Прямая или скрытая цитата из Достоевского, ссылка на него или упоминание его имени — один из конструктивных элементов чеховской поэтики. Невозможно утверждать, что Чехов не связан с Достоевским, по той, помимо всего прочего, простой причине, что в чеховских рассказах Достоевский упомянут десятки раз, не говоря уж о множестве намеков, перефразировок и всяческих подразумеваний.
Нетрудно заметить, что к Достоевскому обращается чаще всего персонаж, а не повествователь (эту ироническую коллизию Чехов и раскрывал в своих сюжетах). Гораздо труднее уяснить себе, что ни слово персонажа, ни отдельно прочитанное слово рассказчика не выражает чеховский замысел вполне: он раскрывается в соединении и соседстве этих контрастных «слов», в диалектически-противоречивом единстве художественного текста.
Чехов подразумевал не цитату, не один роман, даже не «идею» «Униженных и оскорбленных», «Идиота», «Подростка» и «Бесов», а отражение этой «идеи» в русском сознании. Ради этого и был создан образ старого профессора в «Скучной истории» (1889), представляющего собою живую историю: Николай Степаныч — шестидесятник и семидесятник — судит о современности по старинке, пожиная плоды своей молодости...
Достоевский, время его и «эпоха» отражены в сознании и характере персонажа, которому Чехов дал право авторского голоса, столь объективного и достоверного, что возникло впечатление, будто «Скучную историю» написал старый ученый, тайный советник и кавалер.
Критика отдала должное проницательности и талантливости Чехова, но замысел повести не был понят; решающую ошибку совершил уже Н.К. Михайловский: «...талант должен время от времени... ущемляться тоской по тому, «что называется общей идеей или богом живого человека»... Теперь он во всяком случае сознает и чувствует, что «коли нет этого, то, значит, нет и ничего»1.
С тех пор — и до наших дней — «общая идея» понимается по Михайловскому — вне всяких исторических соотнесений и связей: старый профессор из «Скучной истории» — рупор «общей идеи», сами же эти слова принадлежат Чехову, как символ и печать ограниченности и «путаницы понятий» 80-х годов, но также и личной ограниченности и ущербности Чехова.
А.С. Суворину он писал 17 октября 1889 года: «Если я преподношу Вам профессорские мысли, то не ищите в них чеховских мыслей. Покорно Вас благодарю. Во всей повести есть только одна мысль, которую я разделяю... это — «спятил старик!». Все же остальное придумано и сделано». И ниже, в форме более обобщенной: «Неужели Вы так цените вообще какие бы то ни было мнения, что только в них видите центр тяжести, а не в манере высказывания их, не в их происхождении и проч.? ...Для меня, как автора, все эти мнения по своей сущности не имеют никакой цены. Дело не в сущности их, она переменчива и не нова. Вся суть в природе этих мнений... Их нужно рассматривать как вещи, как симптомы, совершенно объективно, не стараясь ни соглашаться с ними, ни оспаривать их. Если я опишу пляску св. Витта, то ведь Вы не взглянете на нее с точки зрения хореографа? Нет? То же нужно и с мнениями».
В «Скучной истории» «читатель увидел... героев и автора, которые умнее его»2.
«Скучная история» — повесть о характере и складе ума «доброго и умного человека», который попал в заколдованный круг и «волей-неволей ропщет, брюзжит, как раб, и бранит людей даже в те минуты, когда принуждает себя отзываться о них хорошо»3. Мало сказать, что профессорские мысли и мнения не имеют для Чехова «никакой цены». Сам образ старого медика был ему неприятен: «Мой герой — и это одна из его главных черт — слишком беспечно относится к внутренней жизни окружающих, и в то время, когда около него плачут, ошибаются, лгут, он преспокойно трактует о театре, литературе; будь он иного склада, Лиза и Катя, пожалуй бы, не погибли»4.
Николай Степанович из плеяды «отцов»; он видит, судит и сводит мир к словарю своей молодости, к подсказанной Достоевским формуле «общей идеи». Книжные мысли и образы, освещавшие его жизнь пусть заимствованным, но зато поэтическим светом, погасли; он пережил себя и теперь, как ему кажется, «портит финал», не находя для своей жизни сильной поэтической концовки: «Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях... даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей, или богом живого человека. А коли нет этого, то, значит, нет и ничего».
Вариант этой фразы, во многих отношениях замечательной и по-своему знаменитой, дан в «Дуэли»: «Как далекий тусклый огонек в поле, так изредка в голове его мелькала мысль, что где-то в одном из переулков Петербурга... ему придется прибегнуть к маленькой лжи; он солжет только один раз, и затем наступит полное обновление. И это хорошо: ценою маленькой лжи он купит большую правду».
Какое негромкое и спокойное, не знающее пощады опровержение философии преступлений, искуплений и наказаний: ни обновление, ни правда не достигаются ценою лжи, и, какой бы маленькой она ни была, душе не будет прощения: «...ржа ест железо, а лжа душу...» («Моя жизнь»).
В «Скучной истории» слова «общая идея» читаются очень контрастно и, кажется, подразумевают какой-то первоисточник: «то, что называется» — в речевом обиходе чаще всего нечто общеизвестное, расхожее, как пословица. У Достоевского эти слова: «общая», «руководящая идея» — обычны:
«Скрепляющая идея совсем пропала».
«Редко кто выжил бы себе идею».
«Руководящей идеи нет...»
«Связующей мысли не стало».
«...Снять общую идею...»5
Достоевский, сделавший идею «предметом художественного изображения», «великий художник идеи» (М.М. Бахтин), утвердил в русском сознании тревогу и беспокойство, стремление утвердить идею — «бога живого человека» — прежде всего, поскольку жить без нее невозможно: «...образ идеи неотделим от образа человека — носителя этой идеи. Не идея сама по себе является «героиней произведений Достоевского»... а человек идеи»6.
Герой Чехова — не «человек идеи», а человек, у которого нет идеи; есть сознание, что она нужна, что жить без нее невозможно.
В «Скучной истории» важна не только формула «общей идеи», но в особенности слова: «А коли нет этого, то, значит, нет и ничего». Они-то и удостоверяют, что Николай Степанович не только «когда-то» знал и читал, но и правильно понял Достоевского, что «теперь» (в художественном времени «Скучной истории») он — подросток, доживший до седых волос...
Современники удивлялись проницательности Чехова, который, не достигнув тридцати лет, сумел создать столь многогранный и сложный образ. Но Чехов в самом деле глубже, серьезнее и, в историческом смысле, старше своего персонажа.
В «Скучной истории» важно не одно-единственное яркое слово, не знаменитый афоризм, но художественное единство монолога, образ мыслей старого человека с его трезвым — быть может, слишком трезвым — сознанием срока жизни и смерти, уже отмеченной в его календаре, с его неумелой любовью: «Не нужно плакать. Мне самому тяжело».
Душевный перелом, о котором повествует старый профессор, заключается прежде всего в том, что он не в силах привести неожиданно открывшуюся ему жизнь (Катя говорит: «Вы просто прозрели») к виду «красивой, талантливо сделанной композиции», к виду романа или любимой старой поэмы: «Сижу я один-одинешенек, в чужом городе, на чужой кровати, тру ладонью свою больную щеку... Семейные дрязги, немилосердие кредиторов, грубость железнодорожной прислуги, неудобства паспортной системы, дорогая и нездоровая пища в буфетах, всеобщее невежество и грубость в отношениях — все это и многое другое... касается меня не менее, чем любого мещанина...»
Лавина гротескно-прозаических неурядиц, обрушившаяся на знаменитого старого медика, не укладывается ни в какие сюжетные рамки, и чеховский персонаж не узнает жизнь, как в старой, очень полной и неуклюжей женщине, своей жене, «умеющей говорить только о расходах и улыбаться только дешевизне», не узнает свою невесту, которую он, было время, так поэтически, как Отелло Дездемону, полюбил «за сострадание к своей науке». Ему не удается сказать об этой оскорбительно грубой, антироманической жизни тем афористическим слогом, к которому он привык: «Легко сказать «трудись», или «раздай свое имущество бедным», или «познай самого себя», и потому, что это легко сказать, я не знаю, что ответить».
Оказывается, в прожитой жизни было нечто важное, более значительное и высокое, чем сама жизнь, и это «нечто» странным образом ускользнуло от его глаз. Таким образом, обесценено дело жизни: наука, медицина, тот духовный подъем, который овладевал старым профессором в университетской аудитории, где он понимал, что «вдохновение — не выдумка поэтов, а существует на самом деле», — все это меркнет в сравнении с апокалипсическим видением «общей идеи», заслоняющей его жизнь «как гора, вершина которой исчезает в облаках».
А ведь среди множества чеховских персонажей нет лица равных достоинств, равной одаренности, трудолюбия и таланта; Чехов дал Николаю Степановичу право сказать то, что сказано в «Скучной истории» о науке, университете, студентах, и это отличило старого профессора больше, чем все награды и титулы, которыми он наделен.
Различие между Чеховым и Достоевским всего очевиднее выразилось в том, что среди книжных слов и цитат, запомнившихся чеховскому персонажу, нет единственно той, к которой непременно обратился бы герой Достоевского: нет Евангелия, евангелического слова или легенды — например, столь уместной здесь легенды о воскресении Лазаря.
Влияние Достоевского было, вероятно, сильнейшим из всех, какие пережила читающая Россия в том поколении, которому принадлежит чеховский персонаж, и было бы странно, если бы Чехов, раскрывая природу и происхождение человеческих мнений, не отразил бы «идею» Достоевского в его сознании и слове.
Долгие годы Чехов противостоял Достоевскому; это была, быть может, самая негромкая, но и самая глубокая и содержательная полемика в истории русской литературы рубежа веков.
Примечания
1. Михайловский Н.К. Литературно-критические статьи. С. 607.
2. А.С. Суворину, 15 мая 1889 г.
3. А.С. Суворину, 17 октября 1889 г.
4. А.Н. Плещееву, 30 сентября 1889 г.
5. Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 54; Т. 11. С. 288; Т. 8. С. 315; Т. 14. С. 132.
Выражение «общая идея» является философским термином, знакомым русскому читателю со времен Белинского, Герцена, Станкевича, с начала 40-х гг., когда распространилось увлечение Гегелем и «русское гегельянство». См. также: Тибо Т. Эволюция общих идей. Киев: Южно-Русская типография Ф.А. Иогансона, 1898. Пер. с французского.
6. Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972. С. 142.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |