Вернуться к И.Е. Гитович. Итог как новые проблемы. Статьи и рецензии разных лет об А.П. Чехове, его времени, окружении и чеховедении

Факт и стиль. Субъективные заметки по поводу объективной проблемы

[Кузичева А.П. Чеховы. Биография семьи. М.: Артист. Режиссер. Театр, 2004. 471 с.]1

О том, что книга о Чеховых, где все-все построено на документах, должна в скором времени появиться, мы слышали давно. Ходили даже слухи, что она станет для чеховедения бомбой — перевернет его до основания. Ну, про бомбу — это конечно слишком, но книгу действительно ждали.

И вот она вышла. Огромный — по формату и весу — том в роскошном темно-оливковом «супере». В овале фотография семьи Чеховых, под ней черным интригующее заглавие — оно почти сливается с фоном, зато как оранжевая вспышка резко выделяется имя автора. На титуле — выходные данные и перечисление тех, кто финансово поддержал издание, на дополнительном развороте — в семи (по числу членов семьи Чеховых) медальонах фотографии героев, стилизованные под старые портреты. В восьмом — автограф писателя («Будьте здоровы и благополучны. Не забывайте меня!» А. Чехов») как знак замысла: книга не о нем, а о тех, рядом с кем и среди кого он жил, об их отношении к нему, но «сердцевиной семейного эпоса» является его личность. Перед каждой главой — свой форзац с портретом ее героя. В конце книги — примечания с указанием источников (их около полутора тысяч), краткая хроника жизни и творчества Чехова, фрагмент генеалогического древа семьи, аннотированный именной указатель с впервые расшифрованными в отношении ряда персонажей именами и отчествами и найденными датами жизни. Даже при беглом перелистывании потрясает представленная в книге иконография.

Книга всегда начинается с оформления. Оно незаметно для читающего задает установку восприятия. Здесь — установка на грандиозность замысла, на особую значимость каждой детали — все не совсем так, как в традиционном оформлении и обычной книге о спутниках великого человека. Поддерживает это ощущение и пафосность стилистики, улавливаемая уже в аннотации и предисловии. Потом именно она окажется тональностью самого текста, приобретая лишь разные оттенки — иногда она элегична, чаще раздумчиво философична, а иной раз почти открыто протестна. Но склонность к архаичной лексике, к риторическим вопросам, к сдержанному и строгому морализаторству — это устойчивые черты авторского стиля: «По собственному разумению Егор Михайлович возводил их в перл словесного создания, приподнимая над буднями, украшая жизнь», «После смерти жены он почувствовал закат своей жизни», «Старик, видимо, чувствовал, что ему дадено время для прощания», «Отец был для нее <...> поводырем в житейском омуте <...> Егор Михайлович попытался встать <...> но тут же преклонил колена. То был конец», «Павел Егорович отозвался своим сыновним словом, покорный своей плачевной юдоли, Михаил Егорович не пытался ее одолеть», «Он воплощал родительскую мечту о неуклонном восхождении к материальному благополучию», «...сын пособлял всем, чем мог», «Павла Егоровича не будоражила идея обогащения», «Сферой Митрофана Егоровича было возвышенное благомыслие», «Боялся взять чужую копейку, но свою не умел прикопить», «Принимал жизнь, какая она есть, и любовался ею, не утруждаясь размышлениями», «Он вопрошает Александра, поступившего учиться», «Собирался глава семьи не в одночасье», «Избывать общее горе предстояло Антону», «Пророча Антону непраздное будущее...», «Ни слова сочувствия горю сына. Лишь рассуждения о чужих прегрешениях. И никакого разумения, что предосудительно требовать...» и т. п. Образцы такого слога — регистром чуть выше или чуть ниже — представляют все 400 с лишним страниц текста.

«Семь глав книги — это семь отдельных жизнеописаний от рождения до смертного часа. Но все они, как то было и в реальности, взаимосвязаны, а вместе являют дотоле скрытую даже от глаз исследователей жизнь семьи Чеховых в нескольких поколениях на протяжении почти полутора веков», — так представляет книгу аннотация.

Остается к этому добавить, что эти «жизнеописания» реконструированы по материалам так называемого семейного архива Чеховых, после смерти М.П. Чеховой хранящегося в ОР РГБ (с привлечением, конечно, еще целого ряда необходимых источников), изученного автором книги до последнего листка. В полной мере оценить гигантский труд, проделанный А.П. Кузичевой, способен только тот, кто сам работал в архивах. Название книги имеет подзаголовок — «Биография семьи». Правда, если стремиться к точности, это не совсем биография. Потому хотя бы, что ее жанр предполагает повествовательный поток, в котором из взаимоотношений героев — в данном случае членов семьи Чеховых — складывался бы общий, единый сюжет истории и судьбы именно семьи. Здесь же даны скорее отдельные портреты, самостоятельные очерки жизни того или иного из семерых Чеховых (внутри еще много сведений о бабках и дедах, дяде Митрофане Егоровиче и его семье, двоюродных «Чеховых», женах братьев Чехова, племянниках, но это существенная часть жизни каждого из главных героев, а потому и их «жизнеописаний»). Главы так и называются: «Отец», «Мать», «Брат-журналист», «Брат-художник», «Брат-педагог», «Брат-чиновник, литератор, биограф», «Сестра». Хотя почему Ал.П. Чехов — брат-журналист, а М.П. Чехов — брат-литератор? Оба они входят в словник многотомного словаря «Русские писатели» именно как писатели, пусть и маленькие. Но это тоже к слову.

Содержание глав — это жизнь каждого из героев с рождения и до смерти, в присутствии великого сына и брата, а после его смерти — в лучах его славы и памяти о нем. Автор пытался скрупулезно объяснить мотивацию поступков этих людей, скрытый смысл реакций, которые, возможно, были не очень понятны им самим. Он стремился раскрыть суть взаимоотношений между Чеховыми и непростого для каждого из них отношения к великому родственнику — «жребий родственных отношений» лег печатью на всю их жизнь, в том числе и ту ее часть, которая как бы не зависела от великого брата.

Право на свой эпос, конечно, имеет любая семья, и история любой, если начать ее распутывать, вполне «потянет» на роман. Потому и пишутся они, и читаются, какие бы кульбиты время от времени ни делала на крутых поворотах литература. И как не вспомнить тут великого Толстого, все-таки ошибавшегося насчет одинаковости семейного счастья и разности семейного несчастья. Долго и прочно счастливых семей, увы, не бывает, ибо не бывает раз и навсегда остановившихся отношений. А вот типология семейных несчастий сходна — это типология испытаний, которыми больше или меньше, тайно или явно отмечено любое существование. Просто волею случая — причастности к великому человеку — жизнь семерых Чеховых оказалась в фокусе внимания к ним истории. Об этом задумываешься, читая книгу, насыщенную подробностями их жизней и этого внимания.

Может, именно потому, что книга состоит из отдельных и самодостаточных портретов, или очерков, соединенных волею грандиозного замысла в единый текст такой вот саги, автору приходится повторяться. В разных главах, где возникают одни и те же «перекрестья» взаимоотношений, но каждый раз это видится со стороны другого персонажа, в ряде случаев повторяются одни и те же факты, одинаковые — иногда почти дословно — оценки от многократного употребления превращающиеся в авторские клише. А в иных случаях автор, наоборот, опускает какие-то обстоятельства, которых ждешь — возможно, потому что они уже приводились в предыдущих главах. Прочитав, например, в главе о М.П. Чехове не известные мне и, думаю, многим чеховедам детали изъятия сразу после смерти Чехова писем к нему Суворина (в версии М.П. Чеховой это сделал «посланец» Суворина, расшифрованный как А.П. Чехов), в котором, оказывается, активную и не слишком привлекательную роль сыграл М.П. Чехов, я ждала, что в главе о М.П. Чеховой этот сюжет завершится комментарием к существующей версии. Почему-то как раз этого там не оказалось.

Правда, тональность таких повторов все-таки меняется. Так, едва скрываемая внутренняя протестность автора, с какой нелицеприятно, но все-таки предубежденно (и то, и другое выдает авторская лексика, интонация) живописуется в главе, посвященной ему, фигура П.Е. Чехова, смягчается при обращении к тем же фактам в главе, например, о младшем из Чеховых, Михаиле. Таких интонационных колебаний в книге много. Говорю об этом потому только, что они имеют самое прямое отношение к смыслу. Может, такой эффект отчасти возникает потому, что автор все время как бы стилизует свою собственную речь под стилистику писем очередного героя. Так, видимо, решается (см. предисловие) задача скрупулезного воссоздания «ситуации речи каждого персонажа», которое должно подтвердить документальность. Но это досадное лингвистическое заблуждение. Ситуацией собственной речи может быть только подлинный ее образец — в данном случае подлинные письма, но никак не рассказ другого лица об этой речи — т. е. рассказ о тех или иных событиях на основании писем. Прием же квазинесобственно-прямой речи, которая оказывается авторским голосом, интерпретирующим документ, трудно считать компонентом подлинной достоверности. Все-таки документ и на основании документа — это разные вещи.

Впрочем, и сам автор в этом вопросе не очень последователен. Задав в предисловии риторический вопрос, на который вообще-то должен отвечать уже читатель, удалось ли ему «сохранить нелицеприятность и непредубежденность» в отношении своих героев, он через запятую перечеркивает этот постулируемый принцип объективности новым риторическим вопросом: удалось ли ему «передать свой душевный отклик на радости и горести семьи Чеховых?» Но совместима ли — по законам речи и психологии — непредубежденность документа с передачей своего отклика на его содержание. Свой отклик, как всякое свое понимание, субъективен. Субъективна и версия автора в отношении семьи Чеховых. А что ему действительно удалось — так это представить именно свой отклик на прочитанные документы и восстановленные по ним обстоятельства. Так что, безусловно, это «семейный эпос», но — так понятый и так рассказанный создавшим его автором.

Голос автора в этой книге все время оказывается слышнее голоса документа. Авторская стилистика упорно навязывает читателю именно свое прочтение того, что остается за текстом книги, — подлинного документа с его цельностью смыслов и контекста. Документы действительно подразумеваются — они частично цитируются, значительно больше пересказываются, но ведь цитирование всегда избирательно, а пересказ — он и есть только пересказ. Вопросы, задаваемые автором в конце того или иного пассажа, которые как будто бы показывают неокончательность авторской оценки, предположения, открытость самой ситуации (вроде: кто знает, что он думал... хотел сказать? Может быть, он имел в виду?.. и т. п.) — это в данном контексте всего только риторические фигуры, от частого употребления, кстати, быстро теряющие функциональный смысл и вызывающие даже раздражение своей однообразной навязчивостью. А морализаторство авторских утверждений и выводов вовсе необязательно вытекает из содержания стоящих за ними писем. Но именно оно до обидного нивелирует и обещание достоверности, и смысл действительно гигантского труда, вложенного в книгу. Ведь другой читатель, безусловно, «вычитал» бы из этих же самых писем, будь они даны ему целиком, совсем другое или не совсем это — в соответствии со своим опытом, своим языковым чутьем и даже своей информированностью в области законов психологии.

Сверхзадача книги сформулирована автором в предисловии: «Предлагаемое повествование существенно меняет расхожее представление о семье Чеховых. Упраздняет многие семейные легенды и литературоведческие мифы». Не знаю, существует ли сегодня расхожее мнение о семье Чеховых именно как мнение. Не уверена, что оно есть и о самом Чехове. Есть обрывки знаний, задержавшиеся в чьих-то головах клочки обязательного в недавнем прошлом культурного канона (а каноны меняются, и это исторически неизбежно), предполагавшего какой-то обязательный набор сведений; есть штампы, сплетни, аберрации, искажающие правду, которыми пользуется большая часть даже вполне грамотных читателей.

В общем, именно против незнания правды о жизни Чехова направлена книга. Это его яростно готов защищать автор от непонимания — тогда, теперь и в будущем. Это все ощущается в особой пристрастности к героям повествования, которую выдает язык книги. Но ведь и трудно быть беспристрастным, берясь распутывать сложные взаимоотношения родителей и детей, братьев и сестры между собой, строя гипотезы относительно причин явных или скрытых конфликтов или прямо утверждая что-то относительно характеров и поступков семерых Чеховых.

«Никто не знает настоящей правды» — это ведь и о скрытой жизни сознания и души, о стыде и боли, зависти и ревности, о непроизнесенном вслух и вовремя раскаянии. По тем отрывкам документов, которые приводятся в книге — через подлинную речь ее героев, — драматизм всего этого, конечно, ощущается, угадывается, но, прежде всего, он заглушается и меняет свою окраску навязываемой тексту интонацией и стилистикой авторской речи.

Вытягивание на свет божий смыслов, составляющих жизнь и рефлексию по ее поводу, невозможно без осознания, ощущения, переживания дистанции, которая отделяет то время с его понятийным языком от нашего, где все это видится, понимается и оценивается, т. е. называется сознанию, иначе. И где об этом нельзя говорить придуманным и несуществующим языком. И где об этом именно так говорится. Это и есть главное — языковая задача, решить которую можно только двумя способами: дать возможность говорить самому документу, сопровождая его свободными и подробными комментариями, или — смочь решить писательскую задачу, потому что повествование — это уже литература. И бытовой интуицией и бытовым языком, какими мы в разговорах о том о сем судим кого-то или оправдываем, здесь не обойтись. Жанр письменной речи задает иной уровень ее правдивости и художественности.

Достоверность такой книги, которую задумал автор, не может быть обеспечена одним только количеством документального материала, который оказывается в его руках, т. е. само его количество не переходит непосредственно в качество адекватного замыслу текста. Потому и главной здесь оказывается задача правильно выбранного «речевого жанра» как способа коммуникации.

В связи с этим возникает вопрос: кому адресована эта книга, адресована — с ее установкой на документальность (т. е. фактическую, историческую, психологическую и прочую достоверность получающейся «на выходе» информации) и избранным автором способом представления документов?

Неожиданный ответ дает аннотация: «Книга обращена ко всем, ибо все мы живем в семье». Думается, что установка на всех — утопия или невольное лукавство автора, потому что так не бывает и такое невозможно по законам коммуникации. Когда автор выбирает форму повествования, то форма выбирает читателя. Это филологическая аксиома.

Широкому читателю, который сейчас мало, а то и почти ничего не знает о Чехове, вряд ли нужны ссылки на полторы тысячи источников с указанием фонда, номера картона и единицы хранения (но не названия этой единицы). Для него при такой форме изложения и его собственной «историко-культурной апперцепции» многое в книге просто останется невнятным, лишним, непонятным. Это о вымышленных Форсайтах или Сидоровых можно писать сагу, роман. Там свои законы воздействия. У документалистики же свои правила, свои задачи, свои ограничения, свои способы выражения и выразительности, своя художественность. Об этом целая литература существует. Да и заведомая направленность на детальное разоблачение мифов широкому читателю малоинтересна. И в подобном семейном эпосе ему нужен сюжет, история жизни, но — совсем в другом информационном и художественном «формате». Когда он выдержан, книга как литературный текст, адресованная неспециалисту, становится интересной и специалистам. Что и случилось с «Антошей Чехонте» А. Роскина. На самом деле многое в книге А.П. Кузичевой рассчитано все-таки на специалиста. Это ему нужна документальность. Но она ему нужна не для одного лишь впечатления и принятия на веру. Потому что и к языку документа как таковому, и к языку, каким документ доводится до его сведения, у него профессиональное, а не бытовое отношение, профессиональные, а не житейские критерии. Во всяком случае, так должно быть.

Он как специалист понимает — его профессионализм в этом и заключается, — что только документы могут что-то более или менее прояснить в исчезнувшей, ушедшей жизни и направить сам процесс рефлексии над ними в правильное русло. И потому лучше того документа, что лежит в архивной папке с шифром, для него может быть только талантливо откомментированный документ. Комментарий — это и есть оптимальный речевой жанр специалиста. Может, это его возможности и имел в виду Ю.Н. Тынянов, сказав о необходимости уметь при обращении к документам «заходить за документ», а Ю.Г. Оксман считал комментарий самым свободным жанром.

Я ждала от этой книги чего-то очень важного для себя. Наверное, знания. Наверное, этих самых талантливо прокомментированных, т. е. заговоривших документов, но — не повествования таким языком, пусть и на основе документов. Мне кажется, пойди автор по пути публикации самих писем с подробными и свободными по форме комментариями к ним, получилась бы книга действительно интересная всем, кто способен читать, думать и составлять свое представление о судьбах и течении времени. Такая форма, кроме того, что с позиций профессионализма она единственно здесь оптимальна, самим фактом реализации этих задач учила бы читателя психологической и языковой деликатности. Ах, как прав был умнейший Бродский, бросив как-то между прочим фразу о том, что лингвистическое преимущество пишущего есть его психологическое преимущество. Можно, как говорится, объехать на кривой козе все что угодно, кроме дарованной нам речи. Она — наш враг и наш друг.

Мой мысленный диалог с автором, начавшийся с той минуты, когда я, принеся книгу из магазина, открыла ее, не заканчивается ни с перевернутой последней страницей книги, ни с точкой в этих размышлениях о ней, которую пора ставить.

Все эти размышления вызваны — очень хотелось бы, чтобы это было воспринято правильно — вовсе не тем, чтобы в раже кинуть камень в автора, перед проделанным трудом которого я, если не бояться пафосности, на самом деле склоняю голову. Как считали древние, Платон мне друг, но истина дороже. И мне представляется, что вопрос о соотношения факта и стиля его интерпретации — а стиль всегда входит в содержание самого факта — в биографической литературе чрезвычайно важен потому хотя бы, что касается запуска в информационное пространство тех или иных представлений о реальных исторических лицах, степени их соответствия или несоответствия исторической правде. Достоверность, т. е. правда, языка (или, правильнее, речи) — это и есть условие приближения к истине...

Примечания

1. Первая публикация: Гитович И. Факт и стиль. Субъективные заметки по поводу объективной проблемы // Чеховский вестник. 2004. № 15. С. 30—38.