Вернуться к В.В. Кондратьева. Историко-культурный и символический облик провинции в творчестве А.П. Чехова

4.2. Т.М. Субботина. От постоялого двора к железнодорожной станции: развитие семантики пограничности

В чеховских произведениях преимущественно послесахалинского периода почтовая дорога заменяется железной, а пространство постоялого двора — пространством станции или вокзала. Безусловно, подобное замещение обусловлено биографически (длительное перемещение писателя на Сахалин «коннопешим» образом, без сомнения, уступает по комфорту переезду по железной дороге, который пока на такое длительное расстояние невозможен) и исторически (наибольший размах строительства железнодорожных путей в мире и в России во второй половине XIX в. приходится именно на период с 1880 по 1890 год — 244,7 тыс. км.; тогда же были построены и вокзалы в крупных городах России1). Однако образность, питаемая историко-биографическими источниками, приобретает у Чехова особую символическую глубину.

Так, в рассказе «Убийство» содержится своеобразная историческая справка: постоялый двор вдовы Авдотьи Тереховой, построенный ещё при Александре I, превращается в «полустанок, который назывался просто разъездом» (С. IX, 142). Трудно не заметить черты типологического сходства этого постоялого двора с теми, которые изображены в повести «Степь» и в рассказе «Ведьма»: то же уныние, нечистота в физическом смысле («во дворе было грязно даже летом»), и в ощущении присутствия инфернальной нечисти, темных сил; то же включение в «разбойничий» контекст: «У тех, кто, бывало, проезжал мимо на почтовых, особенно в лунные ночи, темный двор с навесом и постоянно запертые ворота своим видом вызывали чувство скуки и безотчетной тревоги, как будто в этом дворе жили колдуны или разбойники» (С. IX, 142). Прямой перекличкой со «страшными» рассказами Пантелея возле покосившегося могильного креста об убийстве купцов на постоялом дворе («Степь») выступает в «Убийстве» упоминание о том, «как лет 30 назад обозчики, рассердившись, затеяли драку и убили проезжего купца, и в полуверсте от двора до сих пор еще стоит погнувшийся крест» (С. IX, 143).

Однако спустя десять лет на этом самом месте уже расположена настоящая железнодорожная станция. От некогда богатого постоялого двора остается пристанционный трактир. Исторический экскурс в контексте рассказа имеет особую значимость: его персонажи с символической фамилией Богомоловы теряют «старую веру», но так и не обретают новую. Название станции — Прогонная — формирует представление о промежуточности жизни, о механистичности пути, который не оканчивается обретением истины и гармонии с миром.

В этом рассказе, как и в большинстве других чеховских произведений 1890-х годов, изображена провинциальная жизнь — и станция показана маленькая, незначительная с точки зрения географии. Однако, в отличие от провинциальных железнодорожных станций ранних рассказов, которые упоминалась лишь как место комического, анекдотического происшествия («Жалобная книга», «Толстый и тонкий» и др.), вокзалы и станции в зрелой чеховской прозе маркируют границу — между деревней и городом, культурой и природой, социальностью и бытийностью.

Топос провинциальной железнодорожной станции продолжает и развивает, таким образом, ту семантику пограничности, которая заложена была у Чехова в описании постоялых дворов. Показателями пограничности пространства станции являются «тишина», «темнота» и «пустота»: «...все тихо разошлись, и стало опять темно и пусто, и наступила та самая тишина, какая бывает только на станциях, одиноко стоящих в поле или в лесу, <...> когда чувствуется вся эта пустота кругом, вся тоска медленно текущей жизни» (С. IX, 133). К показателям пустынности и безлюдья можно добавить ещё и признак неимоверной жары, зноя. «Невесёлая станция, одиноко белеющая в степи, тихая, со стенами, горячими от зноя, без одной тени и, похоже, без людей» (С. IX, 313) — так описывает автор станцию Донецкой железной дороги в экспозиции рассказа «В родном углу».

Подчёркнутая удалённость железнодорожной станции от жилья у Чехова может выступать как средство характеристики уклада жизни («Село Уклеево лежало в овраге, так что с шоссе и со станции железной дороги видны были только колокольня и трубы ситценабивных фабрик» (С. X, 144) — в повести «В овраге») или как средство психологической характеристики («жена старосты Мавра <...> во всю свою жизнь нигде не была дальше своего родного села, никогда не видела ни города, ни железной дороги» (С. X, 42) — в рассказе «Человек в футляре»).

В повести «Моя жизнь» удалённость вокзала от города — «вокзал строился в пяти верстах от города» (С. IX, 207) — объясняется прозаически: городское управление попыталось сэкономить на взятке инженерам-строителям. В окрестностях станции Дубечни, где разворачивается едва ли не большая часть событий повести, — поля озимых и яровых, вид которых рождает у героя радостное чувство, однако на самой станции «было жарко, пахло извёсткой, и рабочие вяло бродили по кучам щепы и мусора» (С. IX, 208). Таким образом, пространство станции выделяется из окружающей природы и приобретает признаки «нечистого» места.

«Нечистота» — это не только «развалины», «неубранство», «хлопающие ставни», «воры ночные и дневные», но и «хаос» (С. IX, 260), который понимается как состояние некоторого промежуточного пространства. В соответствии с традиционными представлениями всякое переходное пространство является «нечистым», его населяют существа, наделённые чертами инфернальности. В пространстве железнодорожной станции возникают призрачные фигуры: «Матвей оглянулся, но уже не было ни саней, ни мужика, как будто всё это ему только примерещилось» (С. IX, 136), чудовища: «собака мчалась по улице, <...> ей казалось, что её преследует по пятам какое-то чудовище» (С. IX, 207). Марья Васильевна («На подводе»), пережидая поезд у переезда, узнаёт в женщине, стоящей на площадке одного из вагонов, свою умершую мать: «...такие же пышные волосы, такой же точно лоб, наклон головы» (С. IX, 342). Даже знакомые и близкие люди в окрестностях железнодорожной станции обретают «чужие» черты («Моя жизнь»): «у ворот усадьбы или в саду меня встречало неожиданно милое привидение — она! Оказывалось, что она приехала по железной дороге и со станции пришла пешком» (С. IX, 242).

Однако главное демоническое существо пространства станции — это, конечно, сам поезд, который приобретает — вполне в духе монолога Феклуши из пьесы А. Островского «Гроза» — облик огнедышащего чудовища: «Шёл длинный товарный поезд, который тащили два локомотива, тяжело дыша и выбрасывая из поддувала снопы багрового огня. На переезде в виду станции передний локомотив издал пронзительный свист.

— Свистить... — проговорила Дашутка» («Убийство») (С. IX, 156).

Обратим внимание на выделение акустического признака присутствия нечистой силы, характерного, как мы уже убедились, и для чеховского описания постоялых дворов. В рассказе «Убийство» это свист. «Свист — явление, неизменно связываемое в народных представлениях с призывом зла, лиха, беды, нечистой силы»2. Двойное упоминание о свисте — в объективно-повествовательной речи и в реплике Дашутки — способствует акцентуации важного звукового сигнала. «Пронзительным свистом» провожает проходящих мимо женщин и «чугунка» — так в повести «Моя жизнь» называются чернорабочие на строительстве железной дороги. Безликость толпы оборванцев и то, что в городе её все боялись, — тоже своеобразный признак «нечистой» природы.

Ещё один признак звукового самопроявления нечисти — брань, ругань. Упомянутая нами «чугунка» из «Моей жизни» «пила, ела, нехорошо бранилась» (С. IX, 206). «Как греховное, нечистое поведение брань соотносится с демонологическими персонажами», — отмечают авторы словаря «Славянская мифология»3. С другой стороны, «брань широко используется в роли оберега: ею прогоняют лешего, домового, русалку, ходячего покойника, вампира и т. п.»4. Восемнадцатилетняя Дашутка в чеховском рассказе отвечает работнику, который «выбранил её нехорошими словами», «скороговоркой длинною, отборною бранью, которой она могла научиться в только в трактире у пьяных мужиков» (С. IX, 150). Дашуткина брань выступает, как видим, в функции оберега, защиты от чужой агрессии — и в бытовом, и в фольклорно-мифологическом смысле. С другой стороны, девушка, хоть и невольно, но оказывается соучастницей убийства, т. е. совершает греховный поступок, тем самым приближаясь к «чужому» пространству и нечисти, поэтому и «говорит» на языке нечисти.

В рассказе «Убийство» «нечистое» пространство железнодорожной станции, в котором вот вот-вот произойдет преступление, погружено в снежную бурю, метель. Развивая и опредмечивая намеченный в рассказе «Ведьма» мотив, автор видит в хаосе метели страшное присутствие бесовской силы: «Когда сильная буря качает деревья, то как они страшны! <...> Как ведьмы на шабаше, кружатся облака снега» (С. IX, 136), «...в это время пошёл снег хлопьями <...> он всё встряхивал головой, так как что-то давило ему голову и плечи, будто сидели на них бесы» (С. IX, 151). И в этом хаосе метели и бесовства уже не ясно, кто более греховен: убийцы, поддавшиеся звериному инстинкту, или жертва, Матвей, который тоже был одержим бесами («бес забрал меня окончательно и заслонил свет от очей моих своими погаными копытами» (С. IX, 140)).

Само помещение железнодорожной станции или вокзала также имеет внешние признаки промежуточного, приграничного положения. Оно по сути является звеном, соединяющим природную и социальную жизнь. До сих пор эту функцию — и в русской классике, и в чеховском творчестве — выполняла усадьба. «Это прежде всего образ русской культуры вообще, как места осмысленной встречи русского человека с природным миром; за национальными чертами здесь отчетливо проступают черты эпохальные», — так характеризует роль пространства усадьбы в русской литературе В. Щукин5.

В чеховской прозе 1890-х годов усадьба депоэтизируется, а усадебная модель культуры профанируется, уступая место новой, вокзальной модели. Антропоцентричность усадебной организации жизни уступает место полицентричности случайных встреч, ни к чему не обязывающих знакомств, дорожных разговоров с целью скоротать время. Зависимость человека от звонков, предупреждающих об отправлении поезда, вокзального расписания, станционного и прочего железнодорожного начальства — всё это характеризует новый культурный топос и провоцирует изменение сущности героя.

Наиболее последовательно этот процесс представлен в повести «Моя жизнь». Усадьба Чепраковых — «очень старая, давно заброшенная» — продана за долги и стала помещением железнодорожной станции: мать Чепракова при продаже выговорила себе право жить в одном из боковых флигелей ещё два года и выпросила для сына место при конторе» (С. IX, 209). Пограничность положения бывшей усадьбы подчёркнута противостоянием прошлого и настоящего. «Барыня-помещица» генеральша Чепракова иногда вспоминает, что прислуга обязана её «величать превосходительством», учит сына правильно держать нож и встречает гостя вопросом: «Вы дворянин?» (С. IX, 210). При этом усадьба-станция характеризуется атмосферой одичания, тесноты и вырождения: окна забиты досками, по двору ходят телята, сад, уже одичавший, заглушён бурьяном и кустарником, комнаты флигеля, в которых обитает бывшая хозяйка имения, загромождены мебелью, перенесённой сюда из большого дома. И снова реализуется метафора нечисти как сущности пограничного пространства: в самой барыне «было уже что-то мертвенное и даже как будто чувствовался запах трупа» (С. IX, 210).

Социально-культурные функции, которые традиционно выполняла барская усадьба, теперь переходят к вокзалу. На вокзале едят и пьют, и важным локусом вокзального пространства становится пристанционный трактир или буфет: «на станции подошли к буфету и выпили по рюмке хересу» («В овраге») (С. X, 159), «можно было закусить, выпить пива» («Расстройство компенсации») (С. X, 228), Саша на вокзале угощает Надю «чаем, яблоками» («Невеста») (С. X, 217). Здесь, на вокзале, как ранее в дворянских усадьбах, концентрируется и духовная жизнь. На станции Прогонной в рассказе «Убийство» даже проходит всенощная церковная служба — как когда-то в домовых церквях.

На железнодорожной станции у Чехова звучит музыка («за платформой в толпе бойко играли на гармонике и на дешёвой визгливой скрипке» («Анна на шее») (С. IX, 163); на станции, описанной в рассказе «Расстройство компенсации», собираются дачники в ожидании свежих газет и новостей, которые привозит курьерский поезд, здесь же стоит книжный шкаф — можно посмотреть книги. Как тут не вспомнить еврейский оркестр («четыре скрипки, флейта, контрабас»), который приглашают хозяева вишневого сада, персонажи последней чеховской пьесы, а также знаменитый «многоуважаемый шкаф» — в имении, которое тоже из усадьбы постепенно превращается в вокзал, ведь отсюда по железной дороге вот-вот разъедутся прежние хозяева, и вскоре «понаедут» дачники...

Основные элементы пристанционного пейзажа тоже покажутся читателю знакомыми: лунный свет, заливающий платформы, по которым гуляют дачники, пруд («луна отражалась в пруде») (С. IX, 164), сад, переходящий в поле и степь, кусты сирени, «крик кузнечиков», собака, сопровождающая гуляющих. Всё это калькированные элементы традиционного усадебного мира, однако мир этот, концентрируясь вокруг вокзала, утратил прежнюю устойчивость, и теперь его обитатели — люди временные, «дачники и горожане, приезжавшие сюда в хорошую погоду подышать чистым воздухом» (С. IX, 165).

Ощущение подвижности жизни, необходимости принять важное решение настигает героев чеховских рассказов на вокзале («Дама с собачкой», «О любви», «Расстройство компенсации»); в купе поезда («Печенег», «Невеста») или у переезда («Убийство», «На подводе»), вот только достичь желаемой гармонии с миром никому из них так и не удаётся.

Примечания

1. Сотников Е.А. Железные дороги мира из XIX в XXI век. — М., 1993. — С. 17.

2. Виноградова Л.Н. Звуковой портрет нечистой силы // Мир звучащий и молчащий: Семиотика звука и речи в традиционной культуре славян. — М. — С. 296.

3. Славянская мифология. Энциклопедический словарь: изд. 2-е. — М., 2002. — С. 56.

4. Там же. С. 56.

5. Щукин В. Поэзия усадьбы и проза трущобы // Вест. МГУ Серия 9. Филология. — 1994. — № 2. — С. 10.