Вернуться к В.С. Абрамова. Экзистенциальное сознание и национальное бытие в прозе А.П. Чехова 1890—1900-х годов

3.2. Экзистенциальное сознание и топосы в прозе А.П. Чехова

Структурной единицей хронотопа является топос, который можно определить как значимую семиотическую, культурно-типологическую единицу, которая явлена в тексте в виде художественного образа с пространственными характеристиками, несущего устойчивые смысловые значения оппозитивного типа. Другими словами, топос предстаёт в произведении как своеобразная модель пространства, локализуемая в сознании художника, обеспечивающая преемственность культурного процесса и осуществляющая связь времен. Пространственные образы чеховских произведений устойчивы (столица, провинция, заграница, дорога, степь, деревня, дом, сад, усадьба, фабрика, завод и другие), и названия многих рассказов и повестей писателя содержат в себе указание на определённый топос («Степь», «Дом с мезонином», «В усадьбе», «В родном углу», «В овраге»).

Мы остановимся на двух, на наш взгляд, ключевых для понимания особенностей художественной прозы Чехова моделях пространства — «провинциальной» и «столичной» — и исследуем то, каким образом названные топосы преломляются в сознании героя и какие проблемные поля они объективируют.

В творчестве русских писателей за каждым из членов этой оппозиции закрепились устойчивые характеристики. «Провинциальный» текст традиционно выстраивался в многоплановой соотнесённости с «петербургским» и «московским» текстами русской литературы. По мнению Е.Н. Эртнер, причина постоянного противопоставления в русской литературе провинции (усадьбы / деревни / уездного города) и столицы (Москвы / Петербурга) — «национальное центристское мышление, эксплицирующее конфликт столицы и провинции» [Эртнер 2005: 15]. Исследуя феномен провинции в русской прозе XIX века, она констатирует, что художественное сознание мифологизирует провинцию начиная с XVIII века. Под провинциальным и столичным топосами нами понимается локально организованные смыслообразующие культурные пространства, сферы духовной жизни, имеющие свои пространственные и временные координаты, связанные с определёнными культурными традициями, ценностями, нормами, собственным представлением о красоте и идеале. В творчестве разных русских писателей за каждым из членов оппозиции закрепились свои устойчивые характеристики. Так, М.М. Бахтин кратко описывает хронотоп «провинциального городка»: «Провинциальный мещанский городок с его затхлым бытом — чрезвычайно распространенное место свершения романных событий в XIX веке... Такой городок — место циклического бытового времени. Здесь нет событий, а есть только повторяющиеся «бывания». Время лишено здесь поступательного исторического хода, оно движется по узким кругам: круг дня, круг недели, месяца, круг всей жизни. День никогда не день, год не год, жизнь не жизнь. Изо дня в день повторяются те же бытовые действия, те же темы разговоров, те же слова и т. д. Люди в этом времени едят, пьют, спят, имеют жен, любовниц (безроманных), мелко интригуют, сидят в своих лавочках или конторах, играют в карты, сплетничают. Это обыденно-житейское, циклическое бытовое время. Оно знакомо нам в разных вариациях и по Гоголю, и по Тургеневу, по Глебу Успенскому, Щедрину, Чехову» [Бахтин 1975: 396].

В русской классической литературе оппозиция «столица / провинция», носящая идеологический характер и отражающая идейные и культурные тенденции внутри России, являлась семантически активной и структурообразующей, что было связано со стремлением писателей выразить в своих произведениях совершенную правду жизни и совершенную жизнь. Поэтому произведения русских писателей нередко строились на соотношении пространственно-временной горизонтали (мир, связанный с социальным бытием, представленный оппозицией столицы и провинции) и вертикали (мир, связанный с духовным бытием, воплощающий вечность, представленный оппозицией столицы и провинции). Путешествуя по этим пространствам, герой всякий раз преодолевал границу, зачастую осознавая переход из одного состояния духа в другое, из быта в бытие. Это «преодоление» формировало героя. Сам мотив преодоления, родственный испытанию, искушению, — один из признаков дидактического, воспитательного жанра, «следы» которого можно обнаружить в большинстве текстов русской литературы. Интересно, что мотив перехода из одного состояния в другое практически не связывался с психологией героя, но выявлял связь героя с миром вне его: герой познавал культуру, природу и, поднимаясь всё выше, переходил на новую ступень познания, достигая границы, предела.

Другая оппозиция «заграница / Россия» имеет определённые черты сходства с оппозицией «столица / провинция», хотя не тождественна ей. Жизнь в России в сопоставлении с жизнью за границей представала в русском романе нередко как серая, неудобная и невыносимая. Жизнь за границей, напротив, изображалась как комфортная, цивилизованная и полная надежд.

Проблема соотношения провинциального и столичного топосов в творчестве писателя не раз привлекала внимание исследователей. Действие чеховских произведений перемещается из провинции в столицу и наоборот, герои тоскуют по прекрасной жизни в столице и проклинают «серую», «обывательскую» жизнь в провинции либо любуются одухотворённой природой в уездном городе или деревне. В чеховедении часто выдвигается тезис об оппозиционности двух топосов. М.О. Горячева полагает, что между столицей и провинцией в чеховских произведениях проходит важная граница: «Столица является не только сосредоточием культуры, духовности, с ней связывается представление о настоящей, гармоничной жизни вообще <...>. Провинция же, напротив, вбирает в себя все самые неприглядные стороны человеческого бытия» [Горячева 1992: 10]. В докторской диссертации Н.Е. Разумовой «Пространственная модель мира в творчестве А.П. Чехова» звучит мысль о том, что, в поздней прозе Чехова «оппозиция «столица / провинция» способствует «романному эффекту» за счёт расширения пространства» [Разумова 2001: 34]. Ю.В. Доманский, анализируя рассказ «Дама с собачкой», приходит к выводу о том, что провинциальный город С. противопоставлен «античеловечной сущности Москвы», поскольку именно провинция «способна переродить человека, живущего московскими стереотипами и осознавшего их пагубность» [Доманский 1998: 168].

Е.Е. Жеребцова, рассматривая актуализацию данной оппозиции в творчестве Чехова, справедливо отмечает внешний характер противопоставления столицы и провинциального городка: «Чехов не дает нравственного критерия для их [столицы и провинции] противопоставления. Писателя интересует общее состояние мира независимо от того или иного топоса, мир как непредсказуемый процесс, участник которого — ищущий человек» [Жеребцова 2004: 47].

Но не согласимся с оговоркой исследовательницы о том, что «оппозиция «столица-провинция» приобретает в творчестве Чехова оригинальное прочтение» [Жеребцова 2004: 47]. На наш взгляд, оппозиция «столица/провинция» не только не является ключевой, как отмечали цитируемые нами исследователи, но и, во-первых, не поддерживается структурой текста, во-вторых, что самое главное, не несёт аксиологической нагрузки (не обладает положительной или негативной коннотацией) в художественном мире чеховского произведения. Как нам представляется, бинарные оппозиции в художественном мире Чехова могут существовать лишь в сознании персонажей, и это связано с чеховским типом творчества, который всё чаще называют феноменологическим1. Художественное творчество крупнейших писателей XIX века (Н.Г. Чернышевского, Н.В. Гоголя, И.С. Тургенева, И.А. Гончарова, Ф.М. Достоевского, Л.Н. Толстого, М.Е. Салтыкова-Щедрина, Н.А. Некрасова) тяготеет к идеологическому типу мышления, существенными признаками которого являются принципиальный отказ от программирующей ориентации на читателя, направление моделирующей функции текста на автора и самозамыкание текста, поиски совершенной правды жизни и совершенной жизни. В конце XIX — начале XX вв. господствующим становится новый тип мироощущения, для которого бытие предстаёт как динамичное, изменяющееся, сталкивающееся, драматичное; новый тип мышления, который видит в самом фундаменте вещей противоречие. Для феноменологического типа творчества характерно направление моделирующей функции текста на читателя, размыкание текста. В понимании художника, жизнь не может быть определена или исчерпана той или другой конечной истиной, и все конечные истины обнаруживают относительную справедливость до тех или иных пределов.

Чеховский тип мироощущения отразился и на концепции пространства.

Пространство в произведениях писателя конкретно (насколько это возможно), всеобще (географические реалии не мешают пространству быть всеобщим), всечеловечно (в этом пространстве встречаются люди разных национальностей, мировоззрений, возрастов, профессий) и потому экзистенциально. Кроме того, как нам представляется, в художественном мире Чехова важны не провинция или столица сами по себе, как географические и культурные пространства, а важно отношение к ним человека, их субъективно-ценностная окрашенность. Характерно в этом отношении очень важное наблюдение А.С. Собенникова: «...Любая вещь в мире Чехова с аксиологической точки зрения нейтральна. Бумажки, пахнущие ворванью, кусок синей материи, горшочки со сметаной, крыжовник значат только то, что значат, но в определенной системе ценностных отношений они превращаются в знак «мирка». Поэтому когда говорят, что в «Ионыче» выпускник университета Дмитрий Ионыч Старцев стал жертвой среды, то это неправда. У героя Чехова была внутренняя готовность превратиться в Ионыча» [Собенников 1996: 149; выделено мной. — В.А.].

Чеховские герои часто проецируют своё состояние, свои переживания на окружающее их пространство, психологизируют его. Пространство в творчестве писателя становится отражением человека, а не человек — отражением пространства. Как было отмечено выше, инстанция мыслящего героя в прозе 1890—1900-х гг. приобретает независимый статус. В подобных рассказах «мир изображается через конкретное воспринимающее сознание» [Чудаков 1971: 135], «видение мира принадлежит самопоглощённому герою, зажатому в шоры своего «определённого взгляда на вещи», не замечающему столь многого вокруг» [Катаев 1979: 72].

Обратимся к конкретным примерам.

Сюжет рассказа «Случай из практики» (1898) прост: герой-медик, родившийся и выросший в Москве, приезжает в небольшой провинциальный город, чтобы помочь заболевшей дочери госпожи Ляликовой. Въезжая в провинциальный город, ординатор Королёв восхищается красотой и умиротворенностью природы: «И его пленял вечер, и усадьбы, и дачи по сторонам, и березы, и это тихое настроение кругом, когда, казалось, вместе с рабочими теперь, накануне праздника, собирались отдыхать и поле, и лес, и солнце, — отдыхать и, быть может, молиться» (т. 10, с. 75; выделено мной. — В.А.).

Королёв никогда не бывал на фабриках и «деревни не знал», но ему «случалось читать про фабрики и бывать в гостях у фабрикантов» (т. 10, с. 75; выделено мной. — В.А.), и в целом у героя сформировалась устойчивая негативная реакция на фабрики и ее обитателей: «...И когда он видел какую-нибудь фабрику издали или вблизи, то всякий раз думал о том, что вот снаружи всё тихо и смирно, а внутри, должно быть, непроходимое невежество и тупой эгоизм хозяев, скучный, нездоровый труд рабочих, дрязги, водка, насекомые» (т. 10, с. 75; выделено мной. — В.А.). «Ложное представление» [Катаев 1989: 60] Королёва определяет ход его дальнейших мыслей, оценок. Поэтому, Королёв, увидев «пять громадных корпусов с трубами», думает: «И теперь, когда рабочие почтительно и пугливо сторонились коляски, он в их лицах, картузах, в походке угадывал физическую нечистоту, пьянство, нервность, растерянность» (т. 10, с. 75; выделено мной. — В.А.). От читателя требуется умение по внутренним связям произведения улавливать указание на ложность представлений, суждений, поступков. Не случайно постоянное повторение во внутренней речи героя вводных слов с семантикой неопределённости, неуверенности: «кажется», «должно быть», «почему-то». Обратим внимание на то, что ординатор замечает (или желает замечать) только «знаки», константы провинциальности, производящие на него удручающее впечатление: «широкий двор без травы», «пять громадных корпусов с трубами», «товарные склады, бараки», «на всем какой-то серый налет, точно от пыли», бедность, убогость, стол «со множеством закусок и вин», «жалкие садики», запах краски, «отрывистые, металлические звуки» или «страшная тишина» (т. 10, с. 76—80).

Осмотревшись на фабрике, Королёв думает, что скука, тоска, пошлость, грязь — общие характеристики жизни в провинциальном городке. В сознании героя существует «стереотипное» противопоставление провинциального города и столичных городов. Ценностное сознание чеховских героев объединено общим для них стремлением «схватить», уловить то предельное бытие, постижение сущности которого помогло бы личности идентифицировать «себя-с-самим-собой», сгладить жизненные противоречия (как это было у героев русской классической литературы). Писатель же сосредоточен не на полюсах антиномий, а на неведомом бесконечном посреднике, промежуточном звене между этими опытами. По контрасту с необразованностью, некультурностью дома Ляликовых (бедная культура, бездарные картины на стенах, случайная роскошь, полы с блеском, неприятные звуки на фабрике) в сознании Королёва возникают мысли о семье, работе в Москве. В мыслях Королёва Москва является символом России, провинция же — что-то ненастоящее и зловещее. И на душе у героя так «странно и неприятно», что он, «кажется, ни за что не остался бы тут жить...» (т. 10, с. 79). Зловещий облик фабрики дополняется в сознании Королева мотивом несвободы (Королёв сравнивает своё пребывание в городке с пребыванием в остроге) и мотивом дьявола. Последний мотив, на наш взгляд, несёт у писателя экзистенциальную нагрузку: дьявол с красными глазами воплощает «отношения между сильными и слабыми», общий закон неравенства. Только в художественном мире писателя основа «отношений между сильными и слабыми» — не социальный закон, как кажется Королёву, но ложные отношения между людьми, основанные на подчинении, недоверии, непонимании. Именно эти отношения сильного и слабого определяют отношения не только на фабрике, но и в доме Ляликовых, где дочь Лизу бесконечно лечат, навязывают ей докторов, нанимают лучших учителей, но у нее нет друзей, близкого человека, с которым она могла бы просто поговорить. У Чехова персонажи нередко заняты своим, они не слышат в быту тех, кто рядом. В мире писателя слово, не нашедшее отклика, — драматическое свидетельство несовершенства бытия в целом. Поэтому, впервые увидев Лизу, Королёв воспринимает её как некий продукт провинциального города, той среды, в которой она выросла, и девушка производит на него впечатление «существа несчастного, убогого» (т. 10, с. 77), как и все провинциальное пространство. Королёв, по сути, является первым человеком, который проявляет участие к Лизе. Это чувство сострадания и сопереживания Другому, сталкиваясь с которым человек впервые измеряет глубину и силу собственного страдания и забывает о себе. Отсюда — чеховская необходимость поиска связи с людьми как условие потенциального преодоления темноты, непрояснённости бытия, поскольку уход в себя рождает разрыв связей. Одиночество чеховских героев — сущностное, экзистенциальное. Сам Королёв после общения с Лизой уже по-иному воспринимает окружающее его провинциальное пространство, его мысли обращены в будущее: «Было слышно, как пели жаворонки, как звонили в церкви. Окна в фабричных корпусах весело сияли, и, проезжая через двор и потом по дороге к станции, Королёв уже не помнил ни о рабочих, ни о свайных постройках, ни о дьяволе, а думал о том времени, быть может, уже близком, когда жизнь будет такою же светлою и радостной, как это тихое, воскресное утро; и думал о том, как это приятно в такое утро, весной, ехать на тройке, в хорошей коляске и греться на солнышке» (т. 10, с. 85; выделено мной. — В.А.). Заявленная в сознании героя оппозиция «Москва / провинциальный город» снимается в финале. В результате автор приводит своего героя к пониманию жизни как закономерного процесса, где всё живое взаимосвязано. Главным для художника является именно воплощение духовно-событийного сосуществования людей и их взаимодействия друг с другом в пространстве жизни.

В рассказе «По делам службы» (1899) удушливая атмосфера провинциального села Сырня давит на следователя Лыжина: «Нужно было теперь ждать до утра, оставаться здесь ночевать, а был еще только шестой час, и им представлялись длинный вечер, потом длинная, темная ночь, скука, неудобство их постелей, тараканы, утренний холод; и, прислушиваясь к метели, которая выла в трубе и на чердаке, они оба думали о том, как всё это непохоже на жизнь, которой они хотели бы для себя и о которой когда-то мечтали, и как оба они далеки от своих сверстников, которые теперь в городе ходят по освещенным улицам, не замечая непогоды, или собираются теперь в театр, или сидят в кабинетах за книгой. О, как дорого они дали бы теперь, чтобы только пройтись по Невскому или по Петровке в Москве, послушать порядочного пения, посидеть час-другой в ресторане...» (т. 10, с. 87—88; выделено мной. — В.А.). Лыжин грезит о Москве и считает, что причиной его подавленного состояния является пребывание в провинциальном городке: «Если бы этот человек убил себя в Москве или где-нибудь под Москвой и пришлось бы вести следствие, то там это было бы интересно, важно и, пожалуй, даже было бы страшно спать по соседству с трупом; тут же, за тысячу верст от Москвы, всё это как будто иначе освещено, всё это не жизнь, не люди, а что-то существующее только «по форме», как говорит Лошадин, всё это не оставит в памяти ни малейшего следа и забудется, едва только он, Лыжин, выедет из Сырни. Родина, настоящая Россия — это Москва, Петербург, а здесь провинция, колония; когда мечтаешь о том, чтобы играть роль, быть популярным, быть, например, следователем по особо важным делам или прокурором окружного суда, быть светским львом, то думаешь непременно о Москве. Если жить, то в Москве, здесь же ничего не хочется, легко миришься со своей незаметною ролью и только ждешь одного от жизни — скорее бы уйти, уйти» (т. 10, с. 92—93; выделено мной. — В.А.). Глухое село (провинция), олицетворяющее весь хаос, беспорядок жизни, воспринимается героем как случайность и бессмысленность. Москва и Петербург (столица), напротив, видятся им как «культурная среда», где все осмысленно, объяснимо, даже «всякое самоубийство понятно, и можно объяснить, почему оно и какое оно имеет значение в общем круговороте жизни» (т. 10, с. 97; выделено мной. — В.А.). Обращает на себя внимание то, что мысли героя мешаются с общими суждениями и положениями, и не случайно в его несобственно-прямой речи использование слов с семантикой «неуверенности» и «предположительности»: «Он полагал, что если окружающая жизнь здесь, в глуши, ему непонятна и если он не видит ее, то это значит, что ее здесь нет вовсе» (т. 10, с. 97; выделено мной. — В.А.). Встреча Лыжина с местным Ильёй Лошариным, терпеливым и трудолюбивым сотским, который «всю свою жизнь каждый день ходит от человека к человеку», разнося служебно-деловые бумаги — повестки, бланки, окладные листы, но не ропщет и осознаёт себя частью общей жизни, даёт толчок к переживаниям героя о своём существовании и общем порядке вещей в мире. И мысли о различии столицы и провинции постепенно сменяются новыми мыслями о жизни как «организма, чудесного и разумного» и о человеке как «случайности», «отрывке». Именно общение с таким человеком, как «цоцкий», помогло развернуться «в его сознании широко и ясно» мысли о «какой-то связи, невидимой, но значительной и необходимой», которая существует «между всеми, всеми; в этой жизни, даже в самой пустынной глуши, ничто не случайно, всё полно одной общей мысли, всё имеет одну душу, одну цель, и, чтобы понимать это, мало думать, мало рассуждать, надо еще, вероятно, иметь дар проникновения в жизнь, дар, который дается, очевидно, не всем» (т. 10, с. 100; выделено мной. — В.А.). Оба героя внутренне близки: один уже «свою жизнь считает частью этого общего и понимает это», живёт по принципу «неправдой не проживешь», другой герой активно размышляет об этом и стремится к этому. Оба героя желают идти вперед и нести не себе «всю тяжесть этой жизни»: «— Мы идем, мы идем, мы идем. Вы в тепле, вам светло, вам мягко, а мы идем в мороз, в метель, по глубокому снегу... Мы не знаем покоя, не знаем радостей... Мы несем на себе всю тяжесть этой жизни, и своей, и вашей... У-у-у! Мы идем, мы идем, мы идем...» (т. 10, с. 99; выделено мной. — В.А.).

Как нам представляется, в прозе Чехова сам топос как таковой не обладает положительной или негативной коннотацией. Система ценностных отношений, существующая в пределах данного топоса, может превратить его как в культурное пространство независимого духовного развития, так и в «мирок», закрывающий от человека «весь мир». Любой объект получает смысл только при включении его в определенную нормативно-ценностную систему. Поэтому в художественном сознании писателя уничижительное, пренебрежительное значение понятия «провинция» (или «столица») возникает, когда меняется система ценностей. Практически крепостнические отношения в доме отставного казачьего офицера Ивана Абрамыча Жмухина (рассказ «Печенег» (1897)) превращают «Печенегов хутор» в царство несвободы и пошлости: до отупения забита его жена, находящаяся на положении приживалки, сыновья и вовсе одичали («оба босые, без шапок», проводят время, забавляясь стрельбой в домашнюю птицу). Заезжий гость не может прожить и суток в удушливой атмосфере жмухинского дома: «крыша на доме зеленая, штукатурка облупилась, а окна маленькие, узенькие, точно прищуренные глаза», «нигде кругом не было видно ни воды, ни деревьев», «комнаты душные, с низкими потолками и со множеством мух и ос», «мебель в зале была некрашеная», все «серое от пыли» (т. 10, с. 3268 выделено мной. — В.А.).

В повести «Моя жизнь» (1896) автор даёт зарисовки провинциальной жизни, делая акцент на бытовых, топографических, культурных особенностях, но на первый план выводит рефлексию героя. Повествование ведётся от лица Михаила Полознева, и именно он показан как с внешней, так и с внутренней точки зрения. Все повествование представляет собой переживание героем своего существования: «Прежде, когда я был помоложе, мои родные и знакомые знали, что со мною делать: одни советовали мне поступить в вольноопределяющиеся, другие — в аптеку, третьи — в телеграф; теперь же, когда мне уже минуло двадцать пять и показалась даже седина в висках, и когда я побывал уже и в вольноопределяющихся, и в фармацевтах, и на телеграфе, всё земное для меня, казалось, было уже исчерпано, и уже мне не советовали, а лишь вздыхали или покачивали головами <...> Когда-то я мечтал о духовной деятельности, воображая себя то учителем, то врачом, то писателем, но мечты так и остались мечтами. Наклонность к умственным наслаждениям — например, к театру и чтению — у меня была развита до страсти, но была ли способность к умственному труду — не знаю» (т. 9, с. 192—193, 196). Мисаил работает маляром и видит жизнь рабочего с изнанки, сталкивается с грубостью, несправедливостью, обманом и постоянно сомневается в правильности выбранного пути. Уродливые отношения между людьми в названном пространстве заставляют героя ненавидеть свой городок и противопоставлять его Петербургу: «Я не понимал, для чего и чем живут все эти шестьдесят пять тысяч людей. Я знал, что Кимры добывают себе пропитание сапогами, что Тула делает самовары и ружья, что Одесса портовый город, но что такое наш город и что он делает — я не знал. Большая Дворянская и еще две улицы почище жили на готовые капиталы и на жалованье, получаемое чиновниками из казны; но чем жили остальные восемь улиц, которые тянулись параллельно версты на три и исчезали за холмом, — это для меня было всегда непостижимою загадкой. И как жили эти люди, стыдно сказать! Ни сада, ни театра, ни порядочного оркестра; городская и клубная библиотеки посещались только евреями-подростками, так что журналы и новые книги по месяцам лежали неразрезанными; богатые и интеллигентные спали в душных, тесных спальнях, на деревянных кроватях с клопами, детей держали в отвратительно грязных помещениях, называемых детскими, а слуги, даже старые и почтенные, спали в кухне на полу и укрывались лохмотьями. В скоромные дни в домах пахло борщом, а в постные — осетриной, жаренной на подсолнечном масле. Ели невкусно, пили нездоровую воду. В думе, у губернатора, у архиерея, всюду в домах много лет говорили о том, что у нас в городе нет хорошей и дешевой воды и что необходимо занять у казны двести тысяч на водопровод; очень богатые люди, которых у нас в городе можно было насчитать десятка три и которые, случалось, проигрывали в карты целые имения, тоже пили дурную воду и всю жизнь говорили с азартом о займе — и я не понимал этого; мне казалось, было бы проще взять и выложить эти двести тысяч из своего кармана. Во всем городе я не знал ни одного честного человека» (т. 9, с. 205; выделено мной. — В.А.).

Т.Б. Зайцева в статье «Образ провинциального города в повести А.П. Чехова «Моя жизнь»: экзистенциальный аспект» (2008) анализирует произведение в рамках экзистенциальной философии Киркегора и приходит к выводу о том, что у Чехова причиной подавления личности выступает бытовой консерватизм, воплощенный в образе безликого провинциального города: «В повести «Моя жизнь» причиной нивелировки и омассовления человека показан бытовой консерватизм» [Зайцева 2008: 54]. Подчеркивая нетипичность города, созданного писателем, исследовательница в то же время видит в нем «почти по-гоголевски гротескную картину провинциального уклада, подавляющего человека» и подчеркивает, что на главного героя город оказывает сильное влияние: «Провинциальный город — бездушная тысячная масса — подчиняется застарелым условностям, привык жить по социально-бытовым шаблонам, по закону буквы, утратившему изначальный смысл» [Зайцева 2008: 54]. Мы не согласны с мыслями чеховеда о том, что «выбирая собственный жизненный путь, Мисаил вступает в конфликт с городом и становится его критиком-обличителем» [Зайцева 2008: 51]. Думается, не сам провинциальный город как особый топос, но отношения между людьми, царящие в данном пространстве, превращают его в убогое место, из которого желает бежать герой. Толчком к такому взгляду на город, который прежде не представлялся таким ужасным и серым, на наш взгляд, стали переживания героя, которые были вызваны рефлексией о себе и своём месте в мире. Ведь Мисаил и сам когда-то мало чем отличался от серой бессмысленной массы. Встреча героя (в данном случае, нам кажется, произошла «встреча» героя с прошлым; воспоминания героя о детстве стали стимулом к размышлениям) послужила толчком к саморефлексии и осознанию того, что живет он «не так, как надо». Финал повести неоднозначен: мы не знаем, увенчались ли старания героя усилиями, ведь сам герой только надеется на то, что его опыт был в какой-то степени полезен.

Во многих произведениях писателя показано, что один и тот же предмет может выполнять разные функции: что одному герою приносит счастье, радость и даёт почувствовать полноту бытия, то другому приносит боль, разочарование и опустошает. Подобный принцип относительности всего в художественном творчестве писателя — ключевая особенность художественного бытия, созданного Чеховым. Поэтому провинция может быть средой независимого духовного развития, где «...как ни велико зло, всё же ночь тиха и прекрасна, и всё же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная...» («В овраге» (1900)), но может быть и «мирком» — царством зла и пошлости, который создают сами герои («Моя жизнь» (1896), «В родном углу» (1897), «Печенеге» (1897), «На подводе» (1897), «Учителе словесности» (1898), «Крыжовнике» (1898), «Человеке в футляре» (1898)). Оценка того или иного пространства делается автором и читателем с точки зрения воплощения в нём основных ценностей: природы, творчества, любви, сострадания, понимания. Оппозиция «Россия/заграница» также снимается в произведениях писателя. Так Чехов снимает коренное противоречие, характерное для многих текстов русской литературы и культуры, — противоречие между провинцией и столицей; бытом и бытием.

Столичный топос представлен в рассказе «Дама с собачкой» (1899) наряду с другими: Ялтой, где происходит встреча Гурова с Анной Сергеевной, и провинциальным городом С., где живёт Анна Сергеевна. Кажется, полная жизни и деятельности Москва, в которую возвращается Гуров, противопоставлена душной, пыльной, скучной и праздной Ялте: «Когда идет первый снег, в первый день езды на санях, приятно видеть белую землю, белые крыши, дышится мягко, славно, и в это время вспоминаются юные годы. У старых лип и берез, белых от инея, добродушное выражение, они ближе к сердцу, чем кипарисы и пальмы, и вблизи них уже не хочется думать о горах и море <...>. Гуров <...> прошелся по Петровке, и когда в субботу вечером услышал звон колоколов, то недавняя поездка и места, в которых он был, утеряли для него всё очарование. Мало-помалу он окунулся в московскую жизнь, уже с жадностью прочитывал по три газеты в день...» (т. 10, с. 135—136; выделено мной. — В.А.). Именно такой видит Москву Гуров, ещё не осознавший силу своей любви к Анне Сергеевне. Но, решив поделиться воспоминаниями о встречи с замечательной женщиной, Гуров сталкивается с непониманием и отчуждением. Однако Москва от этого не перестаёт быть деловой, яркой и энергичной. Те тонкие, искренние чувства, которые испытывает к Анне Сергеевне Гуров, никак не совмещаются с праздностью и лёгкостью — всем тем, что когда-то поглощало Гурова. И поэтому ответ приятеля-чиновника: «Осетрина-то с душком» (т. 10, с. 137) — на признания Гурова «почему-то» возмущает героя.

Ялта, напротив, воспринимается героями сначала как пыльное, скучное, праздное место. Но, полюбив, герои одухотворяют Ялту, и автор смотрит на это восприятие с точки зрения высших ценностей: «Ялта была едва видна сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства» (т. 10, с. 133). Природа предстает «всемогущей» силой, перед которой человек со своими горестями и счастьем ничтожен, но которая целительна для измученной человеческой души. У Чехова провинция в сравнении со столицей локализуется не столько в ином пространстве и времени, ином типе культуры (как это было у его предшественников), сколько в особом экзистенциальном измерении: в ней может быть иная степень внутренней свободы (связанная прежде всего с образами «вечной» природы).

Символом города С. становится для Гурова «забор, серый, длинный, с гвоздями» (т. 10, с. 138). Обратим внимание на то, что город С. воспринимается Гуровым с тревогой, настороженностью. Приехав в гостиницу города С., Гуров взволнован, раздражён, ему кажется, что всё, то происходит, «всё это глупо и беспокойно», его внимание падает на «серое солдатское сукно» (т. 10, с. 137), которым обтянут весь пол, чернильницу, «серую от пыли» (там же), и постель, покрытую «дешёвым серым, точно больничным одеялом» (т. 10, с. 138). С нашей точки зрения, серый цвет не является приметой провинциального города, но передаёт тревогу Гурова. Мотив дешёвой, невзрачной, явной, «куцой жизни» возникает и в московском топосе: обжорство, пьянство, игры, клубы, «ненужные дела». Явная жизнь полна условностей, похожа на жизнь знакомых и друзей, другая, тайная жизнь — искренняя, естественная — составляет зерно жизни. Не случайно рассказчик отмечает, что для Гурова «были две жизни: одна явная, которую видели и знали все, кому это нужно было, полная условной правды и условного обмана, похожая совершенно на жизнь его знакомых и друзей, и другая — протекавшая тайно» (т. 10, с. 141). «В итоге и столица, и провинция объединяются (кроме рассмотренных выше мотивов) понятиями явной и тайной жизни <...>. Таким образом, можно говорить не о контрасте московской и провинциальной жизни, а об их внутреннем тождестве» [Жеребцова 2004: 46].

Герой повести «Дуэль» (1891) Лаевский, задыхаясь от кавказского воздуха и местного окружения, мечтает о Петербурге, который, как ему кажется, воплощает все исключительно настоящее, культурное и действительно нужное. Герой полагает, что провинциальное пространство тяготит и сдерживает его лучшие порывы: «Быть может, он очень умен, талантлив, замечательно честен; быть может, если бы со всех сторон его не замыкали море и горы, из него вышел бы превосходный земский деятель, государственный человек, оратор, публицист, подвижник. Кто знает!» (т. 7, с. 364; выделено мной. — В.А.). Лейтмотивом проходят через повесть слова «Бежать!»: «Ему казалось, что он виноват перед Надеждой Федоровной и перед ее мужем и что муж умер по его вине. Ему казалось, что он виноват перед своею жизнью, которую испортил, перед миром высоких идей, знаний и труда, и этот чудесный мир представлялся ему возможным и существующим не здесь, на берегу, где бродят голодные турки и ленивые абхазцы, а там, на севере, где опера, театры, газеты и все виды умственного труда. Честным, умным, возвышенным и чистым можно быть только там, а не здесь. Он обвинял себя в том, что у него нет идеалов и руководящей идеи в жизни, хотя смутно понимал теперь, что это значит <...> Два года тому назад, когда он полюбил Надежду Федоровну, ему казалось, что стоит ему только сойтись с Надеждой Федоровной и уехать с нею на Кавказ, как он будет спасен от пошлости и пустоты жизни; так и теперь он был уверен, что стоит ему только бросить Надежду Федоровну и уехать в Петербург, как он получит всё, что ему нужно.» (т. 7, с. 362—363; выделено мной. — В.А.). На самом деле Лаевский стремится убежать от мучившей его совести, не случайно в конце повести герой приходит к выводам о том, что «спасения нужно искать только в себе самом» (т. 7, с. 438.): «Ехать в Петербург? — спрашивал себя Лаевский. — Но это значило бы снова начать старую жизнь, которую я проклинаю. И кто ищет спасения в перемене места, как перелетная птица, тот ничего не найдет, так как для него земля везде одинакова» (т. 7, с. 438; выделено мной. — В.А.). «Края» оппозиции синтезируются в сознании героя единое целое — в жизнь вообще. Его настоящая жизнь — это цепочка бесконечных обманов, и он, наконец, понимает, что даже в другом городе их не избежать, а причину неудовлетворенности жизнью нужно искать в самом себе: «Затем, когда в Петербург приедет Надежда Федоровна, нужно будет употребить целый ряд мелких и крупных обманов, чтобы разойтись с ней; и опять слезы, скука, постылая жизнь, раскаяние и, значит, никакого обновления не будет. Обман и больше ничего» (т. 7, с. 414). Таким образом, особенности духовно-нравственных поисков героя определяются не столько конкретно исторической, социальной ситуацией и национальной традицией, которые он представляет, сколько безусловными ценностями, которыми он руководствуется.

Подведём итоги.

Через ключевые топосы столицы и провинции мы исследовали специфику пространственно-временной организации произведений Чехова. Таким образом, провинциальный и столичный топосы в творчестве Чехова — это и конкретно обозначенные топографические реальности, и эстетические данности со своими неоднородными, психологизированными в сознании героев пространствами. Чеховский мир по своей природе экзистенциален и представляет пространство жизни вообще. Характерная для русской литературы оппозиция «столица / провинция» не актуализируется в структуре произведений Чехова. Слово «оппозиция» по отношению к провинции и столице, какими они предстают в чеховском творчестве, вряд ли применимо. И это свидетельствует об особенностях мировоззрения писателя и особенностях его художественного мира, где обычно отсутствует резкая противопоставленность. Как мы отмечали выше, во многих чеховских рассказах восприятие героев — во власти «ложных представлений», идей, мыслей. И на основе этих «ложных представлений» герой создает смысловое пространство вокруг себя. Поэтому провинция и столица в художественном мире Чехова могут быть и царством зла и пошлости, и средой независимого духовного развития. Оценки того или иного пространства даются автором с точки зрения вечных ценностей: природы, творчества, любви, сострадания, понимания. Черты, которые обычно отличают образ столицы от образа провинции в русской литературе, уходят в произведениях писателя на второй план. Автором акцентируются те черты, которые в итоге сближают столицу и провинцию. Не перемещения в пространстве, а воспоминания помогают героям осознать себя и переосмыслить жизнь, поэтому в чеховском мире, представляющем собой пространство жизни вообще, особое место занимает время, поэтика которого рассматривается в следующем разделе.

Примечания

1. См.: Кибальник С.А. Художественная феноменология Чехова / С.А. Кибальник // Русская литература. — 2010. — № 3. — С. 31—38.