Вернуться к И.Е. Гитович. Итог как новые проблемы. Статьи и рецензии разных лет об А.П. Чехове, его времени, окружении и чеховедении

«Оставь, писатель, все сомненья...»

[Яков Рокитянский. Высокий человек из Таганрога. Стихотворения. М.: Academia, 1998. 80 с.]1

Только еще перелистывая эту небольшую книжечку, я почему-то вспомнила тираду одного из директоров Дома творчества писателей в Коктебеле, который, перечислив живущих там корифеев слова, с непонятной гордостью добавил, что среди них он поселил даже одного писателя-любителя. Вспомнила, очевидно, потому что перед нами редкий творческий «симбиоз» — поэта-любителя и чеховеда-любителя (см. предисловие, обосновывающее право автора на «вторичность» продукции своей музы, — ибо в нашем бренном мире «все вторично» и важно только, чтобы «неизбежная вторичность содержала новое, оригинальное». То есть чтобы вторичность была... первичной?). Автор стихотворных миниатюр, жанр которых «созвучен художественным принципам и вкусу неповторимого мастера лаконичной прозы» (т. е. Чехова), надеется, что и мы «расслышим в них мелодии великого волшебника слова». Не будем придираться — в том смысле, что не продуктивнее ли тогда просто обратиться к первоисточнику, минуя музу Рокитянского. Попробуем честно услышать то, что удастся.

В композиции книжки автор попытался совместить главные события биографии Чехова («Детство», «Юность» и т. д. — до «Ухода» и «Последнего пути») с академическими проблемами, над которыми, затевая очередное издание сочинений писателя, все еще бьются специалисты: какой из принципов расположения произведений ближе к оптимальному. Рокитянский выбрал тот, на котором останавливаются в конце концов и текстологи — жанрово-хронологический: «Рассказы», «Пьесы», «Из писем» (внутри последнего раздела появляется, правда, нечто вроде подраздела «Двустишия», которые должны то ли идентифицироваться с «Записными книжками»«высокого человека из Таганрога», то ли рассматриваться как авторские афоризмы — вторичный продукт «мелодий волшебника слова»: «Без женщины нет рассказа / Как пламени без газа». А если горит, к примеру, березовое полено, его пламя не годится? Или: «У меня полно терпенья / Как в кондитерской печенья». О каких тайнах авторского бессознательного способно поведать это изящное и неожиданное сравнение?)

Конечно же, все начинается философическим «Прологом» («Планета наша все старей, / Уходят в тень стихи, открытья, / Но все пронзительней, мудрей / Его щемящие наитья») и завершается элегическим по содержанию, но танцевально-бодрым по ритмам «Эпилогом» («Высокий человек / Прошелся по планете / Был краток его век / Но так печально светел»). Здесь — «начало и концы» авторской концепции, авторского «образа Чехова».

Стихи, как известно, пересказать невозможно. Я и не буду пытаться. Вот, например, «Юность» — как это пересказать: «Уже слова в тебе роятся, / И все наполнено тоской, / И скоро будет восемнадцать / Промозглой зимнею порой. / Еще одно, одно мгновенье — / И мир волшебно оживет, / Чувств ускоряется движенье, / И в мыслях зреет поворот». Или начало «Сахалина»: «Найди свой Сахалин, / Свою святую цель / И вдаль уйди один / В декабрь или апрель». Почему апрель — понятно (дата отъезда), но почему декабрь? А вот о любви (какие же стихи, какая жизнь без любви?): «Ожиданье любовного чуда / Завершилось под занавес лет, / Когда жизнь иссякла, как ссуда, / И направила смерть пистолет». Как угрожающе и как злободневно звучат метафоры, заглушающие «чудо». Впрочем, в стихотворении «Предчувствие» любовная тема развивается не менее зловеще: «И он успел коснуться счастья / Своей дрожащею рукой, / Пред тем, как в мир уйти иной / В преддверье страшного несчастья». Поистине, поэзия — ускоритель мышления... Но все-таки почему у Чехова дрожащая рука?

К сожалению, из-за недостатка места не могу в полной мере поделиться с читателями «Чеховского вестника» своим опытом извлечения «мелодий» (см. выше) из созвучных «художественным принципам» Чехова миниатюр апологета вторичности Рокитянского. Спешу только сообщить, что автор охватил стандартное «Избранное» (есть у него стихи под названием «Смерть чиновника», «Тоска», «Ведьма», «Степь» и т. д., вплоть до трилогии, пьес, избранных писем с выделенными биографическими и мировоззренческими «мотивами», как-то: «Лика», «Социализм», «Интеллигенция» («Лишь надежда на личность одна, / Все сумеет осилить она») и т. д. и т. п. А чего, к слову сказать, стоит в миниатюре «Скучная история» слово «юморок», рифмуемое в форме творительного падежа с «умом», или совершенно «сюрный» образ — «бред», томящий «корявыми словами» то ли автора стихов, то ли чеховского героя, и, наконец, поэтическая кода: «Ученый без фантазии — / Что шар земной без Азии. / И не помогут тут / Ни ловкость и ни труд».

Как досадно, что так и останутся во мне невысказанными мысли об интертекстуальных связях миниатюр Рокитянского, их неожиданной ритмике (многие буквально «просятся» в шлягеры: «Что ты делаешь там, / В тихом городе Эс. / Среди жизненных драм, / Сплетен, слез и повес? / Вспоминаешь ли ты / Хоть секунду меня». Узнали? Это «Дама с собачкой») и прочих стиховедческих и иных тонкостях, смысл которых так любят извлекать филологи. Ведь перед нами текст. К тому же — текст о Чехове, пересказывающий — нет, перепевающий (стихи!) — его жизнь и творчество. И как текст он имеет право на анализ и интерпретацию.

Что же касается внелитературной стороны факта появления этой книжки, то автор действительно любит Чехова (и здесь он, как говорится, с нами). Издание же книжки в издательстве «Academia» (эта «аллюзия» — к вопросу о прогрессе...) можно сегодня, слава богу, считать только фактом биографии ее автора, но не фактом литературы, как было бы с любой изданной книжкой в советские времена. А чеховедение имеет право не только на свои взлеты и тупики, но и на свои курьезы.

А так как сейчас «год Пушкина», а Чехов — это, как известно, «Пушкин в прозе», то закончу еще одной ассоциацией, ценность которой хотя бы в том, что в основе ее факт, скорее всего, никому не известный. На границе дореволюционной России и советской эпохи жил-был маленький и уже очень немолодой литератор Баскин-Нелединский. Он трогательно и бескорыстно любил Пушкина, слагал о нем стихи, охотно читал их желающим послушать, но очень редко осмеливался печатать. Одно из них кончалось так: «Мертвый Пушкин молча бродит, / А мы работаем во тьме». Это к вопросу об истории и психологии литературоведческих курьезов.

Примечания

1. Первая публикация: Гитович И. «Оставь, писатель, все сомненья...» // Чеховский вестник. 1999. № 4. С. 45—48.