иванович, а Илья Ильич-с... Илья Ильич Телегин, или, как некоторые зовут меня по причине моего рябого лица, Вафля. Я когда-то крестил Сонечку, и его превосходительство, ваш супруг, знает меня очень хорошо. Я теперь у вас живу в этом имении-с... Если изволили заметить, я каждый день с вами обедаю».

Ах, но Елене Андреевне лень замечать рябенького человечка, почему-то сидящего с нею за одним столом, лень думать о том, что такие человечки работают на ее мужа и на нее. Соня со своею чуткостью исправляет ее дамскую бестактность:

«Илья Ильич наш помощник, правая рука. (Нежно). Давайте, крестненький, я вам еще налью».

Марина отвечает Илье Ильичу на его слова о той обиде, которую лавочник нанес ему:

«А ты без внимания, батюшка. Все мы у бога приживалы. Как ты, как Соня, как Иван Петрович — никто без дела не сидит, все трудимся!»

По-своему она высказывает ту главную мысль всего чеховского творчества, которую с таким восторгом отмечал Горький в своей статье (1900 г.) о повести «В овраге». Горький писал об одном из героев этой повести, старике-плотнике Костыле, что он «человек мудрый и милый, как малое дитя».

«Кто трудится, кто терпит, тот и старше», — в этих словах Костыля и высказана главная чеховская мысль, — указывал Горький, — и поэтому Вафля «старше» всех лавочников, как дядя Ваня, Соня, Астров «старше» всех Серебряковых на свете.

Есть у Телегина черта, выбывающая жалостливо-ироническое отношение Чехова: это его благодушие, «блаженность», стремление убедить самого себя и всех окружающих, что все идет отлично в этом лучшем из миров. Отчасти Вафля представляет собою пародийное отражение дяди Вани — того «блаженненького» дядя Вани, каким тот был до своего разочарования в профессоре и его «идеях». Вафля тоже благоговеет перед Серебряковым, как представителем науки, этот рябенький человечек — тоже участник служения «кумиру», участник того культа, который еще так недавно составлял специальность всего этого дома, — как говорят французы: spécialité de la maison. У Вафли преклонение перед Серебряковым принимает комическую форму. Так, верный своим приемам, драматург дает нам внутреннюю пародию на главного драматического героя своей пьесы, на его недавнее прошлое. Для Телегина культ Серебрякова — замена смысла жизни, оправдание его жалкой судьбы. Он гордится тем, что, служа Серебрякову, он служит науке.

Когда Серебряков вносит свое эгоистическое предложение продать имение (означающее для нищего Вафли, по всей вероятности, просто голодную смерть в благодарность за все его труды), дядя Ваня потрясен, все замолчали, подавленные бездушием профессорского проекта. Наступает тяжелая пауза. И Телегин говорит в смущении: «Я, ваше превосходительство, питаю к науке не только благоговение, но и родственные чувства. Брата моего Григория Ильича жены брат, может, изволите знать, Константин Трофимович Лакедемонов, был магистром...»

Он смущен, потому что ему стыдно за профессора, перед которым он благоговеет, — вот каков подтекст его смешной реплики. Для него Серебряков был и остался «высшим существом», и ему хочется считать все происходящее просто каким-то недоразумением, которое сейчас разъяснится, и все эти милые, хорошие люди по-прежнему будут друзьями. Он не может разрешить себе плохо подумать о Серебрякове. Ведь если это случится, то каков же будет смысл его жизни, его труда? Если бы он решился плохо подумать о профессоре, то он перестал бы быть Вафлей и стал бы... дядей Ваней!

Вафля жалок и смешон своим желанием видеть все хорошим, умиротворенным, добрым, он смешон в своем идиллическом непонимании того, что все в этом доме ходят над пропастью. Вафля словно блаженствует на минированном поле. «Неблагополучно в этом доме», — говорит Елена Андреевна: сколько ненависти, сколько драм! Ей, по ее душевной лени, тоже хотелось бы всех примирить, она не любит никаких потрясений, вообще ничего сильного, острого, требующего больших решений. А Вафля испытывает «неизъяснимое блаженство» от того, что, дескать, все в этом доме «живут в мире и согласии». И пусть он добр, мил, чист, но его умиление нелепо. Положительно дядя Ваня мог бы увидеть в нем карикатуру на свою собственную недавнюю восторженную доверчивость! До вершин нелепости доходит призыв Вафли не портить «хороших отношений», в то время как никаких «хороших отношений» нет и в помине. В образе этого умиленного человека как бы воплотилось все то, что мешает маленьким людям распрямиться, взбунтоваться. Телегин — из тех, кто не хочет никакой резкости, потрясений, кто боится острых мыслей, острых слов, кто хочет все загладить, всех примирить. И, конечно, нам в тысячу раз ближе бунт дяди Вани, при всей его трагической бесплодности, чем умиленность Вафли.

Профессор Серебряков, против засилья которого взбунтовался дядя Ваня, вырастает, говоря горьковскими словами, в глубоко продуманный символ. Если фригийский царь Мидас обладал свойством превращать в золото все, чего бы он ни коснулся, то Серебряков накладывает на все, чего касается своей старческой рукой, печать серой скуки и уныния. Так, даже красота в его руках становится нудной, подобно тому, как даже поэзия в его изложении перестает быть поэзией. Он — гаситель света, радости, похититель молодости. Когда, во втором действии, мы попадаем ночью в его комнату, где он мучает Елену Андреевну своей подагрой и капризами, нам вдруг начинает казаться, что мы перенеслись в угрюмую палату какого-то злого колдуна, не то Кащея, не то Черномора.

«Бездарность, тупость, вопиющее бессердечие», — такова точная характеристика Серебрякова, которую дает Войницкий. Он не сказал еще о лицемерии, сближающем Серебрякова с Тартюфом. Без этой черты был бы неполон портрет бездарного либерального сухаря, «ученой воблы», который пресекает все творческое, смелое, живое и в области своей науки. Его речь перед домочадцами представляет собою поистине шедевр чеховской, внешне-бесстрастной сатиры. Как изумительно характерен, точен язык, весь стиль речи, вся манера этого привычного оратора, одного из многих заурядных, безличных академических златоустов, с заезженными до тошноты остротами, латинскими изречениями и цитатами: «Повесьте, так сказать, ваши уши на гвоздь внимания», «Я пригласил вас, господа, чтобы объявить вам, что к нам едет ревизор» и т. д.

Так и видишь его на кафедре, любующимся гладкостью и ровностью бесцветной ленты своих безжизненных, выхолощенных слов. И в том, что этими привычно-гладкими академическими словами он говорит о продаже имения, которая, если бы она состоялась, сломала бы жизни Сони, Войницкого, Телегина, Марины, Марьи Васильевны — всех этих людей, молившихся на профессора, и в том, что Серебряков способен говорить такими словами о таких делах, уже сразу предстает вся его старчески сморщенная, безжизненная, лицемерная, эгоистическая душа. Изображая себя «человеком ученым, книжным, чуждым практической жизни», он, однако, выступает с хорошо продуманным своекорыстным проектом, от которого он вынужден отказаться только потому, что сталкивается с таким решительным сопротивлением дяди Вани. Привыкший к тому, что его желания всегда беспрекословно выполнялись всеми домочадцами, он и сейчас уверен в том, что они безропотно примут его проект. И, конечно, так и случилось бы, если бы не произошло в дяде Ване коренного внутреннего изменения. И то самое обстоятельство, что Серебряков не понял, не заметил этого изменения, тоже свидетельствует о полнейшей его нечуткости, безразличии к окружающим его людям. Он оказывается попросту глуп со своим бессердечием.

Вся речь Серебрякова полна лицемерия. Вот со скорбной елейной миной он заявляет: «Жизнь моя уже кончена, о себе я не думаю, но у меня молодая жена, дочь-девушка». После паузы он произносит: «Продолжать жить в деревне мне невозможно». Итак, только что провозгласив, что о себе он не думает, старик тут же проговаривается: «жить в деревне мне невозможно». Проговорившись, он мгновенно спохватывается и поправляет свою формулировку: «Мы для деревни не созданы». Но, однако, кто это «мы»? Соня? Но она как раз и «создана» для деревенской жизни, никакой иной жизни она и не знает. Елена Андреевна? Но ей решительно все равно, где тянуть свое уже надоевшее ей существование. Следовательно, речь идет только о нем, Серебрякове, это ему не хочется жить в деревне. Да он и сам признавался в этом Елене Андреевне еще во втором действии: «Я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум, а тут — как в ссылке. Каждую минуту тосковать о прошлом, следить за успехами других, бояться смерти...»

Он не может жить в деревне по той простой причине, что он — суетный старик, привыкший к внешней шумихе и лишенный настоящих, глубоких научных интересов. Характерно, что, тоскуя о городской жизни, он думает не о библиотеках, не об архивах, а только о своей «известности, успехе, шуме». Иными словами, он думает только о себе, хотя и заявляет, что он предлагает сделать это (продать имение) «для блага Сони». Итак, для блага Сони он собирается выгнать ее из родного угла.

Все ненавистно в Серебрякове Чехову — от его благообразной ложно-значительной внешности до грубой нечуткости к людям. Сколько пренебрежения в заявлении Серебрякова дяде Ване, что тот мог бы взять себе денег, сколько хотел, из доходов от имения! Он не понимает, что глубоко оскорбляет этим заявлением дядю Ваню, не понимает, что доход от имения был для дяди Вани неприкосновенным, священным, что высшая радость для Ивана Петровича, его честь, его гордость и заключались в том, чтобы высылать все до копеечки профессору. Одним этим своим заявлением Серебряков обнаруживает, что он даже никогда и не раздумывал над мотивами беззаветного служения ему Войницкого. Он просто принимал это как должное, и вот теперь третирует дядю Ваню, как обыкновенного управляющего, который мог бы и украсть, если бы захотел. Войницкий и все прочие для Серебрякова — это такая неинтересная, ютящаяся где-то у его подножья мелкота, что он даже и не думает о том, что у них могут быть какие-то свои мысли, чувства, переживания. Он далек от понимания самого главного — того, что дядя Ваня совершил подвиг во имя его, Серебрякова, отдав ему свою жизнь. Он просто-напросто никогда не задумывался о мотивах труда дяди Вани и Сони, о целях их жизни. «Я не понимаю, чего ты добиваешься», говорит он Войницкому, действительно не понимая причин его волнения. Он не способен понять, что своим проектом продажи имения он нанес жестокий удар дяде Ване. Такова мера бессердечия этого светоча науки. Кульминацией Серебрякова, высшим сатирическим достижением Чехова в разоблачении этого общественного типа является классическая прощальная реплика, назидание Войницкому, Астрову и всем «прочим». «Я уважаю ваш образ мыслей, ваши увлечения, порывы, но позвольте старику внести в мой прощальный привет только одно замечание: Надо, господа, дело делать! Надо дело делать. (Общий поклон). Всего хорошего!»

Ничего не поняв в разыгравшейся вокруг него драме, он сохраняет свое привычное самодовольство. Людям, занятым с утра до ночи тяжелым трудом, он снисходительно советует «дело делать», сам всю жизнь занимаясь пустой паразитической болтовней, перепевом мыслей из чужих трудов. И какое, собственно, «дело» он предлагает делать? Мы так и видим ироническую улыбку Чехова над характерной для того времени фразеологией либерализма, над типичнейшим либеральным пустомелей, у которого, кроме благообразно-бездушной фразы, прикрывающей расчетливость и своекорыстие, ничего нет за душою.

«Ничтожнейший человек», — бросает Серебряков дяде Ване. Эти слова и характеризуют исчерпывающим образом самого Серебрякова.

Примечания

1. Ю. Соболев, Чехов и Комиссаржевская. В сборн. «А.П. Чехов и наш край», Азчериздат, Ростов н/Д., 1935, стр. 71.