Вернуться к Н.А. Тимофеев. Эволюция героя в прозе А.П. Чехова 1890—1900-х годов

§ 4. Тип героя, «ошибившегося в выборе»: «Рассказ неизвестного человека» — «Моя жизнь»

IV тип героя, условно названный нами «ошибившийся в выборе», — хотя и весьма немногочисленно представлен в прозе Чехова, но принципиально важен для понимания того, как эволюционировал взгляд писателя на человека. Судьбы персонажей этого типа всегда несчастливые: Чехов изображает героев, отдавших слишком много времени тем путям, которые, по мнению автора, являются тупиковыми: революционно террористическая борьба (Неизвестный человек, «Рассказ неизвестного человека», 1893), теория «опрощения», «малых дел» (Мисаил Полознев, «Моя жизнь», 1896). Однако сущность «развенчания» этих попыток и сущность взгляда на судьбу человека оказывается в этих двух произведениях кардинально разной.

Если в повести «Моя жизнь» писатель всерьёз ставит социальнонравственные вопросы, отыскивая слабые и сильные стороны в позициях Полознева, Благово, Маши Должиковой и т. д., то в «Рассказе неизвестного человека» тема революционной борьбы оказывается лишь внешней, «оболочной»: она служит лишь поводом для предельно обобщённых нравственно-философских размышлений автора о вере и безверии, о месте человека в мире, о попытках преодоления внутренней пустоты, душевного холода. По мнению Е.Д. Толстой, «Рассказ неизвестного человека» — отражение антагонизма Чехова и Мережковского (прототипа Орлова)1. Однако, на наш взгляд, это произведение Чехова едва ли является рефлексией по поводу отношений писателя с Мережковским и Гиппиус, тем более — аллегорической иллюстрацией к некоторым страницам биографии автора.

В «Рассказе неизвестного человека» Чехов детально изображает героя, посвятившего большую часть своей жизни революционному делу, и более того — терроризму. Мрачность, отсутствие светлого настроения и скептицизм указывают на ещё достаточно сильное влияние того настроения, которое было присуще периоду 1880-х — начала 1890-х годов: взгляд на человека как на жертву холодного, неразумного мира, в котором тщетны любые поступки, который рушит надежды и счастье.

По происхождению Владимир Иванович, «неизвестный человек», — тоже дворянин. Он, принадлежавший к привилегированному сословию, верил в то, что он называет «своим делом» (С., VIII, 139), т. е. делом борьбы — с социальной несправедливостью и т. д. Однако поступив в качестве лакея в дом к Орлову, он не сразу осознал подспудную утрату своей веры в прежние идеалы: «Не знаю, под влиянием ли болезни, или начинавшейся перемены мировоззрения, которой я тогда не замечал, мною изо дня в день овладевала страстная, раздражающая жажда обыкновенной, обывательской жизни. Мне хотелось душевного покоя, здоровья, хорошего воздуха, сытости. Я становился мечтателем и, как мечтатель, не знал, что собственно мне нужно» (Там же, с. 139—140).

Чехов косвенно намекает, что именно странная «мечтательность» главного героя в своё время толкнула его выбрать служение «делу», однако вера в «дело» оказалась верой не на всю жизнь, а верой «на время», которая рано или поздно должна была ослабеть в душе и сознании героя, потому что не отвечала его глубинным духовным запросам и не могла удовлетворить их.

Композиционно повесть строится следующим образом: она распадается на три неравных по объёму части, которые условно можно назвать по месту действия: «Петербург» — «заграница» (Италия, Франция) — «снова Петербург» (спустя два года). В первой части описывается жизнь главного героя на том её этапе, когда он постепенно утрачивает веру в пользу и необходимость своего «дела», во второй — мучительные поиски целей и попытка осмыслить прошедшие годы, в третьей — духовная опустошённость, потерянность героя и близость к смерти.

Композиция помогает раскрыть и образ героя. Итак, в финале Владимир Иванович («неизвестный человек») в итоге возвращается туда, где он когда-то истово служил «делу» и вынужден был с особой осторожностью скрывать от Орлова свои истинные положение и намерения. Вернувшись, он совершенно спокойно, на равных, беседует с Орловым, и всё прошедшее — в контраст с настоящим — кажется уже странным, ненужным и даже нелепым, как некий сон.

Насмешливые слова Орлова: «А, господин крамольник!» (Там же, с. 209) и важная деталь: «Он (Орлов. — Н.Т.) нисколько не изменился» (Там же, с. 209) должны быть тяжелы для рассказчика, Владимира Ивановича: тяжелы именно тем, что его собственные прежние поиски и страсть, с которой он отдавался «делу», рассыпавшиеся в пыль, в ничто, — внешне проигрывают, как ненужный жизненный «зигзаг», по сравнению с неизменностью Орлова и с его уверенным, «безошибочным» выбором жить без всяких особенных идеалов и соответственно без риска разочароваться в чём-то. Орлов, таким образом, по-своему выглядит даже «дальновиднее» Владимира Ивановича, ибо сам не создавал себе никаких идейных и духовных «идолов» и не мучился, не переживал их крушение. Не зря Орлова раздражали в Зинаиде Фёдоровне именно её страстность и вера в то, что он не ценит или же давно перестал ценить: «...то, что до сих пор я считал пустяком и вздором, она вынуждает меня возводить на степень серьёзного вопроса, я служу идолу, которого никогда не считал богом» (Там же, с. 159).

Чехов противопоставляет постоянный холодный скептицизм, нравственный, идейный нигилизм и бесконечную иронию надо всем (Орлов и его друзья) и стремление отыскать цель, идеалы (Владимир Иванович и Зинаида Фёдоровна). Хотя в этом противопоставлении большие симпатии автора, бесспорно, на стороне Неизвестного человека, но сама мучительная борьба этих двух позиций (скептицизм, с одной стороны, и стремление к вечным идеалам, с другой) выражает противоборство мировоззренческих принципов, отражавшее искания самого Чехова (от примирения с хаосом — к преодолению хаоса, от философии пассивности — к личной активности).

Знаменательно, что по психологическим штрихам, по символическим деталям, как это ни парадоксально, заметно некоторое сходство Орлова и Владимира Ивановича, что уже отмечалось в литературоведческих исследованиях, в частности, Г.П. Бердниковым: «...Владимир Иванович... признаёт своё духовное родство с Орловым»2.

Судьба Орлова — это как бы версия судьбы Владимира Ивановича: при других обстоятельствах и при другом, возможном идейном выборе. Возможно, что и одинаковое отчество героев (Иванович) — тоже художественный приём, который показывает, что они духовно родственны, принадлежат к одному и тому же «семейству» (в смысле поколения, социальной среды, воспитания и т. д.).

Орлов циничен, бесстрастен, эгоистичен, ему хватает силы честно признать себя невыдающимся и трусливым человеком, в чём он признаётся «неизвестному человеку»: «Да, моя жизнь ненормальна, испорчена, не годится ни к чему, и начать новую жизнь мне мешает трусость...» (С., VIII, 212). Но эта сознательно выбранная Орловым «испорченная жизнь» опять же, если присмотреться, делает странно похожими Владимира Ивановича и Орлова. Не только слабость, но и своеобразная сила — сила уверенности в выбранном пути — парадоксально объединяет Орлова с «мятущимся» Владимиром Ивановичем: «неизвестный человек» уверен в том, что надо бороться за справедливую и возвышенную жизнь («Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать историю» — там же, с. 213), а Орлов тоже уверен — в своём пути «равнодушия» и «эпикурейства». Эту черту подчёркивал и Г.И. Бердников: «Характерной особенностью Орлова является... глубокая убеждённость в правильности избранного им образа жизни и мышления»3.

То есть своеобразная сила характера (при разности взглядов) объединяет героев, которые оба недовольны и жизнью, и своим поколением. В письме к Орлову Владимир Иванович говорит об этом: «Отчего мы утомились? Отчего мы, вначале такие страстные, смелые, благородные, верующие, к 30—35 годам становимся уже полными банкротами? Отчего один гаснет в чахотке, другой пускает пулю в лоб, третий ищет забвения в водке, картах, четвёртый, чтобы заглушить страх и тоску, цинически топчет ногами портрет своей чистой, прекрасной молодости? Отчего мы, упавши раз, уже не стараемся подняться и, потерявши одно, не ищем другого?» (С., VIII, 190—191).

Однако идеализм Владимира Ивановича, как это ни странно, слаб и, быть может, даже лжив, вызван притворством, и на самом деле истинная сущность «неизвестного человека», возможно, во многом близка орловской. Вот в чём заключается их главное «родство». В этом смысле Орлов, сознательно отказавшийся от идеалов (чувствуя, что он не может бороться за них), оказался — в смелости признать себя «банкротом» — честнее и сильнее Владимира Ивановича, который продолжал хвататься за идеи, в которые плохо верил. Возможно, истинная сущность «неизвестного человека» — также в стремлении к обывательскому покою и, как выразился Чехов в одном из писем, в желании самого себя «убаюкать в золотых снах» (П., VI, 54). Владимир Иванович говорит: «...мною изо дня в день овладевала страстная, раздражающая жажда обыкновенной, обывательской жизни. Мне хотелось душевного покоя, здоровья, хорошего воздуха, сытости» (С., VIII, 139—140). Чем эти мечты «неизвестного человека» отличаются от желаний Орлова, но уже воплощённых в образ жизни? Чехов показывает, что Владимир Иванович, по сути, мало продвинулся вперёд по сравнению с Орловым. Не зря, когда «неизвестный человек» говорит Зинаиде Фёдоровне о добре и идеалах, о том, что «назначение человека или ни в чём, или только в одном — в самоотверженной любви к ближнему» (Там же, с. 207), то голос его «вдруг зазвучал неискренно» (Там же, с. 207) оттого, что веры — нет, что истинные желания, запрятанные внутрь, — мелкие, приземлённые. Поэтому упрёк Владимира Ивановича Орлову: «...вы оберегаете себя от голода, холода, физического напряжения, — от боли и беспокойства...» (Там же, с. 189) — это, если присмотреться, критика и своих (но только запрятанных) желаний обрести вожделенную сытость и свой «мирок».

Для раскрытия содержания повести и образов Владимира Ивановича и Орлова важно отметить некоторые ключевые слова, слова-«знаки», которые, повторяясь в повести, получают разную смысловую нагрузку за счёт «игры» смыслами в разных контекстах, в разных частях композиции. Как отмечает И.А. Кожевникова, повтор является одним из главных приёмов писателя: «поэтику Чехова можно назвать поэтикой повтора»4.

Например, слово дело. В начале повести это слово обозначает серьёзную веру «неизвестного человека» в свою миссию (миссию преобразователя жизни) (далее курсив мой. — Н.Т.): «К... Орлову поступил я ради его отца... которого считал я серьёзным врагом своего дела» (С., VIII, 139—140). Это же слово повторяется при описании характера и образа жизни Орлова, а также его гостей (везде далее курсив и подчёркивание мои. — Н.Т.): 1) «Описывать обыкновенную наружность едва ли и следует; к тому же Петербург — не Испания, наружность мужчин здесь не имеет большого значения даже в любовных делах и нужна только представительным лакеям и кучерам» (Там же, с. 140); 2) «...говорили, что по его (Пекарского. — Н.Т.) протекции можно было получить должность даже четвёртого класса и замять какое угодно неприятное дело. <...> Он... превосходно знал железнодорожное дело и финансы, и во всём, что касалось администрации, для него не существовало тайн; по гражданским делам, как говорили, это был искуснейший адвокат... <...> Всё отвлеченное, исчезающее в области мысли и чувства, было для него непонятно и скучно, как музыка для того, кто не имеет слуха. <...> Кутить, играть в карты и развратничать можно, но так, чтобы это не мешало делу» (Там же, с. 145—146); 3) «Подсмеивались... над Пекарским, у которого... в расходной книжке была одна страничка с заголовком: На дела благотворительности и другая — На физиологические потребности (Там же, с. 149); 4) «Вы мне простите, — сказал Орлов, кивнув на газеты. — Читать за кофе — это моя непобедимая привычка. Но я умею делать два дела разом: и читать, и слушать» (Там же, с. 151); 5) «Все стали говорить о неутомимости Кукушкина в любовных делах, как он неотразим для женщин и опасен для мужей и как на том свете черти будут поджаривать его на угольях за беспутную жизнь» (Там же, с. 159). То есть во всех перечисленных случаях слово дело употреблено в разных значениях и характеризует низменность интересов и потребностей этих героев, их приземлённость, пошлость. Все их «дела» так же ничтожны, как «дело», к которому призывает профессор Серебряков («...надо, господа, дело делать! Надо дело делать!» — С., XIII, 112).

Во второй части произведения, условно выделенной нами, это слово встречается в следующих контекстах (далее курсив мой. — Н.Т.). «Дело происходило уже осенью, в Ницце» (С., VIII, 202). В данном случае «дело» употреблено просто в обиходном значении (т. е. события), и рассказчик, открывая этим словом XVI главу, как когда-то открывал 1 (где говорилось ещё о периоде революционного «дела»), повествует о текущей жизни за границей. То есть это словоупотребление может быть знаком, который свидетельствует о том, что герой, отказавшись от прежних деяний и возвышенных целей, теперь находится уже на другом, «житейском», уровне.

Это же слово появляется далее в следующем контексте (далее курсив мой. — Н.Т.): «То, что раньше казалось ей (Зинаиде Фёдоровне. — Н.Т.) страшным, удивительным, героическим и что возбуждало в ней зависть и восторг, теперь не трогало её вовсе, и обыкновенно, выслушав меня, она слегка потягивалась и говорила: «Да, было дело под Полтавой, сударь мой, было»» (Там же, с. 203). В данном случае уже показывается общее настроение и Владимира Ивановича, и Зинаиды Фёдоровны: их утомление, скептицизм. Это этап, когда «неизвестный человек» смотрел на свои прошлые убеждения и деяния уже как на нечто чуждое, не вызывающее прежней страсти, поэтому ироничное выражение «было дело под Полтавой» как раз передаёт другое отношение к прошлому.

В третьей части Владимир Иванович при встрече с Орловым пытается устроить судьбу ребёнка Зинаиды Фёдоровны, и вновь слово дело появляется в речи рассказчика: «Я к вам по очень важному делу, Георгий Иваныч» (Там же, с. 211). Но теперь, как бы там ни было, «неизвестный человек» искренне пытается устроить судьбу маленькой девочки, чувствует ответственность за будущее ребёнка. Пожалуй, впервые за всё время он ощущает, что может принести пользу и сделать добро, не гоняясь за отвлечёнными идеалами, как прежде. То есть только теперь он делает настоящее дело, которое даже у Орлова вызывает уважение: «...понятно, надо серьёзно подумать. Я готов принять участие и... и очень обязан вам» (Там же, с. 211).

Другое значимое слово — ирония. Склонность к иронии была отличительной чертой Орлова и его окружения: «Ирония Орлова и его друзей не знала пределов и не щадила никого и ничего. Говорили о религии — ирония, говорили о философии, о смысле и целях жизни — ирония, поднимал ли кто вопрос о народе — ирония. <...> ...Орлов и его приятели не шутили и не вышучивали, а говорили с иронией» (Там же, с. 148—149). Однако это же слово появляется вдруг при характеристике Зинаиды Фёдоровны, после её отъезда с Владимиром Ивановичем за границу (далее курсив мой. — Н.Т.): «После того, как я застал её в слезах, она стала относиться ко мне как-то слегка, подчас небрежно, даже с иронией, и называла меня почему-то «сударь мой». То, что раньше казалось ей страшным, удивительным, героическим и что возбуждало в ней зависть и восторг, теперь не трогало её вовсе...» (Там же, с. 203). Эта характеристика показывает резкую перемену героини: отчаявшись и разуверившись, она совершает необдуманные поступки, намеренно окунается в циническую атмосферу азартных игр, рискует и т. д. Слово «ирония» указывает в данном случае на неожиданное сближение Зинаиды Фёдоровны и Орлова — по отношению к жизни. Но у неё цинизм — от отчаяния и разочарования, а у него — «спокойный» цинизм как сознательный выбор. И тем не менее Чехов неспроста даёт в тексте слова-знаки, указывающие на несомненное сходство Орлова и Зинаиды Фёдоровны, так же как Орлова и «неизвестного человека». Владимир Иванович отмечает: «...она (Зинаида Фёдоровна. — Н.Т.) стала относиться ко мне... небрежно, даже с иронией, и называла меня почему-то «сударь мой» (Там же, с. 203). В речи Орлова (а иногда и в речи его друга Грузина) часто встречается частица «-с», которая также является сократившимся словом сударь (на что указывается в «Толковом словаре русского языка» (под ред. Д.Н. Ушакова): «— С, частица (сократившееся слово сударь) (разг.).»5). Например: «Ну-с, что же касается теперь ненормальностей брака, — продолжал Орлов...» (С., VIII, 178); «Так-с. А у меня всё по-старому...»; «Ну-с. Кукушкин жив и частенько вспоминает о вас» (Там же, с. 210); «Слушаю-с» (Там же, с. 213). В речи Грузина: «Ну-с, — сказал он, — сидели-сидели, да поехали» (Там же, с. 186). В «Толковом словаре русского языка» С.И. Ожегова и Н.Ю. Шведовой указано, что частица «-с» иногда присоединяется к слову «...для придания иронического оттенка»6. Ирония же, как мы уже указали, — характерная черта Орлова. То есть внезапное появление в речи Зинаиды Фёдоровны слова сударь (да ещё с таким оттенком) — это, опять же, знак того, что героиня сближается (по поведению, настроению, характеру) с Орловым, который, на первый взгляд, ей чужд и враждебен.

Тем показательнее слова Владимира Ивановича, который, описывая тот тяжёлый для Зинаиды Фёдоровны (и для себя) период, отмечает (далее курсив мой. — Н.Т.): «...чем некрасивее, суше и черствее становится её (Зинаиды Фёдоровны. — Н.Т.) лицо, тем она ближе ко мне и тем сильнее и больней я чувствую наше родство» (С., VIII, 204). Таким образом, потерянность идеалов, духовное «банкротство» и «утомление» (Там же, с. 205) странно объединяют и роднят и Владимира Ивановича, и Зинаиду Фёдоровну, и Орлова.

Укажем и на ещё одно обстоятельство: но уже не на слово, а на общий лексический компонент двух слов, фигурирующих в тексте и сближающих образы Орлова и «неизвестного человека»: лакей, слуга.

До отъезда за границу Владимир Иванович, поступив под видом лакея в дом к Орлову, исполнял роль слуги. Затем слово слуга появляется в следующем контексте (при описании жизни «неизвестного человека» и Зинаиды Фёдоровны за рубежом) (далее курсив мой. — Н.Т.): «А какая прелесть, сколько порой радости от мысли, что с моею жизнью теперь идёт рядом другая жизнь, что я слуга, сторож, друг, необходимый спутник существа молодого, красивого и богатого, но слабого, оскорблённого, одинокого!» (Там же, с. 198). В данном случае это слово даётся уже с подтекстом, обнаружив который, можно глубже раскрыть характер «неизвестного человека»: как в доме Орлова Владимир Иванович сам себе выбрал роль слуги и играл её, усиленно веруя в пользу своего тогдашнего дела, так и теперь он придумал себе очередную роль (слуги-защитника Зинаиды Фёдоровны), но в итоге и это оказывается неискренним, не зря Зинаида Фёдоровна изобличает его: «...вы обманули и бросили меня здесь» (Там же, с. 207).

Затем слово слуга появляется в самом финале повести, в отрывке из письма Орлова Владимиру Ивановичу: «Примите уверение в искреннем уважении и преданности вашего покорного слуги...» (Там же, с. 213). Так обычный эпистолярный оборот вежливости приобретает глубокий смысл. Орлов, употребляя обычную светскую фразу, всё же называет себя покорным слугой, то есть тем, чью роль перед ним самим исполнял когда-то Владимир Иванович. Таким образом, это оказывается единственный раз, когда Орлов и сам начинает, уже перед «неизвестным человеком», играть — играть в благородство, в то время как ему не хочется заниматься ни судьбой девочки, ни вообще чужими страданиями. Если чужие страдания теперь и беспокоят его, отрекшегося от идеалов, то лишь потому, что указывают ему на его нравственное падение и в такие минуты он, со своим сознательно выбранным цинизмом, выглядит в глазах сострадательных людей невыгодно (не зря «неизвестный человек», пришедший с искренним желанием помочь девочке, в один из моментов заметил: «Орлов, очевидно, боялся, что я опять заговорю о девочке, и, чтобы отвлечь мое внимание в другую сторону, сказал...» — там же, с. 212). Однако Орлов и теперь не обманывал себя своим «благородством», отдавая себе отчёт в том, что помогает устроить судьбу девочки только потому, что не хочет для себя неприятностей и ненужных слухов. Вот в чём отличие его «игры» — от бывшей игры-самообмана Владимира Ивановича (якобы ради «дела»).

Кроме того, этот пустой оборот вежливости в письме («покорный слуга») звучит неожиданно горько, иронически, как бы в последний раз снижая уровень бывшей «игры» Владимира Ивановича в его «дело» до уровня мелкой светской игры словами.

В образе «неизвестного человека» Чехов вывел тип своего современника, который, ещё не до конца разобравшись в собственной жизни, выбирает для себя сразу глобальные цели: революцию, служение общему благу, основанное якобы на «самоотверженной любви к ближнему» (Там же, с. 207). И.Б. Струве в статье «Интеллигенция и революция», вошедшей в сборник «Вехи», писал о характерной черте мировоззрения многих людей в конце XIX — начале XX веков, которая заключалось как раз в том, что эти люди часто сводили собственную судьбу и вообще представление о целях жизни к борьбе за государственные, социальные перемены, за «благо народа» и т. п.: «К политике в умах русской интеллигенции установилось в конце концов извращенное и в корне противоречивое отношение. Сводя политику к внешнему устроению жизни — чем она с технической точки зрения на самом деле и является, — интеллигенция в то же время видела в политике альфу и омегу всего бытия своего и народного (я беру тут политику именно в широком смысле внешнего общественного устроения жизни). Таким образом, ограниченное средство превращалось во всеобъемлющую цель, — явное, хотя и постоянно в человеческом обиходе встречающееся извращение соотношения между средством и целью»7.

Показательно и отношение Л.Н. Толстого к чеховской повести, которую он сначала оценил невысоко и вообще не принял (заявил, что, на его взгляд, «Рассказ неизвестного человека» «плох»8), но позже поменял своё мнение. Об этом писал Д.П. Маковицкий в «Яснополянских записках» (1907 г.): «Л. Н. просил достать дальнейшие тома рассказов Чехова из библиотеки. Л.Н.: «В томе, где «Попрыгунья», ещё хороши: «Чёрный монах»... и «Рассказ неизвестного человека» — интеллигент-революционер служит лакеем, отношение господ, барынь к нему»»9.

Почему Толстой поменял своё мнение? Думается, это можно объяснить следующим образом. С 1905 года революционные настроения вспыхивают с новой силой, и Толстой видит в этом определённую опасность: он считал, что главное стремление революционеров — свергнуть строй, — это близорукость. При новом революционном подъёме в стране Толстой снова заинтересовался проблемой революции; как писатель и мыслитель, он старался проникнуть в психологию революционеров, проанализировать её подоплёку. В статье «Обращение к русским людям. К правительству, революционерам и народу» (1905) Толстой развил следующую мысль, адресуясь к революционерам: «Только перестаньте обманывать себя, а прямо взгляните на то место, которое вы занимаете в русском народе, и на то, что вы делаете... И потому говорите о своих интересах, а не о народе, не лгите, говоря о нём, и оставьте его в покое. Боритесь с правительством, если вы не можете удержаться от этого, но знайте, что вы боретесь для себя, а не для народа, и что в этой насильнической борьбе не только нет ничего благородного и хорошего, но что эта борьба есть очень глупое и вредное и, главное, безнравственное дело»10. (курсив мой. — Н.Т.)

Как видно из этой цитаты. Толстой проницательно заметил во многих революционерах ту особенность, которую показал в анализируемой нами повести Чехов: что зачастую идея борьбы бралась тем или иным человеком «на вооружение» именно потому, что этот человек искал для себя самого некий смысл, цель, «оправдание» собственной жизни. Но хуже другое (как вышло в случае с героем повести): при этом сам человек по-настоящему не верил в выбранную им миссию. По мнению В.Я. Линкова, в своих произведениях «Чехов не пытается компрометировать саму философию. Его привлекает другая сторона вопроса. Он показывает, как то, что герой считал своим мировоззрением, ...оказывается пустой фразой, неспособной руководить им»11.

О такого рода психологическом самообмане Толстой высказался однажды, когда ему сообщили, что Л.Н. Андреев обращается к религии, и Толстой отнёсся к этому скептически; Маковицкий следующим образом передаёт рассуждения писателя: «Лев Николаевич говорил, что люди становятся религиозными без намерения, а у Андреева это может быть преднамеренно: «Теперь хочу быть религиозным», как у другого: «Теперь буду учиться медицине». А если и будет религиозным, то Л.Н. опасается, что поверхностно»12.

Чехов, изобразив в повести человека, бывшего революционером, не стремился идеализировать эту «временно» выбранную героем идеологию как проявление активной жизненной позиции. По сути, «Рассказ неизвестного человека» посвящён раскрытию особенностей психологии людей, не достигших счастья и не сумевших укрепиться в вере в какие-либо идеалы. Чехов показал человека, который не мог достичь никаких целей именно в силу недостаточного внутреннего, духовного «горения». Поэтому, даже «выбирая» себе миссии, короткое время веруя в некоторые идеалы, «неизвестные люди» не добивались результатов и в силу внутренней слабости быстро сдавались. Само название чеховской повести — значимо и символично: «неизвестный человек» — то есть потерянный человек, не нашедший опоры в жизни и трагически «упустивший» собственную жизнь.

Следует ещё раз подчеркнуть, что повесть была написана в то время, когда чеховское мировоззрение ещё «колебалось» между скептицизмом, идеями абсурдности существования и постепенно крепнувшей верой Чехова в личную активность человека, в возможность достичь счастья. Это противоречивое авторское мироощущение, бесспорно, наложило отпечаток на образ Неизвестного человека.

В повести «Моя жизнь», написанной спустя 3 года, изображён герой того же типа, что и в «Рассказе неизвестного человека». Однако образ Мисаила Полознева, тоже предпринявшего неудачную попытку противопоставить себя косной среде, попытку что-то изменить, — имеет существенные отличия от Неизвестного человека. В чём же их разность?

Владимир Иванович, ощутив, что в дело революции он больше не верит, признал и то, что не видит перед собою никаких ясных целей. Его беспокоило, что жизнь растрачена зря и что она клонится к закату, но чего бы он сам хотел добиться в жизни, он не может ясно сформулировать: «Я становился мечтателем и, как мечтатель, не знал, что собственно мне нужно. То мне хотелось уйти в монастырь, сидеть там по целым дням у окошка и смотреть на деревья и поля; то я воображал, как я покупаю десятин пять земли и живу помещиком; то я давал себе слово, что займусь наукой и непременно сделаюсь профессором какого-нибудь провинциального университета. Я — отставной лейтенант нашего флота; мне грезилось море, наша эскадра и корвет, на котором я совершил кругосветное плавание» (С., VIII, 140).

Во время диалога с Орловым (в финале) Неизвестный человек, развенчивая свою пассивность и пассивность своего поколения, утверждая гуманистические идеалы, не высказывает, однако, определённых предложений, не видит конкретных способов, не предлагает никакой программы: «Жизнь даётся один раз, и хочется прожить её бодро, осмысленно, красиво. Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать историю, чтобы те же поколения не имели права сказать про каждого из нас: то было ничтожество или ещё хуже того...» (Там же, с. 213).

В образе Полознева Чехов даёт человека более твёрдого, с более ясно очерченными принципами, от которых он не отступает даже при крахе его попыток изменить жизнь. Если Неизвестный человек признавал, что его влечёт «душевный покой, здоровье, хороший воздух, сытость» (Там же, с. 140), то Полознев преследует совсем другие цели и личное благополучие для него не идеал. Напротив, достигать такого благополучия за счёт тяжкого труда обездоленных людей, — это, по мнению героя, безнравственно.

Философия Полознева получит продолжение в монологе Ивана Ивановича в более позднем рассказе «Крыжовник», где будет сформулирован не столько социальный, сколько общенравственный закон: «Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные... Но человека с молоточком нет, счастливый живёт себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину, — и всё обстоит благополучно.» <...> ...не давайте усыплять себя. <...> Делайте добро!» (С., X, 62—64).

Несколько эгоистическим, идиллическим мечтаниям Неизвестного человека можно противопоставить принципы Полознева: «Ведь прогресс — в делах любви, в исполнении нравственного закона. Если вы никого не порабощаете, никому не в тягость, то какого вам нужно ещё прогресса? <...> Если вы не заставляете своих ближних кормить вас, одевать, возить, защищать вас от врагов, то в жизни, которая вся построена на рабстве, разве это не прогресс? По-моему, это прогресс самый настоящий и, пожалуй, единственно возможный и нужный для человека» (С., IX, 220—221).

Как справедливо отметил А.П. Скафтымов, «Мисаил явно связан с идеями Толстого. Он близок к теории Толстого не только тем, что ушёл из интеллигентного дома и занимается физическим трудом, но и тем, что главным положительным началом в развитии человеческого общества он считает улучшение нравственных отношений между людьми»13. Однако Чехов показал и ограниченность этого пути. Показательно, что повесть написана сразу после рассказа «Дом с мезонином», где «теория малых дел» (читай: «маленькой пользы» — прозвище Полознева) жёстко и убедительно критиковалась рассказчиком (художником) за то, что она не устраняет главного зла, что при всей своей гуманности она в итоге послужит только закреплению царствующих порядков. Эта же мысль подхвачена Машей Должиковой в повести «Моя жизнь»: «...если ты работаешь, одеваешься и ешь, как мужик, то ты своим авторитетом как бы узаконяешь эту их тяжёлую, неуклюжую одежду, ужасные избы, эти их глупые бороды...» (С., IX, 259).

То есть, несмотря на то, что в повести Чехова по-прежнему в центре повествования — герой, ещё далёкий от достижения внутренней гармонии, счастья, но рост его сознания, неустанный поиск истины и попытки разрешения мучающих противоречий — налицо. В этом смысле для отражения внутреннего поиска героя важны сцены идейных споров. В повести нет одного персонажа, который бы декларировал на протяжении произведения авторские идеи, однако при обмене мнениями справедливые замечания и суждения, созвучные авторским, высказывают и Мисаил, и доктор Благово, и Маша Должикова, несмотря на то что ни один из этих героев не идеализируется автором: от принципа объективности Чехов не отходит никогда. Точно так же — и в «Доме с мезонином»: как бы ни была порой созвучна позиция Чехова позиции художника, но взгляды художника — не всецело взгляды автора. Ведь сильны оказываются и некоторые аргументы Лидии Волчаниновой.

Вероятно, в судьбе и в образе Полознева Чехов вообще отобразил увлечение современников народническими, толстовскими и другими течениями, которые были распространены среди интеллигенции в 80-е и 90-е годы. Отдавая должное искренности этих устремлений, Чехов всё же не идеализировал их. Прочитав «Несколько лет в деревне» Н.Г. Гарина-Михайловского, Чехов высоко оценил этот очерк, где автор описал свой опыт сближения с крестьянством и попытку «нового хозяйства» сообща с мужиками, которая, по словам Михайловского, «потерпела фиаско»14. Чехову особенно импонировала именно неподдельная живость повествования, его правдивость: «Раньше ничего подобного не было в литературе в этом роде по тону, и, пожалуй, искренности» (П., V, 126). Занятия Полознева в Дубечне, его «возня» с деревенскими нуждами, попытка сблизиться с мужиками, ужасавшими его своей грубостью, а в итоге полная неудача — это, можно предположить, был скептический «выпад» Чехова против половинчатых мер, «заигрывания» дворянства с деревней (даже если порывы были вполне искренни, как в случае с Гариным-Михайловским).

Однако по кругу идей, по нравственному поиску повесть вписывается в общую художественную систему, является важной вехой на пути, на котором Чехов показывал общий рост сознания современников, пытаясь нащупать появление людей умных, уверенных, деятельных. Ведь с речью художника («Дом с мезонином») созвучны не только мысли Маши Должиковой, но и, во многом, убеждения самого Полознева, хотя его опыт и обернулся неудачей. Идеи Мисаила о равном распределении труда совпадают с предложением художника: «Возьмите на себя долю... труда. Если бы все мы, городские и деревенские жители, все без исключения, согласились поделить между собою труд, который затрачивается вообще человечеством на удовлетворение физических потребностей, то на каждого из нас, быть может, пришлось бы не более двух-трёх часов в день» (С., IX, 185).

Обратимся к книге «Остров Сахалин». Наблюдая жизнь «самых последних» людей, каторжан, преступников, Чехов отмечал, что несмотря ни на что, положительная черта, неистребимая в народе, это чувство справедливости, и именно при утрате веры в справедливость люди начинают звереть, ожесточаться: «А между тем каторжник, как бы глубоко он ни был испорчен и несправедлив, любит всего больше справедливость, и если её нет в людях, поставленных выше его, то он из года в год впадает в озлобление, в крайнее неверие» (С., XIV/XV, 139).

Именно ту же мысль высказывает и Мисаил Полознев: «Надо быть справедливым» (С., IX, 193). И особенно примечательно, что наблюдение героя над жизнью народа сформулировано даже синтаксически примерно так же, как приведённое замечание Чехова в «Острове Сахалине»: «Каким бы неуклюжим зверем ни казался мужик... и как бы он ни дурманил себя водкой, всё же, приглядываясь к нему поближе, чувствуешь, что... он верит, что главное на земле — правда, и что спасение его и всего народа в одной лишь правде, и потому больше всего на свете он любит справедливость» (С., XIV/XV, 256).

Чехов относится с явной симпатией к герою, пусть этот герой и потерпел неудачу и его опыт скептически изображён автором. Но именно такие люди — задумавшиеся, рефлектирующие, не успокаивающиеся — это надежда писателя. В более позднем рассказе «По делам службы» Лыжин, говоря о причине самоубийства агента Лесницкого, высказывает также чеховскую мысль: «Вы вот укажите старикам на то, какая разница между прежними и теперешними самоубийствами. Прежний так называемый порядочный человек стрелялся оттого, что казённые деньги растратил, а теперешний — жизнь надоела, тоска... Что лучше?» (С., X, 87). Вспомним, что в склонности к рефлексии, к «философии» Чехов видел признаки роста «общественного самосознания» (письмо И.И. Орлову, 1899): «...что бы там ни было, наука всё подвигается вперёд и вперёд, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер и т. д.» (П., VIII, 101). А.Г. Горнфельд верно заметил: «От Мисаила Полознева... до инженера Павла Андреевича («Жена») — разве не все они так или иначе ушли в философы, и разве не это делает их в наших глазах людьми, выделяющимися из уровня, достойными и... ценными15 (курсив мой. — Н.Т.)

Примечательно, что не только поиски Мисаила, интеллигента и дворянина, свидетельствуют о росте самосознания. Чехов показывает, что стремление к гармонии и красоте возникает в любой среде, в том числе среди тех же крестьян: примечателен в этом смысле такой персонаж, как мужик Степан, которого даже Маша и Клеопатра считают красивым и разумным. Его мысль проста: несмотря на бедность, нужно воспитывать в себе человека, образовываться, становиться лучше: «Какая бедность! Оно точно, нужда, да ведь нужда нужде рознь, сударыня. <...> Баловство, сударыня, невежество, а не бедность» (С., IX, 254).

Сам Чехов ценил в любом человеке, будь то крестьянин или дворянин, именно внутреннее стремление к культурности, к просвещению (о чём он писал А.С. Суворину).: «Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что люди ковыряли мозоли и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках. Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6—7... Теперь же во мне что-то протестует; расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло, и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и проч. ...» (П., V, 609—610).

Более того, крестьянство в повести не только не идеализируется (по-народнически), но показано, что общая масса темна, груба, и в ней заметны порой мстительные, злые порывы. С помощью приёма параллелизма Чехов в эпизоде, где мужики везут брёвна в Дубечню, демонстрирует опасные, стихийные силы, скрытые до поры до времени, силы, которые интеллигенции следует обуздать, пока не поздно.

Сравним два эпизода (далее курсив мой. — Н.Т.):

1) бойня и торговля мясом в городе:

«Бойня находилась за кладбищем, и раньше я видел её только издали. <...> ...мне всё попадались лошади и сани, пустые и уже нагруженные мясом; ходили люди с фонарями и отвратительно бранились. Бранились и Прокофий, и Николка, так же гадко, и в воздухе стоял непрерывный гул от брани, кашля и лошадиного ржанья. Пахло трупами и навозом. Таяло, снег уже перемешался с грязью, и мне в потемках казалось, что я хожу по лужам крови. <...> Поднимая и опуская свой страшный топор, он принимал картинные позы и всякий раз со свирепым выражением издавал звук «гек!», и я боялся, как бы в самом деле он не отрубил кому-нибудь голову или руку» (С., IX, 233—234).

2) привоз строительного материала в Дубечню:

«Дорога испортилась, стало грязно. Подводы, возвращаясь из города, заезжали обыкновенно к нам во двор... <...> ...не обходя луж, шагает мужик с полой, заткнутою за пояс. Показывается другая подвода... и место перед домом мало-помалу запруживается лошадьми, брёвнами, досками. Мужики и бабы..., озлобленно глядя на наши окна, шумят, требуют, чтобы к ним вышла барыня; слышны грубые ругательства. <...> Маша, бледная, оторопев, думая, что сейчас к ней ворвутся в дом, высылает на полведра...» (Там же. С. 249).

Очевидно, что образный параллелизм в этих эпизодах создан Чеховым намеренно: безобразная сцена бойни, таким образом, становится как бы дурным сном, возможным страшным вариантом разгула «азиатчины». Не случайна также фраза Мисаила: «...раньше я видел её (бойню. — Н.Т.) только издали» (Там же, с. 233). В переносном смысле эта деталь («видел только издали») выражает отдалённость образованного человека от той тёмной, стихийной народной жизни, которая может внезапно обернуться хаосом и ужаснуть интеллигенцию, носившуюся с народническими идеями о «мужичках».

В этом смысле искания главного героя, представителя интеллигенции, оказываются чрезвычайно важными. Не зря Маша Должикова, осмысляя причины неудачи, которую они потерпели с Мисаилом, когда хотели создать хозяйство, рассуждала (далее курсив мой. — Н.Т.): «...допустим, что ты работаешь долго..., что в конце концов получаются кое-какие практические результаты, но что они... могут против таких стихийных сил, как гуртовое невежество, голод, холод, вырождение? Капля в море! Тут нужны другие способы борьбы, сильные, смелые, скорые! Если в самом деле хочешь быть полезен, то выходи из тесного круга обычной деятельности и старайся действовать сразу на массу!» (Там же, с. 259). В связи с этим Чеховым указан и ещё один из недостатков главного героя — недооценка им роли искусства, большое значение которого понимали и доктор Благово (вообще склонный к искусству человек, что подчёркивается автором: доктор отличается и артистизмом, и умением петь, и играть на рояле), и Маша.

Таким образом, при сравнении образов героев в повестях «Рассказ неизвестного человека» и «Моя жизнь», становится видна разница между персонажами, хотя они и относятся к одному типу. Если Владимир Иванович, погружаясь лишь в болезненный самоанализ, так и не смог разобраться в своих истинных желаниях и если после краха своего предприятия он отрёкся от прежних целей, то Мисаил, напротив, даже несмотря на явный неуспех в своём деле, тем не менее, остаётся приверженцем своих гуманистических убеждений, имеет чёткие представления о том, чего следует добиваться. Если общее настроение «Рассказа неизвестного человека» — мрачно-безысходное, то в произведении «Моя жизнь» суровая, замкнутая атмосфера «душного» обывательского города как бы размыкается, освещается надеждой потому, что в центре повести стоит человек с более сильным характером, с более ясными взглядами, хотя его попытка изменить свою жизнь оказалась явно неудачной. Итак, мы видим, что в образе Мисаила Полознева (в отличие от образа Неизвестного человека) появляются некоторые качества, которые предвосхищали создание Чеховым «активного» типа героя.

Примечания

1. Толстая Е.Д. Поэтика раздражения. С. 202—228.

2. Бердников Г.П. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания. С. 304.

3. Там же, с. 303.

4. Кожевникова Н.А. Стиль Чехова. М., 2011. С. 5.

5. Толковый словарь русского языка: В 4 т. М., 1935—1940. Т. 4. С. 18.

6. Ожегов С.И., Шведова Н.Ю. Толковый словарь русского языка. М., 1992. С. 715.

7. Струве П.Б. Интеллигенция и революция // Вехи. Интеллигенция в России. М., 1991. С. 149.

8. Гусев И.И. Летопись жизни и творчества Л.И. Толстого. 1891—1910. М., 1960. С. 130.

9. Маковицкий Д.И. «Яснополянские записки» (1907) // У Толстого, 1904—1910. «Яснополянские записки»: В 5 кн. М., 1979—1981. Кн. 2. С. 403.

10. Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. Т. 36. С. 308.

11. Линков В.Я. Принципы изображения человека в прозе Чехова. С. 6.

12. Маковицкий Д.П. У Толстого, 1904—1910. «Яснополянские записки»: В 5 кн. Кн. 2. С. 515.

13. Скафтымов А.П. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С. 394.

14. Гарин-Михайловский Н.Г. Собрание сочинений: В 5 т. М., 1957. Т. 3. С. 7.

15. Горнфельд А.Г. Чеховские финалы // А.П. Чехов: pro et contra. Т. 2. С. 481.