Вернуться к В.С. Абрамова. Экзистенциальное сознание и национальное бытие в прозе А.П. Чехова 1890—1900-х годов

2.2. Национальное бытие и ценностное сознание героя

В данном разделе мы ставим своей задачей рассмотреть аксиологическую структуру образов, предложить анализ типов сознания в прозе Чехова и выявить особенности взаимодействия сознания героя с изображённым в произведениях бытием.

Современные исследователи творчества писателя сходятся в одном: в центре творчества писателя присутствует ничем не примечательный, заурядный герой, который поглощён будничными делами. «Прежде всего, Чехову оказался чужд сам тип героя-пассионария <...> Чехова интересовал иной тип героя — человек из массы» [Собенников 1996: 145]. Для Чехова важным оказывается изображение не общего, типичного, а частного мироощущения отдельного человека. Как справедливо отметила Л.Я. Гинзбург, при всём многообразии персонажей, «в разных вариантах это всё тот же человек — неудовлетворённый, скучающий, страдающий, человек слабой воли, рефлектирующего ума и уязвлённой совести. Это герои особой чеховской марки, и, создавая их, Чехов интересовался не индивидуальными характерами, но состояниями единого эпохального сознания» [Гинзбург 1979: 71—72].

В прозе писателя присутствует огромный охват российской действительности: среди персонажей мы встречаем представителей всех классов, слоёв, социальных групп, людей с разным образованием и социальным статусом; описывается их внешность, речь, поведение. Г.Я. Бялый, рассматривая реализм Чехова в связи с личностью писателя, с глубинными закономерностями эпохи, с традициями литературы XIX в., говорит о художнике как об истинно русском писателе, отразившем особенности времени и общественные настроения: «Так отразились в творчестве Чехова общие социальные закономерности его эпохи. Но они отразились у писателя в их специфически русской форме. Россия последней четверти XIX столетия отражена в рассказах и пьесах Чехова всеми своими сословиями и классами. В его произведениях действуют помещики разных групп и степеней культурности, купцы городские и деревенские, цивилизованные и «дикие», крестьяне богатые и бедные, ремесленники и мастеровые разных профессий, каторжники и ссыльные, люди социального «дна», чиновники всех рангов, духовенство разных ступеней духовной иерархии, учителя, профессора, врачи (их особенно много), адвокаты, инженеры, писатели, актеры; изредка появляются рабочие, хотя этот класс населения был менее других художественно изучен и понят Чеховым. Русский город и русская деревня, столица и провинция, разные края и области России — от Сахалина и Сибири до Кавказа и Крыма, русский пейзаж и жанр — всё это уместилось в рамках чеховского творчества. Великий патриот, Чехов всю жизнь думал и писал только о России, до боли душевной волновала его судьба русских людей, живущих в специфически русских условиях, исторических и бытовых» [Бялый 1956: 431].

Но, самое любопытное заключается в том, что за основу национальной характеристики персонажа берётся шаблонное (стереотипное) описание представителя той или иной культуры. Например, англичанка — высокая, тонкая и презрительно глядящая («Дочь Альбиона» (1883)); француз — маленький, патриот и душится («На чужбине» (1885)); поляки — интересные брюнеты («Степь» (1888)); немцы — честные и сентиментальные («Учитель» (1886)); русские — добрые, душевные, религиозные, задумчивые, насмешливые, любят философствовать («Степь» (1888), «Следователь» (1887), «Огни» (1888)). «Русскими» в рассказах являются такие признаки, как «внутренняя красота», «лень», «усмешка». Приведём пример из рассказа «Огни» (1888): «А потом, когда я задремал, мне стало казаться, что шумит не море, а мои мысли, и что весь мир состоит только из одного меня. И, сосредоточив, таким образом, в себе самом весь мир, я забыл и про извозчиков, и про город, и про Кисочку, и отдался ощущению, которое я так любил. Это — ощущение страшного одиночества, когда вам кажется во всей вселенной, тёмной и бесформенной, существуете только вы один. Ощущение гордое, демоническое, доступное только русским людям, у которых мысли и ощущения так же широки, безграничны и суровы, как их равнины, леса, снега. Если бы я был художником, то непременно изобразил бы выражение лица русского человека, когда он сидит неподвижно и, поджав под себя ноги, обняв голову руками, предаётся этому ощущению... А рядом с этим ощущением мысли о бесцельной жизни, о смерти, загробных потемках... Мысли не стоят гроша медного, но выражение лица, должно быть, прекрасно» (т. 7, с. 125—126; выделено мной. — В.А.). Пример из рассказа «По делам службы» (1899): «Это был старик за шестьдесят лет, небольшого роста, очень худой, сгорбленный, белый, на лице наивная улыбка, глаза слезились, и всё он почмокивал, точно сосал леденец. Он был в коротком полушубке и в валенках и не выпускал из рук палки» (т. 10, с. 88; выделено мной. — В.А.). В текстах с описанием русских лиц нередко присутствует слова со значением «красота»: «прекрасное», «красавица», что сразу отсылает читателя к внешнему или поведенческому стереотипу.

Таким же образом формируются представления читателя о персонажах других национальностей: «европейское» оказывается знаком «прогрессивности», в то время как «азиатское» — выражением «слабости» и «безволия». Оценочно представлены модели повседневного поведения, особенности физических движений, походки, речи. Так, русские видят представителей других народностей и национальностей как других, «чужих» и нередко им приписываются отрицательные характеристики. Как следствие, ценностное самоопределение русского человека оказывается ничем не отличным от ценностного самоопределения представителя другой народности или нации. В рассказе «Красавицы» (1888) описывается армянин: «Никогда в жизни я не видел ничего карикатурнее этого армянина. Представьте себе маленькую, стриженую головку с густыми низко нависшими бровями, с птичьим носом, с длинными седыми усами и с широким ртом, из которого торчит длинный черешневый чубук; головка эта неумело приклеена к тощему горбатому туловищу, одетому в фантастический костюм: в куцую красную куртку и в широкие ярко-голубые шаровары; ходила эта фигура, расставя ноги и шаркая туфлями, говорила, не вынимая изо рта чубука, а держала себя с чисто армянским достоинством: не улыбалась, пучила глаза и старалась обращать на своих гостей как можно меньше внимания» (т. 7, с. 15; выделено мной. — В.А.).

Стереотипы не столько отделяют одну культуру от другой, сколько характеризуют сознание персонажей. Герою большинства ранних рассказов проще делать и говорить так, как «принято» и «подтверждено» чьим-то опытом, чем искать собственный путь и реализовывать потенциал сознания. В рассказе «Тина» (1886) поручик Сокольский приезжает на завод, желая получить деньги по векселю, который был выдан его двоюродному брату владельцем завода Моисеем Ротштейном. Там он встречает Сусанну Моисеевну, во владении которой и находится завод: «Она не понравилась ему, хотя и не показалась некрасивой. Вообще к нерусским лицам он питал предубеждение, а тут к тому же нашел, что к черным кудряшкам и густым бровям хозяйки очень не шло белое лицо, своею белизною напоминавшее ему почему-то приторный жасминный запах, что уши и нос были поразительно бледны, как мертвые или вылитые из прозрачного воска. Улыбнувшись, она вместе с зубами показала бледные десны, что тоже ему не понравилось» (т. 5, с. 366; выделено мной. — В.А.).

В прозе Чехова представлены разные варианты организации сознания и характер взаимоотношений между сознанием и изображённым бытием также различен Интересной и ценной для писателя оказывается личность с высоким уровнем развития сознания.

Герой, реализующий потенциал сознания, представлен в двух основных вариантах: человек, мыслящий сложными категориями философии и культуры (рассказы «Студент» (1894), «В родном углу» (1897), «На подводе» (1897), «Случай из практики» (1898), «Дама с собачкой» (1899), повесть «Дуэль» (1891)), и человек необразованный, пользующийся представлениями обыденного сознания (Ванька Жуков из рассказа «Ванька» (1886), Иона из рассказа «Тоска» (1886), Егорушка из повести «Степь» (1888), Липа из повести «В овраге» (1899)), однако открытый бытию и способный глубоко познавать и воспринимать его данность. Так, в повести «Степь» неразвитость сознания Егорушки проявляется через его неспособность мыслить широко, но богатый потенциал его сознания выявляется через его внутреннюю речь, характеризующую героя как любознательного, интересующегося миром маленького человека. Объемные грани его сознания обнаруживается в его восприятии и оценке окружающего мира: именно его восприятием дан степной пейзаж, он даёт оценки попутчикам; в сферу его сознания попадают и экзистенциальные смыслы. Мы видим, что сознание Егорушки наделено скрытыми потенциями, и маленький герой способен к саморазвитию. Интересно, что герои с богатыми потенциями сознания часто изображаются в качестве субъекта сознания, в то время как герои с одномерным сознанием нередко показаны автором в качестве объекта, на которого направлена авторская рефлексия. Герой может быть показан сначала с внешней точки зрения глазами автора-повествователя, а затем с внутренней точки зрения как субъект восприятия и оценки. В повести внутренняя речь Егорушки перекликается с позицией автора-повествователя и оказывается близкой ей, при этом видение автора не тождественно видению героя, но намного шире и богаче его видения. Примечательно, что герой с необъёмным сознанием никогда не показывается Чеховым как субъект, активно воспринимающий реальность.

Повесть «Степь» (1888) имеет в литературоведении немало, порой, совершенно полярных интерпретаций. Хотя все исследователи справедливо указывают на особое место повести в творческой эволюции писателя. В работах многих литературоведов данное произведение — классический пример следования писателем национальной русской традиции. Так, М.П. Громов трактует произведение как «повесть о русской земле», а образ степи в нём как «метафору пространства русской истории» [Громов 1993: 217], сводя анализ к национально-исторической проблематике. Н.Е. Разумова и С.Ю. Николаева говорят об онтологическом характере образа степи. В цикле работ С.Ю. Николаевой, посвящённом анализу повести «Степь», исследователь пытается «адекватно прочитать философский смысл повести» и соотнести произведение с литературными и философскими источниками разных эпох1. В одной из статей литературовед проводит параллель между образами Чичикова в «Мертвых душах» и Егорушки в «Степи». На наш взгляд, иногда контекст сопоставления становится подчёркнуто натянутым: «Однако Чехов не просто цитирует, он как бы восстанавливает историко-культурный контекст, в котором «жила» цитата. Дело в том, что фрагмент о «существе», включенный в сочинение киевского митрополита, контрастирует своим философским содержанием с чисто катехизическими поучениями Петра и тем самым заставляет думать, что у него есть первоисточник, что он тоже с чего-то «списан» или переведен. И действительно, первоисточником цитаты о «существе» является ««Изборник Святослава» 1073 г.» [Николаева 2014: 101]. М.Ч. Ларионова и В.В. Кондратьева смотрят на повесть с позиции мифопоэтических представлений и трактуют образ степи как символическое пространство перехода, самоопределения [Кондратьева, Ларионова 2014]. Ларионова обнаруживает в повести следы обрядов инициации и рассматривает степь как пространство перехода, временной смерти, подчеркивая хтонический характер пространственных компонентов степи: «В контексте традиционной народной культуры повесть «Степь» может быть прочитана как рассказ о перемене статуса героя, его взрослении через путешествие, одиночество, испытания, преодоление себя и обстоятельств, то есть как отражение в литературном произведении структурно-семантических элементов древних обрядов инициации. Путешествие Егорушки воспроизводит классическую инициационную модель. Мальчика отделяют от матери и определяют в мужское общество. Затем его уводят в дикую местность, где он проходит ряд испытаний, в результате которых ему наносится физический ущерб. Чтобы возродиться в новом качестве, он должен пережить мнимую смерть. Роль дикой местности в повести выполняет степь — пространство перехода и временной смерти, мужским коллективом становится общество дяди Иван Иваныча Кузьмичёва, отца Христофора и возчиков. Самым тяжелым испытанием и физическим страданием является болезнь, выздоровев от которой, Егорушка начинает новую жизнь» [Ларионова 2010: 309—310].

На наш взгляд, подобные объяснение повести справедливо лишь отчасти. Интересно посмотреть на «Степь» под углом зрения, связанным с анализом глубинных смыслов, выраженных в сознаниях героев, и проанализировать, как взаимодействует национальный и экзистенциальный компоненты в художественном мире повести.

Наблюдения над текстом позволяют говорить о том, что повесть Чехова — это повествование о движении сознания человека в пространстве бытия, а также художественное исследование экзистенциальной ситуации «человек и бытие» в её повседневных проявлениях. В данном произведении обращает на себя внимание ослабление роли сюжета и усиление роли переживаний героя, которые проявляют себя через воспоминания и попытку рефлексии. Степь в повести представлена как географический объект и как культурный символ, с точным авторским знанием ландшафтных реалий и традиционных значений, сформированных в фольклоре и литературе. Пейзаж в повести психологичен и соотнесён с человеческими переживаниями: «Между тем перед глазами ехавших расстилалась уже широкая, бесконечная равнина, перехваченная цепью холмов. Теснясь и выглядывая друг из-за друга, эти холмы сливаются в возвышенность, которая тянется вправо от дороги до самого горизонта и исчезает в лиловой дали; едешь-едешь и никак не разберешь, где она начинается и где кончается... Солнце уже выглянуло сзади из-за города и тихо, без хлопот принялось за свою работу. Сначала, далеко впереди, где небо сходится с землею, около курганчиков и ветряной мельницы, которая издали похожа на маленького человечка, размахивающего руками, поползла по земле широкая ярко-желтая полоса; через минуту такая же полоса засветилась несколько ближе, поползла вправо и охватила холмы; что-то теплое коснулось Егорушкиной спины, полоса света, подкравшись сзади, шмыгнула через бричку и лошадей, понеслась навстречу другим полосам, и вдруг вся широкая степь сбросила с себя утреннюю полутень, улыбнулась и засверкала росой» (т. 7, с. 16; выделено мной. — В.А.).

Весь мир дан в восприятии Егорушки, девятилетнего мальчика, который отправляется из маленького городка в большой город учиться в гимназии. Именно за счёт переживаний создаётся эффект движения в этом и многих других произведений писателя. В начале повести Егорушке неуютно, душно, скучно, он не понимает, что происходит, не разбирает разговоров «взрослых мужиков». Возможно, не осознавая происходящее в полной мере, мальчик чувствует мир и открывает его тайны. Мальчик живее всех реагирует на события, задумывается о прошлом, настоящем, будущем: «Но ничто не походило так мало на вчерашнее, как дорога. Что-то необыкновенно широкое, размашистое и богатырское тянулось по степи вместо дороги; то была серая полоса, хорошо выезженная и покрытая пылью, как все дороги, но шириною в несколько десятков сажен. Своим простором она возбудила в Егорушке недоумение и навела его на сказочные мысли. Кто по ней ездит? Кому нужен такой простор? Непонятно и странно. Можно, в самом деле, подумать, что на Руси еще не перевелись громадные, широко шагающие люди, вроде Ильи Муромца и Соловья Разбойника, и что еще не вымерли богатырские кони. Егорушка, взглянув на дорогу, вообразил штук шесть высоких, рядом скачущих колесниц, вроде тех, какие он видывал на рисунках в священной истории; заложены эти колесницы в шестерки диких, бешеных лошадей и своими высокими колесами поднимают до неба облака пыли, а лошадьми правят люди, какие могут сниться или вырастать в сказочных мыслях. И как бы эти фигуры были к лицу степи и дороге, если бы они существовали!» (т. 7, с. 48). На протяжении сюжета Егорушка испытывает все экзистенциальные состояния: пустоту, тоску, скуку, любовь, отчаяние. Анализ текста показывает, что одинок не только девятилетний мальчик, но и остальные герои, произведение в целом проникнуто ощущением экзистенциального одиночества: «Когда долго, не отрывая глаз, смотришь на глубокое небо, то почему-то мысли и душа сливаются в сознание одиночества. Начинаешь чувствовать себя непоправимо одиноким, и всё то, что считал раньше близким и родным, становится бесконечно далеким и не имеющим цены. Звезды, глядящие с неба уже тысячи лет, само непонятное небо и мгла, равнодушные к короткой жизни человека, когда остаешься с ними с глазу на глаз и стараешься постигнуть их смысл, гнетут душу своим молчанием; приходит на мысль то одиночество, которое ждет каждого из нас в могиле, и сущность жизни представляется отчаянной, ужасной...» (т. 7, с. 65—66; выделено мной. — В.А.). Через повесть проходит мотив «вброшенности» героя в мир, полный неведомого и, порой, опасного: «От мысли, что он забыт и брошен на произвол судьбы, ему становилось холодно и так жутко, что он несколько раз порывался спрыгнуть с тюка и опрометью, без оглядки побежать назад по дороге, но воспоминание о темных, угрюмых крестах, которые непременно встретятся ему на пути, и сверкавшая вдали молния останавливали его... И только когда он шептал: «мама! мама!» ему становилось как будто легче...» (т. 7, с. 83; выделено мной. — В.А.). Нам представляется, что писатель не рисует типичный образ русского человека и не показывает национальный идеал, его взгляд направлен на человеческое сознание, которое оказывается шире и глубже необъятных просторов: «Егорушка почувствовал, что с этими людьми для него исчезло навсегда, как дым, всё то, что до сих пор было пережито; он опустился в изнеможении на лавочку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь начиналась для него... Какова-то будет эта жизнь?» (т. 7, с. 104; выделено мной. — В.А.).

Ценностное сознание героя поздних рассказов писателя характеризуется стремлением постичь смысл бытия в повседневном и найти своё место в огромном смысловом пространстве жизни. Образованного, с богатыми потенциями сознания героя мы встречаем в рассказе «Студент» (1894). В этом рассказе герой, говоря словами М. Хайдеггера, «заброшен» в мир вещей, быта. В рассказе явлен яркий пример феноменологической редукции (переживание, постижение того, что пережито, постижение многообразных явлений); редуцируется внешний мир, герой, его сознание, душевная жизнь.

Рассказ начинается неожиданно, без предисловий, и уже первый абзац содержит слова, намекающие на воспринимающее сознание: «Погода вначале была хорошая, тихая. Кричали дрозды, и по соседству в болотах что-то живое жалобно гудело, точно дуло в пустую бутылку. Протянул один вальдшнеп, и выстрел по нём прозвучал в весеннем воздухе раскатисто и весело. Но когда стемнело в лесу, некстати подул с востока холодный пронизывающий ветер, всё смолкло. По лужам протянулись ледяные иглы, и стало в лесу неуютно, глухо и нелюдимо. Запахло зимой» (т. 8, с. 306). Слова «некстати», безличное предложение «Стало в лесу неуютно, глухо и нелюдимо», глагол чувственного восприятия «запахло зимой», модальные слова «казалось» — намекают на воспринимающий субъект, помогают отразить состояние героя и дисгармонию мира. Глубокая эмоция — холод, дисгармония, неуютность — поглощает всю существо Ивана: «У него закоченели пальцы, и разгорелось от ветра лицо. Ему казалось, что этот внезапно наступивший холод нарушил во всем порядок и согласие, что самой природе жутко, и оттого вечерние потемки сгустились быстрей, чем надо. Кругом было пустынно и как-то особенно мрачно. Только на вдовьих огородах около реки светился огонь; далеко же кругом и там, где была деревня, версты за четыре, всё сплошь утопало в холодной вечерней мгле» (т. 8, с. 306). Границы мироздания представлены как тёмно-серые, размытые, без чётких контуров («глухо», «пустынно», «мрачно»). Бытие представлено в сознании героя двумя цветами — черным и белым, и мир оказывается равен герою. Окружающая героя действительность враждебна ему, а потому инстинктивно выводится за рамки собственного бытования, на уровень внешнего. Направление размышлений Ивана, движение его души определили именно внешние обстоятельства (то есть возникшие мысли не составляют основу убеждений Ивана). Герой ощущает действительность лишённой смысла, и время воспринимается им как жестокое бремя. Состояние студента, дойдя до высшей точки напряжения, возвращает студента в комнату деревенской избы и заставляет проделать мыслительный путь. В день Страстной Пятницы он бродит один по лесу, охотится, ему не хочется домой, так как «дома ничего не варили». Он вспоминает свой дом, мать, которая чистит самовар, отца, который лежит на печи и кашляет, думает о еде. Герой рефлексирует о жизни, переживает течение своего времени.

Иван встречает вдов и пересказывает им библейскую историю (последняя ночь Иисуса, Тайная вечеря). Герой смотрит на костёр и вспоминает, обращаясь и к памяти вдов, и к памяти читателя. Студент передаёт события свободно, с чувством, в красках, со своими пояснениями и комментариями, оценивая происходящее, сопереживая, сострадая участникам, передавая их психологическое состояние: «Иисус смертельно тосковал», «бедный Пётр истомился душой, ослабел», «Пётр, изнеможённый, замученный тоской и тревогой», «Пётр... горько-горько заплакал» (т. 7, с. 264). Языковые особенности данного отрезка текста позволяют говорить о присутствии как автора, так и героя. В целом, экзистенциальное говорение очень важно для героя Чехова. В такой ситуации герой пытается взглянуть на мир «вне я», то есть не субъектно, а пространственно, он начинает чувствовать свою связь с миром. Только сильное духовное напряжение, следующее за встречей, способно разорвать вещный мир. После рассказа Ивана лица вдов также потрясают сильные эмоции и переживание: «Он оглянулся. Одинокий огонь спокойно мигал в темноте, и возле него уже не было видно людей. Студент опять подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему — к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра» (т. 8, с. 308—309).

Героем переживается и феномен времени: «И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой» (т. 8, с. 309). Пространственно-временные границы размыкаются, восстанавливается связь времён. Оказывается, что эти времена связываются человеческим пониманием, умением сострадать, умением чувствовать, умением быть преданным человеческим ценностям. Герой открывает мир, что позволяет ему выделиться из прежнего окружения, и, осознавая новое окружение как свой кругозор, он доформировывает смысловое пространство вокруг себя, созидает его как новую систему связей, как переход границ обыденного. Перед нами не просто рефлексия, но рефлексия, приводящая героя к пересмотру каких-то представлений и — самое главное — к изменению собственной аксиологической ориентации.

Последний абзац рассказа содержат явную иронию автора над героем, уверенным в окончательности обретённой «истины». Ироничность автора не выражена прямо, а вплетается в повествование героя. Получается, что в рамках одного предложения совмещены две оценивающие позиции. Обращая внимание на возраст героя («ему было только 22 года»), включая в его внутреннюю речь слова «по-видимому», «казалось», «мало-помалу» (случаи несобственно-прямой речи в авторском тексте, которые указывают на использование автором точки зрения героя), содержащие отголоски прежних представлений и не исключающие новых сомнений и поисков, автор даёт понять, что возникшее у Ивана Великопольского убеждение не окончательно. Автор включает точку зрения героя в свою позицию (но при этом не делает её своей) позиция героя для автора не «своё другое», но «чужое» — в этом, на наш взгляд, и сложность, неуловимость авторской позиции у Чехова. Голос автора доминирует над героем, повествователем, рассказчиком, усиливая или ослабляя, поддерживая или дискредитируя голоса других субъектов, но не подавляя их. При этом чеховский читатель активно вовлечен в формирование художественно-философских смыслов произведения, восприятие чеховских текстов читателем — всегда незавершенное интенциональное состояние.

Таким образом, как показывает приведенный анализ произведений, Чехов, с одной стороны, раскрывает ценностное сознание русского человека. С другой стороны, писатель в основном обращается к стереотипным представлениям о русских и других национальностях. Близким художнику является свободный, независимый, нравственно и физически богатый герой, который ставит духовные ценности выше материальных. Национальные характеристики в произведениях, данные как стереотипные, свидетельствуют о том, что писателя интересует ценностное сознание человека любой культуры, и в первую очередь он исследует «архетип любой человеческой жизни» (И.Н. Сухих), человека как онтологическое существо, при этом национальные черты не играют особой роли. В художественном бытии Чехова личностное начало превалирует над национальным и коллективным, и в этом заключается отличие его творчества от творчества его предшественников (Ф.Н. Достоевского. Л.Н. Толстого), для которых идеал был связан с главенством в сознании человека родового начала.

Примечания

1. См. работы: Николаева С.Ю. Философский контекст повести А.П. Чехова «Степь» // Вестник Тверского государственного университета. Серия: Филология. ТвГУ. — Тверь, 2014. — Вып. 3. — С. 100—108; Николаева С.Ю. Повесть А.П. Чехова «Степь» и книга М.Е. Салтыкова-Щедрина «За рубежом»: спор о России и «Русском мальчике» // Вестник Тверского государственного университета. Серия: Филология. ТвГУ. — Тверь, 2015. — Вып. 1. — С. 81—87; Николаева С.Ю. Мифопоэтическая концепция «степной» темы в произведениях А.П. Чехова и его последователей // Вестник Тверского государственного университета. Серия: Филология. ТвГУ. — Тверь, 2015. — Вып. 3. — С. 79—87; Николаева С.Ю. Концепция героя в повести А.П. Чехова «Степь» и гоголевская традиция // Вестник Тверского государственного университета. Серия: Филология. ТвГУ. — Тверь, 2012. — Вып. 1. — С. 68—81.