Подробно и всесторонне исследуя проблемы межличностного общения, коммуникации между людьми, А.П. Чехов не обходит вниманием и письменную форму общения. Письменный дискурс (высказывание) персонажа (персонажей) нередко становится предметом «цитирования» для повествователя или рассказчика произведения.
К формам бытования письменного дискурса персонажа в прозе Чехова исследуемого периода мы относим телеграммы, записки, письма, а также единожды использованный в прозе 1890-х — 1900-х годов случай ведения персонажем дневника (в рассказе «Учитель словесности»).
А.П. Чехов широко использует возможности письменной формы общения, от максимально информативного и краткого «слова» телеграммы до использования игровых форм (игра в «почту» в повести «Дуэль») и развернутого (а также развертывающегося во времени) письма и дневниковых записей, отличающихся большой долей откровенности и эмоциональности.
В прозе Чехова данного периода письменный дискурс персонажа является одним из способов его коммуникативного поведения в изображаемой реальности, а письменная коммуникация выступает в качестве дополнения к устной, непосредственной коммуникации героев.
Потребность или необходимость в письменном общении у героев Чехова может быть обусловлена двумя факторами. Во-первых, это естественная форма общения в том случае, когда персонажи по сюжету произведения пространственно отделены друг от друга. Во-вторых, причиной может служить крайняя затрудненность устного общения с окружающими героя людьми, которая, в свою очередь, может быть вызвана неумением, неспособностью наладить контакт с ними или невозможностью в данный момент высказать то, что может быть написано в письме.
К примеру, Лаптев, влюбленный в Юлию Сергеевну, переполняемый этим чувством, не умея с ней разговаривать, поддерживать приятную беседу и не зная, как признаться ей в любви, делает это в письме к другу Косте, рассказывает о своем счастье («Три года»): «Милый, дорогой Костя, вот вам новость: я опять люблю! <...> Если бы вы знали, что это за девушка! <...> Голос ее, когда она говорит, поет и звенит. Она со мной никогда не вступает в разговор, я не знаю ее, но когда я бываю возле, то чувствую в ней редкое, необыкновенное существо, проникнутое умом и высокими стремлениями» (5; 394).
Неизвестный, маскируясь под лакея, остро реагирует на выходки своего «хозяина», Орлова, по отношению к Зинаиде Федоровне, но не может открыто обличать его, поэтому «срывает маски» в письме к Орлову и высказывает ему свое недовольство как равный по положению, неслучайно появляется «мы» как показатель равенства их положения в обществе («Рассказ неизвестного человека»):
«Я пережил десятки ваших ужинов и обедов, когда вы говорили и делали, что хотели, а я должен был слушать, видеть и молчать, — я не хочу подарить вам этого. К тому же, если около вас нет живой души, которая осмелилась бы говорить вам правду и не льстить, то пусть хоть лакей Степан умоет вам вашу великолепную физиономию» (5; 222), «Отчего мы, вначале такие страстные, смелые, благородные, верующие, к 30—35 годам становимся уже полными банкротами?» (5; 225).
Мы начнем характеристику особенностей письменного дискурса персонажей с высказывания персонажей в малых формах (телеграмма, записка).
Слово телеграммы сугубо информативно, основной целью его является краткое, точное сообщение срочной и важной информации. При введении телеграммы в структуру прозаического текста Чехов существенно трансформирует ее жанровые особенности, в результате чего коммуникация затрудняется и адекватное восприятие информации, заключенной в телеграмме, нередко становится для героя невозможным. Как правило, герой у Чехова в прозе рассматриваемого периода становится не автором, а адресатом телеграммы. Таким образом, возникает коммуникативная ситуация чтения телеграммы и восприятия ее содержания.
Сюжетно получение героем телеграммы — всегда событие. Оно может служить завязкой (и одновременно экспозицией) сюжета, как в рассказах «Случай из практики» (получение профессором телеграммы о болезни Лизы Ляликовой) и «Супруга» (поиск Николаем Евграфычем телеграммы из Казани и случайно найденная совсем другая телеграмма).
Также получение телеграммы сюжетно может соответствовать завершению определенного периода в жизни и судьбе героя. Это телеграммы, сообщающие о смерти человека, близкого герою, с которым связан этот период жизни, и с его смертью завершающийся. В данном случае примерами служат рассказы «Душечка» (телеграмма о смерти Кукина и, соответственно, завершение первого — «театрального» — периода жизни Оленьки) и «Невеста» (телеграмма о смерти Саши, после которой Надя, «как полагала, навсегда» уехала из родного города, понимая, что жизнь ее изменилась).
Строгая информативность телеграммы всякий раз ставится Чеховым под сомнение, независимо от того, воспроизводится ли ее текст дословно или содержание передается в виде косвенной речи с точки зрения адресата, то есть героя-получателя.
Способы осложнить коммуникативную ситуацию восприятия телеграммы, «затемнить» ее содержание и смысл весьма разнообразны у Чехова, в том числе при этом используются и комические элементы.
Так, в телеграмме, сообщающей о смерти Кукина («Душечка»), написано «хохороны» вместо «похороны», а также «непонятное» не только Оленьке, но и читателю слово «сючала», лишенное смысла и значения. В результате возникает комический эффект, явно контрастирующий с печальным содержанием телеграммы. Косвенно передавая содержание телеграммы о смерти Саши («Невеста»), повествователь отражает восприятие Нади, ее точку зрения, отмечая: «Сообщалось, что вчера утром в Саратове от чахотки скончался Александр Тимофеич, или, попросту, Саша» (6; 458).
Эта «игра» с именем невольно отвлекает читателя от смысла сообщения и как бы притупляет боль Нади от потери близкого человека, который даже после смерти остается «попросту» Сашей, не удостоившись называться полным именем.
В рассказе «Супруга» происходит своеобразное «удвоение»: герой ищет телеграмму из Казани, которая ему нужна, а находит спрятанную телеграмму на иностранном языке, адресованную его теще, но хранящуюся в комнате жены. Герой долго бьется над переводом с незнакомого ему английского языка, и, в конце концов, получает текст с ослабленной информативностью и непонятным ему содержанием: «Лью здоровье моей дорогой возлюбленной, тысячу раз целую маленькую ножку. Нетерпеливо жду приезда» (6; 6). Вполне понятным (телеграмма от любовника), но при этом несколько комичным выглядит стремление отразить подобное содержание на иностранном языке.
При изображении восприятия профессором телеграммы о болезни Лизы Ляликовой прямо говорится о том, что, кроме того, что «была больна дочь какой-то госпожи Ляликовой, по-видимому, владелицы фабрики <...> больше ничего нельзя было понять из этой длинной, бестолково составленной телеграммы» (6; 311); здесь очевидно нарушение составителем требований жанра телеграммы: краткости, четкости, точности.
Возникающий в некоторых случаях комический эффект призван отразить абсурдность, суррогатность общения с использованием средств связи (телеграфа), которые осложняют и без того нелегкую коммуникацию между людьми в мире Чехова. «С Новым годом, с новым счастьем. Скорей телеграфируй, скучаю ужасно. Прошла целая вечность. Жалею, что нельзя послать по телеграфу тысячу поцелуев и самое сердце. Будь весел, радость моя. Зина» (5; 208) — пишет Зинаида Федоровна Орлову («Рассказ неизвестного человека»). Сожаление о том, что нельзя послать по телеграфу сердце, отчасти комически обыгрывается подменой адресата: ее сердечные тайны, ее тоска по любимому человеку становятся известны лакею, а не истинному адресату этих слов.
При этом важно говорить о двух уровнях восприятия: первоначальном восприятии внешних словесных особенностей телеграммы и внутреннем восприятии ее смысла, самой сути заложенной в ней информации, что делает возможным правильную ответную реакцию героя.
Оленька («Душечка») от одной фразы «Вам телеграмма!» «обомлела» (6; 325). Можно сказать, что ей уже и читать телеграмму не нужно, она уже поняла интуитивно, что та не предвещает ничего хорошего, так что никакие «хохороны» и «сючала» (которые она, тем не менее, заметила и отметила) не способны исказить ее восприятие. Николай Евграфыч («Супруга») также неслучайно заинтересовался телеграммой на иностранном языке и стал ее переводить, поскольку затем в ее авторе он угадает молодого человека, в которого влюблена его жена, за игривой телеграммой перед ним встанет вся трагедия его неудачной женитьбы: «Казалось, если бы в его квартире жила шайка разбойников, то и тогда бы жизнь его не была так безнадежно, непоправимо разрушена, как при этой женщине» (6; 7).
Таким образом, строгая информативность, сухость и точность, присущие жанру телеграммы, ставятся Чеховым под сомнение, отчасти стираются, отходят на второй план по сравнению с тем эмоциональным откликом, который способен вызвать подчас бессодержательный текст. В данном случае содержание телеграммы вступает в противоречие с коммуникативной ситуацией ее восприятия.
Нередко в прозе 1890-х — 1900-х годов Чехов использует форму записки одного персонажа к другому. «Слово» записки (не следует путать с формой записок, с которой мы встречаемся в повести «Скучная история. Из записок старого человека») во многом сближается с жанром телеграммы: краткостью, преимущественной информативностью содержания. Но записка менее «официальна», ее содержание носит более интимный характер и поэтому она является переходной формой между телеграммой и письмом.
Необходимость писать друг другу записки возникает у героев Чехова в силу несостоятельности их непосредственного общения или его невозможности.
В сюжете произведений появление записок отмечает перелом во взаимоотношениях героев, их автора и адресата, восприятие содержания записки взаимодействует с общим коммуникативным поведением героя.
Данная форма общения утрачивает в структуре произведения коммуникативную функцию, поскольку даже «правильное» восприятие записки адресатом не гарантирует возможности контакта, взаимопонимания между героями, как это происходит в рассказе «Ионыч». Отмечается, что Дмитрий Ионович, увлекшись Котиком, мог с ней «говорить о литературе, об искусстве, о чем угодно, мог жаловаться ей на жизнь, на людей, хотя во время серьезного разговора, случалось, она вдруг некстати начинала смеяться или убегала в дом» (6; 298). Тем не менее, до описываемого разговора в саду ни одной их беседы не изображено в произведении. Очевидно из приведенной цитаты, что Дмитрий Ионович расположен к активной коммуникации с Котиком, испытывает потребность говорить с ней обо всем и рассчитывает на ответное понимание, серьезный разговор, жалуясь «на жизнь, на людей». Во время разговора в саду он вновь испытывает потребность в коммуникации: «Я не видел вас целую неделю, я не слышал вас так долго. Я страстно хочу, я жажду вашего голоса. Говорите»; «Мне необходимо поговорить с вами, я должен объясниться... Побудьте со мной хоть пять минут! Заклинаю вас!». Котик же, не способная, очевидно, поддерживать серьезный разговор и безразличная к жалобам Старцева на жизнь, предпочитает вместо слов воспользоваться запиской: «Она остановилась, как бы желая что-то сказать, потом неловко сунула ему в руку записку и побежала в дом и там опять села за рояль» (6; 298).
Содержание записки довольно нелепо, похоже на розыгрыш и, конечно, не предполагает какой бы то ни было серьезной реакции и тем более активного ответного действия.
Восприятие записки Старцевым описано довольно подробно и обстоятельно, читателю показан весь ход размышлений героя — от первоначальной сугубо эмоциональной реакции до последующих рассуждений с привлечением логики и разума, что, очевидно, также контрастно нелепости самой записки.
Первой мыслью Старцева после прочтения записки было: «Ну, уж это совсем не умно, — подумал он, придя в себя. — При чем тут кладбище? Для чего?», затем он понял: «Было ясно: Котик дурачилась», — затем, поразмыслив, он задается вопросом: «к лицу ли ему, земскому доктору, умному, солидному человеку, вздыхать, получать записочки, таскаться по кладбищам, делать глупости, над которыми смеются теперь даже гимназисты?». В определенный момент он вообще ставит под сомнение необходимость своего романа с Екатериной Ивановной, опасаясь: «Что скажут товарищи, когда узнают?». Но, неожиданно для самого себя отправляясь на кладбище, он оправдывает Котика, думая «У всякого свои странности <...> Котик тоже странная и — кто знает? — быть может, она не шутит, придет». Повествователь, однако, сразу расставляет акценты, отмечая, что Старцев отдался «слабой, пустой надежде, и она опьянила его» (все приведенные цитаты — 6; 299).
При всех сомнениях и логических рассуждениях, Дмитрий Ионович воспринимает содержание записки прямо, буквально, то есть правильно. Таким образом, коммуникацию можно назвать состоявшейся, за правильным восприятием содержания последовало требуемое действие.
Тем не менее, это не способствовало дальнейшему улучшению коммуникации между героями, появлению взаимопонимания или духовного контакта между ними. Случай состоявшейся коммуникации изображен писателем, скорее, как потенциальная возможность для героев.
В рассказе «Дом с мезонином» прощальная записка Жени к художнику выполняет антикоммуникативную функцию в том смысле, что служит последним фактом «общения» героев, обрывает и завершает прямую коммуникацию между ними. Содержанием этой записки является объяснение причин, по которым прерывается общение Жени с Художником и их взаимная любовь друг к другу.
К восприятию записки герой уже подготовлен сообщением об отъезде Жени с матерью из усадьбы. В записке, как было отмечено, объясняются причины внезапного отъезда: «Я рассказала все сестре, и она требует, чтобы я рассталась с вами <...> Я была бы не в силах огорчить ее своим неповиновением» (6; 103). Нет прямого прощания, слов о том, что герои никогда уже не встретятся, но последние слова намекают на окончательность и тяжесть разрыва: «Бог даст вам счастья, простите меня. Если бы вы знали, как я имама горько плачем!» (6; 103). В этих словах заложена горечь (огорчить, горько), которая, очевидно, должна передаться адресату записки. Тем не менее, о восприятии записки Художником ничего не говорится прямо, мы не знаем, как он отнесся к поступку Жени и Лиды, реакция выражается опосредованно через его собственные поступки, через овладевшее героем «будничное настроение», в связи с чем меняется и его восприятие окружающего мира.
Очевидно, что настроение адресата не соответствует настроению автора записки, отразившемуся в ее тексте, так как «трезвое, будничное настроение овладело» героем, и ему «стало стыдно всего, что <...> говорил у Волчаниновых, и по-прежнему стало скучно жить». «Придя домой, я уложился и вечером уехал в Петербург» (6; 103) — так выражена его реакция.
Тем не менее, прервав непосредственное общение между героями, записка не отменяет коммуникации на глубочайшем духовном уровне, или даже сверхуровне: не слов, а мыслей, душ.
Так, отмечая, что начинает уже «забывать про дом с мезонином», Художник признается: «<...> лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода» (6; 104). Конечно, он вспоминает самые поэтические, светлые моменты своей любви к Мисюсь, а не ее прощальную и печальную записку, но читателю может о ней напомнить фраза «когда пишу или читаю», так как неслучайно именно при этих занятиях герой вдруг вспоминает о доме с мезонином, о своей любви.
Воспоминания и есть продолжение прерванной коммуникации между героями на новом, ином уровне, о чем свидетельствуют слова: «Мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся...» (6; 104). В этой связи характерен и вопрос-обращение, завершающий произведение.
Таким образом, записка, выполнив антикоммуникативную функцию, прервала лишь коммуникацию внешнюю, но связь духовная продолжается, хотя и с ограничениями (воспоминания особенно сильны, когда художнику грустно и одиноко).
С другой стороны, такое свойство записки, как информативность, может доводиться Чеховым до предела, несколько даже абсурдного, как это происходит в рассказе «Анна на шее».
Почувствовав свой успех в обществе и заметив, что муж ее боится и заискивает перед ней, Аня прекращает с ним всякое общение. Последняя обращенная к мужу фраза: «Подите прочь, болван!» (6; 23). Затем Аня предпочитает не общаться с мужем, а просто отправлять ему записки, крайне информативные, написанные в ультимативной форме, не терпящей возражений: «Она не просила, не требовала, а только посылала ему (Модесту Алексеичу — Ю.Г.) счета или записки: «выдать подателю сего 200 р.», или: «немедленно уплатить 100 р.»» (6; 24).
Особенно примечательна в этих записках неопределенная форма глаголов (выдать, уплатить). В записках нет обращения, адресованности к кому бы то ни было, хотя посылаются они мужу. Подобными «безликими» словами ограничивается все общение героев. Так Чехов делает очевидной невозможность контакта героев, исчерпанность их отношений безликими финансовыми операциями.
Наконец, очень интересен случай «игрового» использования жанра записки: игра «в почту», изображенная в повести «Дуэль». В данном случае необходимость использования письменной формы общения объясняется игровыми целями, таковы правила игры: «Поставили рядом два ломберных стола и сели играть в почту <...> Писали записки, складывали их вдвое и клали в старый цилиндр Никодима Александрыча и, когда скоплялось достаточно записок, Костя, изображавший почтальона, ходил вокруг стола и раздавал их» (4; 437—438).
Тем не менее, коммуникация в данном случае отвлекается от прямого следования правилам игры, игра перерастает свои рамки и становится продолжением межличностной коммуникации героев, со всеми характерными для их ранее изображаемого общения особенностями. Исключительно как игру, призванную развлекать, ее воспринимают герои, лишенные внутренних конфликтов: «Дьякон, Катя и Костя, получавшие смешные записки и старавшиеся писать посмешнее, были в восторге» (4; 438).
Об отношении к игре других игравших ничего не говорится, поскольку для них это, очевидно, способ сказать (или повторить) то, что не может быть сказано при непосредственном общении, не боясь осуждения.
По сюжету повести этот эпизод является одним из наиболее напряженных и становится переломным, так как узлы противоречий между Лаевским, Фон Кореном, Надеждой Федоровной и ее кавалерами затягиваются все сильнее, герои все более запутываются.
Адресатами записок Чехов делает только Надежду Федоровну и Лаевского. Прочитав записку, они пытаются угадать автора, восприятие содержания записки отходит на второй план, ему уделяется не так много внимания. У обоих мысли движутся параллельно в двух направлениях: участие в игре, восприятие записок и мысли об отъезде, размышления о будущей жизни. Эти два мысленных потока изображаются также параллельно: ««Люблю, люблю, люблю», — прочла она. — Это от Ачмианова.
Она будет жить где-нибудь в глуши, работать и высылать Лаевскому «от неизвестного» деньги, вышитые сорочки, табак, и вернется к нему только в старости и в случае, если он опасно заболеет и понадобится ему сиделка. <...>
«У вас длинный нос». — Это, должно быть, от дьякона или от Кости.
Надежда Федоровна вообразила, как, прощаясь с Лаевским, она крепко обнимет его, поцелует ему руку и поклянется, что будет любить его всю, всю жизнь» (4; 439—440).
В начале игры, получив первую записочку, Надежда Федоровна еще «подчиняется» правилам, размышляя над содержанием полученной записки: ««Нам надо поговорить», — прочла Надежда Федоровна на записочке. Она переглянулась с Марьей Константиновной, и та миндально улыбнулась и закивала ей головой.
«О чем же говорить? — подумала Надежда Федоровна. — Если нельзя рассказать всего, то и говорить незачем»» (4; 439).
Постепенно она отвлекается от содержания записок и перестает над ним размышлять, полностью погружаясь в свои мысли и ограничиваясь только называнием автора записки, причем не сказано определенно, вслух ли произносится его имя или она отгадывает его только для себя и про себя: «Это от Ачмианова», «Это, должно быть, от дьякона или от Кости», «Это от Кирилина» (4; 439—440).
Лаевский получает всего две записки, обе предположительно от Фон Корена. Все мысли Лаевского заняты одним словом: «Пятница» (к этому дню ему нужно достать денег, чтобы уехать — это его последний шанс).
Словно ответом на его мысли выступают и полученные им записки: «Не уезжай, голубчик мой», «А кто-то в субботу не уедет» (4; 440).
Лаевский не сразу отгадал их автора, он размышляет над этим: «Кто бы это мог написать? <...> Конечно, не Самойленко... И не дьякон, так как он не знает, что я хочу уехать. Фон-Корен разве?» (4; 440).
Прямого узнавания и называния автора записок вообще нет, Лаевский лишь устанавливает, что обе записки написаны одним человеком, проанализировав почерк: «На другой записке тем же самым изломанным почерком с длинными хвостами и закорючками было написано <...>».
Читатель вместе с героем также может лишь предполагать, что автор их — Фон Корен, по издевательскому тону. «Глупое издевательство» (4; 440) — такова реакция Лаевского на эти записки.
Показательно, что Лаевский и Надежда Федоровна не пишут и не получают записок друг от друга. Очевидно, им нечего сказать друг другу в данный момент.
Изначально игровая функция записок не позволяет им становиться способом коммуникации между героями, тем не менее, они в данном случае выполняют именно коммуникативную функцию. Показателем состоятельности коммуникации, правильного восприятия записок является угадывание их автора. Как отмечалось выше, игра перерастает свои рамки и становится еще одним способом общения героев и еще одной попыткой высказать то, что наиболее важно.
По сути, в записках кратко и лаконично сформулированы основные «идеи» и особенности персонажей, написавших их: в записках Марьи Константиновны — идея наставничества, необходимости помочь Надежде Федоровне разобраться в ее внутренних конфликтах, Ачмианова — страстная любовь к Надежде Федоровне, дьякона — смешливость, легкость восприятия жизни, Кирилина — стремление «наказать» Надежду Федоровну за ее кокетство, Фон Корена — издевательство над Лаевским. Именно благодаря этому узнается их автор.
Итак, высказывания персонажей в малых формах телеграмм и записок в структуре произведений Чехова 1890-х — 1900-х годов утрачивают прямую коммуникативно-информативную функцию. Содержание сообщения, порой нелепое и затемненное «коммуникативным шумом» (термин А.Д. Степанова), становится неважным, не несет в себе залога коммуникативного успеха. Общение проходит вне, «поверх» его. Слова выступают как своеобразные коды, механизмы, «запускающие» сложный процесс возникновения ассоциаций, размышлений героя, и, как следствие, перелом в его мировосприятии.
Соотносясь с сюжетом и композицией произведений (отражая точку зрения, отличную от точки зрения центрального персонажа, который чаще всего — адресат телеграмм и записок), письменный дискурс персонажа является частью коммуникативной картины произведения, отражает и дополняет коммуникативное поведение его адресата, делая его воспринимающим сознанием.
Оказываясь в ситуации необходимости восприятия письменного высказывания, герой нередко обращает внимание на формальные особенности предлагаемого ему текста (написание слов, почерк), тогда как содержание как будто ускользает от него. Тем не менее, результаты восприятия всегда проявляются, чаще всего косвенно, что свидетельствует о состоявшейся в итоге коммуникации. Таким образом, коммуникативное событие становится в структуре произведения толчком к началу или одним из этапов процесса внутренних изменений героя, что отражается, в том числе, и на композиции произведения.
Высказывание в форме письма предполагает меньшую зависимость от необходимости информировать, для него характерна большая развернутость, сочетание информативности с эмоциональностью. Автор частного (дружеского, родственного) письма, как правило, старается поделиться с адресатом не только новостями, но и своими переживаниями, мыслями, наблюдениями, стремясь к ответному пониманию, успешной коммуникации, нередко выражая чувства любви, привязанности, доверия к своему адресату.
Содержание письма интимно и должно быть доступно двоим субъектам — автору и адресату. Для успешности коммуникации в письме должны содержаться «коды», общие для автора и адресата.
В прозе А.П. Чехова 1890-х — 1900-х годов переписки как таковой нет. Изображается, как правило, лишь одно звено коммуникации. Это отражается в бытовании ситуации получения письма («Жена», «Соседи», «У знакомых», «Моя жизнь», «Черный монах» и другие) или писем («В овраге», «Ариадна»), написания (иногда с последующим чтением) письма («После театра», «На святках», «Рассказ неизвестного человека»). Кроме того, нередко упоминается о полученных героями письмах, неудачных попытках написания писем, чтении героями чужих писем.
Как видим, писатель показывает героя только с одной стороны: как субъекта написания письма или как адресата письма.
В тех случаях, когда персонаж является субъектом высказывания в форме письма, коммуникативная ситуация производства дискурса (написание письма) эксплицитно изображается в произведении, становясь вместе с тем основным содержанием сюжета (в рассказах). Содержание письменного высказывания, рождающегося «на глазах» читателя, часто не соответствует той ситуации, в которой оно производится.
Так, Неизвестный («Рассказ неизвестного человека») болен, ему хочется отдохнуть, но он идет к столу продолжать свое обличительное письмо к Орлову «через силу и с тяжелою и горячею головой» (5; 225). Очевидно, что для того, чтобы обличать, нужен ясный ум, энергия, а в данном случае обличение получает оттенок вымученности.
Надя Зеленина («После театра»), «вернувшись с мамой из театра, где давали «Евгения Онегина» <...> поскорее села за стол, чтобы написать такое письмо, как Татьяна» (5; 74).
Ей хочется сомневаться в любви, быть нелюбимой, страдать, потому что «быть нелюбимой и несчастной — как это интересно!» (5; 74). Эти ощущения и желания навеяны только что услышанным и увиденным в театре. Надя старается передать их в письме, которое она сначала пишет, думая об офицере Горном, а затем, вспомнив, сколько всего интересного рассказывал ей студент Груздев, решает, «не написать ли лучше Груздеву?» (5; 75).
Примечательно, что изначально у письма Нади нет определенного адресата, главное для нее — «написать такое письмо, как Татьяна», то есть ей важно «примерить» на себя ощущения и мысли, выраженные в письме литературной героини, повторить определенный набор штампов о несчастной любви, невозможности счастья, причем неважно, насколько это соответствует действительности.
Постепенно, в процессе написания письма, содержание которого соответствует желанию героини страдать, против ее воли меняются настроение и ощущения Нади, и содержание письма начинает противоречить реальной ситуации: ««Я люблю вас, — написала она, — но вы меня не любите, не любите!» Написала и засмеялась» (5; 74). С первых слов очевиден контраст между чувством неразделенной любви и смехом героини: «Перестаньте же уверять, что вы меня любите, — продолжала Надя писать, думая об офицере Горном. — Вы очень умны, образованны, серьезны, у вас громадный талант <...>, а я неинтересная, ничтожная девушка, и вы сами отлично знаете, что в вашей жизни я буду только помехой» (5; 74).
Содержание письма в данную минуту настолько влияет на самовосприятие героини, что ей «стало жаль себя, она заплакала и продолжала: «Мне тяжело оставить маму и брата, а то бы я надела монашескую рясу и ушла куда глаза глядят. А вы бы стали свободны и полюбили другую. Ах, если бы я умерла!»» (5; 75).
Писание прерывается из-за «технической» помехи: сквозь слезы Надя не может разобрать написанного. Как только она «отрывается» от письма, надуманного и навеянного внешними впечатлениями, и начинает думать о своей настоящей, реальной жизни, настроение ее меняется: «Слезы высохли на глазах. Она вспомнила, что студент Груздев тоже любит ее и что он имеет такое же право на ее письмо, как и Горный. В самом деле, не написать ли лучше Груздеву? Без всякой причины в груди ее шевельнулась радость» (5; 75).
Адресат письма постепенно вытесняется из сознания Нади, она вся отдается ощущению беспричинной радости, которая переполняет ее, несмотря на только что высказанные в письме мысли о желании смерти, или, как минимум, монашеской жизни: «Надя уже забыла про Горного и Груздева, мысли ее путались, а радость все росла и росла, из груди она пошла в руки и ноги, и казалось, будто легкий прохладный ветерок подул на голову и зашевелил волосами <...> Она была не в силах остановить этого смеха и, чтобы показать самой себе, что она смеется не без причины, она спешила вспомнить что-нибудь смешное» (5; 76).
Характерно, что прямая причинно-следственная взаимосвязь явлений нарушается, переворачивается. Вместо привычного: что-то смешное — смех как реакция на это, здесь же наоборот: смех — поспешный поиск причин, оправданий для него. Эта деталь подчеркивает контраст между содержанием письменного высказывания и коммуникативной ситуацией, в которой оно рождается.
В конце концов, письмо под влиянием чувства радости становится ненужным, лишним и уничтожается героиней без сожаления. Скорее всего, она уже и не помнит, что в нем написано: «Нет, буду лучше любить Груздева, — решила Надя и разорвала письмо».
Она хочет думать о студенте Груздеве, но снова ее мысли расплываются, и она не может сосредоточиться на чем-то конкретном, думает обо всем, скорее, даже не думает, а ощущает: «Думала она с радостью и находила, что все хорошо, великолепно, а радость говорила ей, что это еще не все, что немного погодя будет еще лучше. Она пошла к себе на постель, села и, не зная, что делать со своею большою радостью, которая томила ее, смотрела на образ, висевший на спинке ее кровати, и говорила:
— Господи! Господи! Господи!» (5; 76).
Итак, мы видим, что изначально адресованный к другому сознанию дискурс персонажа в данном случае приобретает черты автокоммуникативности, поскольку его адресат именно в процессе написания вытесняется из сферы сознания героя. На первый план при этом выходит собственная жизнь высказывающегося, он начинает осмысливать свое положение, и адресат письма воспринимается в этой перспективе. Тем не менее, автокоммуникативность при написании письма приводит к тому, что личности становится тесно внутри себя, она рвется к контакту с миром: рассказ завершается попыткой коммуникативного обращения героини к Богу.
Рассказ «На святках», основным содержанием которого также становится процесс письменного высказывания, а затем его восприятия адресатом, подвергался анализу в диссертационном исследовании А.Д. Степанова1. Основной вывод, к которому приходит исследователь, заключается в следующем: «Контакт в рассказе «На святках» предстает неполным — односторонним «окликом», «сигналом существования», но не информацией и не пониманием; это только кратковременный проблеск, лишенный последствий. Но даже такой неполный контакт у Чехова осуществим только между людьми, находящимися в эмоционально сходных условиях горя, несчастья и отчаяния»2.
В данном случае также имеет место противоречие между содержанием письма и коммуникативной ситуацией, в которой оно пишется и воспринимается.
Как отметил А.Д. Степанов, коммуникативная цепь в этом рассказе оказывается крайне усложненной, что редко встречается в прозе Чехова 1890-х — 1900-х гг. Благодаря этому можно выделить несколько линий порождения данного дискурса и его восприятия: это линии построения высказывания Василисой, Егором, стариком и восприятия — Андреем Хрисанфычем и Ефимьей.
При написании письма его авторами движут разные цели, и, хотя в данной коммуникативной ситуации они должны действовать сообща: Василиса диктовать, Егор записывать то, что она диктует, причем он должен играть второстепенную роль «писца», не искажающего смысл высказывания, тем не менее, роли меняются.
Линии Василисы и Егора контрастны. Василиса настроена на неторопливое, обстоятельное высказывание: «Не гони! Небось не задаром пишешь, за деньги! Ну, пиши. <...> Василиса подумала и переглянулась со стариком.
— Чего и вам желаем от господа... царя небесного... — повторила она и заплакала. <...> Больше ничего она не могла сказать. А раньше, когда она по ночам думала, то ей казалось, что всего не поместить и в десяти письмах <...> А сколько за это время было в деревне всяких происшествий, сколько свадеб, смертей. Какие были длинные зимы! Какие длинные ночи!» (6; 382), «Василиса соображала о том, что надо бы написать <...> Но как выразить это на словах? Что сказать прежде и что после?» (6; 383).
Егор же, напротив, поняв, что старики не могут сказать ничего, кроме приветственных слов, «подумал немного и стал быстро писать» (6; 382) то, что сам считал нужным. Он «торопился», «спешил и прочитывал каждую строчку по нескольку раз» (6; 383).
В данном случае мы имеем дело все же с двумя разновидностями дискурса героя — письменной и устной, неслучайно А.Д. Степанов отмечает, что «Чехов не воспринимал письмо как записанную речь», «по Чехову, между устной речью и письмом стоит непреодолимое препятствие: понимание письма как чего-то готового, риторически заданного»3.
Василиса понимает, что нужно бы написать, но не знает, как это выразить на словах, то есть как об этом сказать Егору так, чтобы он смог записать сказанное, потому что она знает только формулы для выражения родительского благословения, приветствия, но не знает «формулы» выражения печали, тоски по пропавшей дочери, а сказать об этом так, как думает, ощущает в глубине души, не умеет.
Возможно, если бы она сама писала письмо дочери, она смогла бы выразить все, что ее волнует и тревожит, преодолев твердость и заданность, с ее точки зрения, жанра письма. Но здесь преодолеть разрыв между мыслью, устным и письменным словом, да еще в ситуации спешки, ей оказывается не под силу. В результате появляется письмо, текст которого начисто лишен смысла, за исключением первых двух фраз.
Линии восприятия письма из деревни Андреем Хрисанфычем и Ефимьей частично сближены характером восприятия. Обоим достаточно прочесть первые несколько строк, чтобы понять его: Андрей Хрисанфыч «прочел несколько строк, потом не спеша, глядя в газету, пошел к себе в свою комнату» (6; 384), «Войдя в свою комнатку, Андрей подал жене письмо и сказал:
— Должно, из деревни.
Ему было слышно, как Ефимья дрожащим голосом прочла первые строки. Прочла и уж больше не могла; для нее было довольно и этих строк, она залилась слезами» (6; 385).
Различна эмоциональная реакция на это письмо — полное равнодушие со стороны Андрея Хрисанфыча и мгновенная эмоциональная вспышка Ефимьи.
Таким образом, старания Егора остались почти без внимания: его «письмо» не нашло своего адресата, только старик, прослушав прочитанное самим автором письмо, «не понял, но доверчиво закивал головой.
— Ничего, гладко... — сказал он, — дай бог здоровья. Ничего...» (6; 384).
Тем не менее, в данном случае письмо выполняет коммуникативную функцию, несмотря на абсурдность своего содержания и чуждость его (содержания) личности истинного автора — Василисы.
Коммуникативная ситуация (не сиюминутная, а общая, в которой находятся по отношению друг к другу автор и адресат письменного высказывания или автор и человек, о котором он пишет) в некоторых случаях получает отражение в самом высказывании персонажа.
Так, Лаптев («Три года») в письме к Косте описывает характер своего общения с Юлией Сергеевной: «Она со мной никогда не вступает в разговор» (5; 394). Неизвестный («Рассказ неизвестного человека») характеризует в письме свое положение по отношению к Орлову, что и обусловливает характер их общения: «<...> если около вас нет живой души, которая осмелилась бы говорить вам правду и не льстить, то пусть хоть лакей Степан умоет вашу великолепную физиономию» (5; 222), — далее — свое состояние в момент написания письма: «Я болен, слаб, нравственно угнетен, <...> я не могу писать вам, как бы хотел» (5; 223).
В данном случае высказывание персонажа, обладающего более аналитическим взглядом на окружающее, нежели герои рассказов «После театра» и «На святках», также приобретает некоторые черты автокоммуникативности, «разговора с самим собой», поскольку адресат их по сути носит формальный характер.
Несмотря на апелляцию к воспринимающему сознанию адресата, имеющего с автором высказывания общую сферу восприятия (Лаптев и Костя — друзья, значит, хорошо осведомлены о жизни друг друга, Орлов и Неизвестный — представители одного класса и поколения, следовательно, у них похожее мышление, сформированное одним временем), внутренне эти письма недиалогичны, они не ждут ответа, реакции, что не реализуется и в сюжетах рассматриваемых повестей: Неизвестный уезжает за границу, о судьбе письма Лаптева ничего не известно, в произведении даже не говорится, было ли оно отправлено адресату.
Следовательно, основной их целью становится не установление контакта, как это было в рассказе «На святках», а самопознание героя, отражение тех чувств и мыслей, которые не могут быть высказаны в процессе непосредственного общения, как мы отмечали выше. Даже в том случае, когда контакт, казалось бы, имеет место, это ничего не меняет во взаимоотношениях героев, не способствует их взаимопониманию, не обогащает их понимание мира и себя.
Так, реакция Орлова на письмо Неизвестного «снижается» указанием на то, что о письме, написанном два года назад, он упоминает только из страха, как бы Владимир Иванович вновь не заговорил о Соне. Также в этой связи неслучайная деталь — то, что Орлов говорил, «иронически улыбаясь». Ироничный тон вступает в контраст с самими словами Орлова: «я берегу его» (письмо — Ю.Г.), «уважаю это письмо» (5; 246). При написании письма Неизвестный осознает, что оно бессильно поднять его и Орлова, и, возможно, все их поколение, избавить от нравственного разложения, но при этом говорит: «Я продолжаю писать, почему-то волнуюсь, как будто это письмо может еще спасти вас и меня» (5; 223). Он преследует благую цель, Орлов же иронизирует над самым главным, что заключает в себе это письмо, именно над «волнением» Неизвестного, его беспокойством за судьбы людей: «Да, моя жизнь ненормальна, испорчена, не годится ни к чему, и начать новую жизнь мне метает трусость, — тут вы совершенно правы. Но что вы так близко принимаете это к сердцу, волнуетесь и приходите в отчаяние, — это не резон, тут вы совсем неправы» (5; 246—247).
Тем не менее, читателю невозможно до конца солидаризироваться и с точкой зрения Владимира Ивановича, поскольку он, несмотря на весь пыл и пафос своих высказываний, не смог уберечь самого себя от разочарования и поступил с Надеждой Федоровной немногим лучше Орлова.
При этом важно, что субъект высказывания никак (или почти никак) не выражает своего отношения к только что произведенному высказыванию: «Кончив письмо, Лаптев лег в постель» (5; 395), «Больше я (Неизвестный — Ю.Г.) не написал ни одного слова. Мыслей было много в голове, но все они расплывались и не укладывались в строки. Не окончив письма, я подписал свое звание, имя и фамилию и пошел в кабинет. Было темно. Я нащупал стол и положил письмо» (5; 225).
Очевидно, для героя не существенно, будет ли его письмо правильно воспринято адресатом, важнее оказывается в процессе написания разобраться в себе самом.
Упоминая о ненаписанных героями письмах, описывая неудачные попытки высказаться в письменной форме, Чехов также заостряет внимание на процессе внутренних поисков героем ответа на волнующие его вопросы. Как правило, такие попытки предпринимаются в моменты особенно сильного душевного напряжения, которое отчасти и препятствует успеху высказывания героя.
Так, накануне дуэли Лаевский («Дуэль») собирается писать к матери: «Накануне смерти надо писать к близким людям. Лаевский помнил об этом. Он взял перо и написал дрожащим почерком: «Матушка!»
Он хотел написать матери, чтобы она <...> дала бы приют и согрела лаской несчастную, обесчещенную им женщину <...> но он вспомнил, <...> как мать кричит повелительным голосом на садовника и на прислугу, и как гордо, надменно ее лицо, — он вспомнил об этом и зачеркнул написанное слово», «Он вслух проклинал себя, плакал, жаловался, просил прощения; несколько раз в отчаянии подбегал он к столу и писал: «Матушка!» <...> Кроме матери, у него не было никого родных и близких; но как могла помочь ему мать? И где она?» (4; 459—460).
Шамохин, после разговора с братом Ариадны, из которого понял, что она собирается с Лубковым за границу, «не спал всю ночь, хотел застрелиться. Утром <...> написал пять писем и все изорвал в клочки, потом рыдал в риге, потом взял у отца денег и уехал на Кавказ не простившись» (6; 70).
К возможности письменного контакта с человеком, духовно далеким, чуждым, герои в данном случае обращаются от отчаяния, не умея преодолеть волнения, самостоятельно найти выход. Кроме того, очевидна надежда на возможность понимания, сочувствия, помощи со стороны адресата, который по здравом размышлении оказывается недостойным «исповеди сердца» героя, не способным к пониманию.
Итак, успешно выполнять коммуникативную функцию высказываниям персонажей в форме письма (в тех случаях, когда они становятся субъектами такого высказывания) мешает восприятие письма как жесткого набора «формул» («На святках»), стремление не к адекватности выражения в письме внутренних переживаний, а к подражательности («После театра»), решению философских вопросов («Рассказ неизвестного человека»), а также сознание необходимости писать письма в определенных жизненных ситуациях: перед смертью («Дуэль»), будучи влюбленным («Три года»). Вследствие этого, письмо приобретает автокоммуникативные черты, в процессе написания, испытывая влияние самой ситуации написания, персонаж разбирается в себе, своих чувствах, осмысливает свое состояние. Позиция читателя в данном случае сближается с позицией персонажа, что не отменяет необходимости соотношения изображаемой в произведении коммуникативной ситуации (и нескольких коммуникативных линий) с сюжетно-композиционными особенностями.
Изображая персонажа как адресата письменного дискурса, Чехов использует две формы воспроизведения содержания писем: дословное воспроизведение текста письма и упоминание о получаемых письмах, их характеристика с точки зрения и в рамках восприятия адресатом.
Содержание упоминаемых писем, получаемых персонажами, бывает неинформативно, а подчас парадоксально, манера написания часто не соответствует особенностям личности героя-получателя и героя-отправителя письма.
К примеру, Анисим («В овраге») «часто присылал с земляками гостинцы и письма, написанные чьим-то чужим почерком, очень красивым, всякий раз на листе писчей бумаги, в виде прошения. Письма были полны выражений, каких Анисим никогда не употреблял в разговоре: «Любезные папаша и мамаша, посылаю вам фунт цветочного чаю для удовлетворения вашей физической потребности». Внизу каждого письма было нацарапано, точно испорченным пером: «Анисим Цыбукин», и под этим опять тем же превосходным почерком: «Агент»» (6; 390).
После ареста, когда об Анисиме уже стали забывать родные, «как-то пришло от него письмо, написанное в стихах, на большом листе бумаги в виде прошения, все тем же великолепным почерком. Очевидно, и его друг Самородов отбывал с ним вместе наказание. Под стихами была написана некрасивым, едва разборчивым почерком одна строчка: «Я все болею тут, мне тяжко, помогите ради Христа»» (6; 422).
В данном случае нелепа форма писем к родным — «в виде прошения». Очевидно, что великолепным почерком и слогом за Анисима пишет его друг, а сам Анисим способен только «нацарапать» одну строчку.
Тем не менее, первое из процитированных писем встречается родными Анисима с восторгом: «Письма читались вслух по нескольку раз, и старик, растроганный, красный от волнения, говорил:
— Вот, не захотел дома жить, пошел по ученой части. Что ж, пускай! Кто к чему приставлен» (6; 390).
Здесь письмо, очевидно, выполняет такую же цель подачи «сигнала существования», как в рассказе «На святках», так что непонятные и не соответствующие личности и способностям Анисима красивый почерк и витиеватые выражения не мешают отцу гордиться сыном, его завидным положением, не обращая внимания на нелепости.
Характерно, что на второе из приведенных писем нет никакой реакции. К этому моменту по сюжету повести семья Цыбукиных практически развалилась, поэтому даже искренняя, трогательная, написанная самостоятельно просьба Анисима о помощи не вызывает ни у кого отклика.
Таким образом, парадокс заключается еще и в том, что возможность контакта обусловлена в данном случае материальным благосостоянием: когда Анисим был в жандармах, присылал вместе с письмами гостинцы, и семья благоденствовала, даже бессмысленные письма вызывали гордость и умиление, ответную реакцию; когда же благосостояние семьи нарушилось, просьба о помощи не может вызвать отклика.
Брат Федор («Три года») с определенного момента начинает писать Лаптеву странные письма: «Он в своих длинных письмах писал о важности здоровья, о влиянии болезней на психическое состояние, о том, что такое религия, но ни слова о Москве и о делах. Письма эти раздражали Лаптева, и ему казалось, что характер брата меняется к худшему» (5; 409).
Несоответствие высказывания особенностям личности его автора ощущается в данном случае либо самим адресатом, либо читателем. Очевидно, что такие письма не способствуют коммуникации, взаимопониманию между родными людьми.
Кроме отмеченного несоответствия, в ситуации получения письма Чехов изображает также целый ряд других несоответствий.
К примеру, в рассказе «Попрыгунья» использование самого жанра письма не соответствует изображаемой ситуации: «Если она (Ольга Ивановна — Ю.Г.) не заставала его (Рябовского — Ю.Г.) в мастерской, то оставляла ему письмо, в котором клялась, что если он сегодня не придет к ней, то она непременно отравится» (5; 65). В таком случае, как правило, ограничиваются запиской, хотя выбор именно письма вполне соответствует особенностям характера Ольги Ивановны, ее склонности к многоречивости и ярким эффектам.
Письмо от Саши («Невеста») передается также в форме косвенной речи с точки зрения Нади: «Пришло из Саратова письмо от Саши. Своим веселым, танцующим почерком он писал, что путешествие по Волге ему удалось вполне, но что в Саратове он прихворнул немного, потерял голос и уже две недели лежит в больнице» (6; 458). В данном случае бросается в глаза несоответствие «веселого, танцующего» почерка сообщению о серьезной болезни.
В рассказе «Дама с собачкой» получение письма не соответствует ожиданиям: «Ждали, что приедет муж. Но пришло от него письмо, в котором он извещал, что у него разболелись глаза, и умолял жену поскорее вернуться домой» (6; 371).
Письма Ариадны, сначала к отцу Шамохина, а затем и к нему самому, изобилуют подробностями, которые вызывают сомнения в искренности этих писем: «Каждую неделю Ариадна присылала моему отцу письма на душистой бумаге, очень интересные, написанные прекрасным литературным языком <...> Ариадна очень подробно описывала, как ей нелегко было помириться с своей теткой и выпросить у нее на дорогу тысячу рублей и как долго она отыскивала в Москве одну свою дальнюю родственницу, старушку, чтоб уговорить ее ехать вместе. Это излишество подробностей очень уж отдавало сочиненностью, и я понял, конечно, что никакой у нее спутницы не было» (6; 71).
Получая от Ариадны письма, тоже «душистые и литературные» (выражение героя рассказа — Ю.Г.), Шамохин обращает внимание на подписи: «брошенная вами Ариадна», «забытая вами». Они смущают его, он недоумевает: «тут еще «брошенная», «забытая» — к чему это? для чего?» (6; 71).
Через какое-то время он получает от Ариадны еще одно письмо, но уже совсем другого характера: «На этот раз Ариадна писала, что она глубоко, бесконечно несчастна. Она упрекала меня, что я не протянул ей руку помощи, а взглянул на нее с высоты своей добродетели и покинул в минуту опасности. Все это было написано крупным нервным почерком, с помарками и кляксами, и видно было, что она торопилась писать и страдала. В заключение она умоляла меня приехать и спасти ее» (6; 78).
Обращает на себя внимание контраст между стилем первых писем, «душистых и литературных», и этим письмом, которое далеко от литературности, написано наспех, неаккуратно, но при этом в нем не ощущается сочиненности, а сквозит искреннее страдание и боль, неслучайно оно завершается призывом к спасению. Искренность, однако, ставится под сомнение замечанием рассказчика: «За зиму она нисколько не изменилась и была все так же молода и прелестна» (6; 78).
Во всех описанных случаях получаемые письма становятся для персонажей — их адресатов — стимулом к определенным действиям: Рябовский, получив письмо Ольги Ивановны, «трусил, приходил к ней и оставался обедать» (5; 65); Надя, получив письмо от Саши, а затем почти сразу телеграмму о его смерти, решает навсегда покинуть родной город; Анна Сергеевна заторопилась уезжать (письмо мужа невольно ускорило их разлуку с Гуровым, но одновременно приблизило к осознанию огромной силы взаимного чувства); письма Ариадны заставляют Шамохина срываться с места, бросать все и лететь туда, где она находится.
Письмо о смерти мужа Надежды Федоровны («Дуэль») усиливает напряжение, существующее между ней и Лаевским, создает сюжетную интригу, составляет композиционный каркас первой половины повести, хотя о нем упоминается только в первой и девятой главах.
Разговаривая с Самойленко, Лаевский спрашивает, отчего бывает размягчение мозга, излечима ли эта болезнь, а позже читатель узнает, чем были вызваны эти вопросы: «Я пока скрываю от Надежды Федоровны, не проболтайся при ней... Третьего дня я получил письмо, что ее муж умер от размягчения мозга», скрывает потому, что «показать ей письмо значило бы: пожалуйте венчаться». Лаевский же считает: «Надо сначала выяснить наши отношения. Когда она убедится, что продолжать жить вместе мы не можем, я покажу ей письмо. Тогда это будет безопасно» (4; 383).
На пикнике Лаевский сказал Надежде Федоровне грубость, и тут письмо «спасает» его: «Случайно он нащупал у себя в кармане письмо, которое каждый день собирался прочесть ей, и подумал, что если показать ей теперь это письмо, то оно отвлечет ее внимание в другую сторону. «Пора уж выяснить отношения, — подумал он. — Дам ей; что будет, то будет».
Он вынул письмо и подал ей.
— Прочти. Это тебя касается» (4; 418).
Письмо вызывает искреннюю скорбь и глубокое раскаяние у Надежды Федоровны. Ее душевный порыв, вызванный известием о смерти мужа, при условии, что он был бы воспринят и вызвал бы ответное понимание у Лаевского, мог бы положить начало их подлинному родству и духовному сближению. Надежда Федоровна «исповедуется», «думая, что Лаевский вошел и стоит у нее за стулом». Лаевский слышит ее слова из соседней комнаты, но «ему было нестерпимо душно, и сильно стучало сердце» (4; 418). «Шанс», который предоставляет героям автор, не реализуется в поступок, действие; напряжение не ослабевает, коммуникация не восстанавливается между героями.
Таким образом, упоминание о получаемых письмах характеризует героя — автора этих писем в дополнение к иным способам характеристики. Кроме того, письма эти несут в себе предпосылку, «зародыш» будущих сюжетных событий, перемен во внутреннем мире их адресатов.
Не всегда соответствуя ситуации или личности автора и адресата, упоминаемые письма делают невозможной однозначную характеристику героев, усложняют восприятие образов читателями, вносят новые, подчас неожиданные черты, активизируют восприятие читателя, заставляя его сопоставлять точки зрения автора и адресата писем, либо эволюционирующую точку зрения автора (в том случае, когда упоминается несколько писем, написанных одним человеком).
Особый случай представляет собой упоминание о полученном письме в рассказе «Соседи». Зина, сестра главного героя Петра Михайловича, ушла из дома, чтобы жить с Власичем, соседом, женатым человеком. Письмо, которое она присылает на седьмой день своего отсутствия, адресовано матери, но первым его видит и воспринимает Петр Михайлович. Содержание письма не воспроизводится, более того, о нем не знают и адресаты, так как оно даже не было вскрыто и прочитано — настолько сильна неприязнь и обида матери и брата на Зину.
Для ответной реакции на это письмо адресатам достаточно почерка и особенностей написания некоторых слов, так, только увидев письмо, Петр Михайлыч отмечает: «Адрес был написан знакомым женским почерком: «Ее Превосх. Анне Николаевне Ивашиной»», «Петру Михайлычу почему-то показалось, что в оболочке письма, и в почерке, и в недописанном слове «Превосх.» было что-то вызывающее, задорное, либеральное. А женский либерализм упрям, неумолим, жесток <...> Она скорее согласится умереть, чем сделать несчастной матери уступку, попросить у нее прощения», — подумал Петр Михайлыч, идя к матери с письмом» (5; 86—87).
Петр Михайлыч видит в недописанном слове «Превосх.» вызов, задор, некую дерзость со стороны сестры и по этим приметам предполагает, что содержанием письма является не просьба о прощении.
Но письмо, как уже было сказано, остается непрочитанным, так как его адресат — мать — не нашла в себе сил или желания его прочесть: «Мать узнала почерк дочери, и лицо ее стало некрасивым, неприятным, и седые волосы опять выбились из-под чепца.
— Нет! — сказала она, делая руками так, как будто письмо обожгло ей пальцы. — Нет, нет, никогда! Ни за что!
Мать истерически зарыдала от горя и стыда: ей, очевидно, хотелось прочесть письмо, но мешала гордость. Петр Михайлыч понимал, что ему самому следовало бы распечатать письмо и прочесть его вслух, но им вдруг овладела злоба, какой он раньше никогда не испытывал; он выбежал на двор и крикнул верховому:
— Скажи, что ответа не будет! Не будет ответа! Так и скажи, скотина!
И разорвал письмо <...>» (5; 87).
Больше о письме в рассказе не упоминается, но при личной встрече с сестрой Петр Михайлыч отмечает ее спокойствие, отсутствие всякого смущения и вызова, дерзости в ее поведении.
В данном случае Чехов показывает, что коммуникации препятствуют ложные представления героев, которые вызывает даже не высказывание, не его смысл, не слова, а всего лишь почерк, недописанное слово. Сам вид письма вызывает злобу, досаду, истерику при том, что герои хорошо осознают необходимость его прочтения, испытывают желание его прочесть. Письмо является стимулом развития сюжета этого рассказа, а содержанием сюжета, в свою очередь, становится эволюция в сознании Петра Михайловича.
Дословно воспроизводимое, полученное героем письмо выполняет композиционную функцию, отражает стороннюю точку зрения на героя-адресата, задавая читателю определенную перспективу восприятия.
Восприятие письменного высказывания такого типа героем-получателем, как правило, рассредоточено во времени. Первоначально воспроизводится целиком все полученное письмо — читатель вместе с героем воспринимает его целостно, комментарии адресата не прерывают высказывания. Затем письмо начинает осмысливаться, иногда перечитываться, оцениваться, обдумываться адресатом. Здесь у героя могут возникать воспоминания, ассоциации, предположения, соотносящие содержание полученного им письма с окружающей его реальностью.
Так, прочитав анонимное письмо с подписью «Ваш доброжелатель», Асорин («Жена») начинает размышлять о том, кто мог его написать: «Очевидно, писала сама фельдшерица или этот доктор, имеющий звериную фамилию. Земские врачи и фельдшерицы в продолжение многих лет изо дня в день убеждаются, что они ничего не могут сделать, и все-таки получают жалованье с людей, которые питаются одним мерзлым картофелем, и все-таки почему-то считают себя вправе судить, гуманен я или нет» (5; 5—6).
В размышлениях героя есть прямые отсылки к тексту письма, то есть оно цитируется повторно, но уже сквозь призму восприятия его адресата: подчеркнутым выражениям в письме соответствуют: «Фельдшерица и Соболь (наш земский врач) что могут сделать, когда им прежде лекарства надо хлеба, которого они не имеют? <...> Фельдшерица говорит: придешь в избу и что видишь? Все больны, все бредят, кто хохочет, кто на стену лезет; в избах смрад, ни воды подать, ни принести ее некому, а пищей служит один мерзлый картофель <...> Сообщая об этом вам и зная вашу гуманность, прошу, не откажите в скорейшей помощи» (5; 5).
В рассказе «У знакомых» используется аналогичный принцип изображения восприятия персонажем письменного дискурса. Подгорин получает такое письмо: «Милый Миша, Вы нас забыли совсем, приезжайте поскорее, мы хотим Вас видеть. Умоляем Вас обе на коленях, приезжайте сегодня, покажите Ваши ясные очи. Ждем с нетерпением.
Та и Ва.
Кузьминки, 7 июня» (6; 459).
Это письмо вызывает у Подгорина размышления о его авторах, воспоминания, а также мысли о несоответствии светлых воспоминаний об этих людях реальному, теперешнему к ним отношению:
«Письмо было от Татьяны Алексеевны Лосевой, которую лет десять — двенадцать назад, когда Подгорин живал в Кузьминках, называли сокращенно Та. Но кто же Ва? <...> Он любил их (Варю и Татьяну — Ю.Г.) очень, но больше, кажется, любил в своих воспоминаниях, чем так. Настоящее было ему мало знакомо, непонятно и чуждо. Было чуждо и это короткое, игривое письмо, которое, вероятно, сочиняли долго, с напряжением, и когда Татьяна писала, то за ее спиной, наверное, стоял ее муж Сергей Сергеич» (6; 460).
Несмотря на довольно игривый и беззаботный тон письма, приглашающего в гости, Подгорин догадывается об истинной цели его приглашения: «Теперь всякий раз, когда приходится платить в банк или по закладным, к Подгорину обращаются за советом, как к юристу, и мало того, уже два раза просили у него взаймы. Очевидно, и теперь хотели от него совета или денег» (6; 460), хотя в письме, напротив, говорится о желании видеть именно самого Подгорина, важно, что просят его «показать ясные очи», то есть заявлен интерес к личности, а не к его профессиональным навыкам.
На следующий день, вернувшись из Кузьминок, Подгорин во второй раз прочитывает письмо, точнее, только первую фразу: «Милый Миша, — прочел он, — Вы нас забыли совсем, приезжайте поскорее...», — и снова оно вызывает у него воспоминания и размышления, на этот раз уже о проведенном в Кузьминках вечере: «И почему-то вспомнилось ему, как Надежда кружилась в танце, как раздувалось ее платье и видны были ноги в чулках телесного цвета...» (6; 476).
Мисаилу («Моя жизнь») мешают осмыслить письмо от Маши внешние помехи, поэтому он перечитывает его несколько раз. После воспроизведения всего письма целиком сообщается: «Сестра лежала в одной комнате, Редька, который опять был болен и уже выздоравливал, — в другой. Как раз в то время, когда я получил это письмо, сестра тихо прошла к маляру, села возле и стала читать» (6; 186), «Я еще раз прочел письмо. В это время в кухню пришел солдат, приносивший нам раза два в неделю, неизвестно от кого, чай, французские булки и рябчиков, от которых пахло духами <...> Я слышал, как сестра разговаривала с солдатом и весело смеялась» (6; 187).
Затем приходит доктор Благово и затевает разговор: «Мало-помалу он (доктор Благово — Ю.Г.) перешел на другие темы <...> он говорил с увлечением и уже не помнил ни о моей сестре, ни о своем горе, ни обо мне. Жизнь увлекала его. У той — Америка и кольцо с надписью, думал я, а у этого — докторская степень и ученая карьера, и только я и сестра остались при старом.
Простившись с ним, я подошел к фонарю и еще раз прочел письмо» (6; 189).
В этот момент уже появляются «симптомы» осмысления письма Маши, повторного цитирования письма с точки зрения восприятия адресата, о чем свидетельствует фраза о кольце с надписью, которой в письме соответствует сообщение Маши: «У царя Давида было кольцо с надписью: «все проходит». Когда грустно, то от этих слов становится весело, а когда весело, то становится грустно. И я завела себе такое кольцо с еврейскими буквами, и этот талисман удержит меня от увлечений» (6; 186).
Трижды прочитав письмо, Мисаил вспоминает, «как весной, утром, она пришла ко мне на мельницу, легла и укрылась полушубочком — ей хотелось походить на простую бабу. А когда, в другой раз, — это было тоже утром, — мы доставали из воды вершу, то на нас с прибрежных ив сыпались крупные капли дождя, и мы смеялись...» (6; 189).
Возникновение именно этого воспоминания, возможно, связано ассоциативной связью со следующими словами из письма: «То, что я встретила и узнала вас, было небесным лучом, озарившим мое существование; но то, что я стала вашею женой, было ошибкой, вы понимаете это, и меня теперь тяготит сознание ошибки» (6; 185).
Реакцией на письмо является и фраза, открывающая следующую (двадцатую, завершающую все произведение) главу: «Если бы у меня была охота заказать себе кольцо, то я выбрал бы такую надпись: «ничто не проходит». Я верю, что ничто не проходит бесследно и что каждый малейший шаг наш имеет значение для настоящей и будущей жизни» (6; 193).
Таким образом, письмо преодолевает свои границы, поскольку часть прямого высказывания персонажа становится элементом, частью повествовательной структуры произведения.
В повести «Черный монах» показано восприятие письма героем еще до того, как оно было прочитано, то есть коммуникативная ситуация усложняется, поскольку воспоминания, мысли возникают еще до восприятия содержания письма.
Получив письмо от Тани, Коврин «не решился его распечатать, и теперь оно лежало в боковом кармане, и мысль о нем неприятно волновала его», потому что «в глубине души свою женитьбу на Тане он считал теперь ошибкой, был доволен, что окончательно разошелся с ней, и воспоминание об этой женщине <...> возбуждало в нем одну только жалость и досаду на себя» (5; 288—289).
Воспоминания возникают у героя даже при взгляде на почерк, которым написано письмо: «Почерк на конверте напомнил ему, как он два года назад был несправедлив и жесток, как вымещал на ни в чем не повинных людях свою душевную пустоту, скуку, одиночество и недовольство жизнью» (5; 289).
Чтобы прочесть письмо, вызывающее такие тяжелые воспоминания, Коврину приходится сделать над собой усилие. Мрачные мысли Коврина, мучившие его при виде почерка Тани, словно эхом отражены в самом ее письме: «Я ненавижу тебя всею моею душой и желаю, чтобы ты скорее погиб. О, как я страдаю! Мою душу жжет невыносимая боль... Будь ты проклят» (5; 290). Таня обвиняет Коврина в смерти отца, в гибели их сада. Чтение настолько тяжело, что «Коврин не мог дальше читать, изорвал письмо и бросил <...> Оттого, что несчастная, убитая горем Таня в своем письме проклинала его и желала его погибели, ему было жутко, и он мельком взглядывал на дверь, как бы боясь, чтобы не вошла в номер и не распорядилась им опять та неведомая сила, которая в какие-нибудь два года произвела столько разрушений в его жизни и в жизни близких» (5; 290).
Дословно воспроизводимое письменное высказывание в прозе Чехова 1890-х — 1900-х годов либо открывает собой произведение («Жена», «У знакомых»), либо располагается ближе к финалу произведения («Моя жизнь», «Черный монах»).
Открывая произведение, письменный дискурс еще неизвестного читателю персонажа становится первым ориентиром в формировании отношения к герою — адресату высказывания. Кроме того, письмо очерчивает коммуникативную ситуацию восприятия письменного высказывания как для героя, так и для читателя. Как правило, получение письма никак первоначально не комментируется, читателю не сообщается истинная причина его написания, то есть читатель уравнивается с героем, вместе с ним проходит путь первоначального восприятия письма. О получении письма сообщается одной стандартной фразой: «Я получил такое письмо» (5; 5), «Жена»; «Утром пришло письмо» (6; 459), «У знакомых».
Занимая место в финале произведения, полученное героем письмо отражает завершение определенного цикла во взаимоотношениях его отправителя и получателя: Маши Должиковой и Мисаила, Тани Песоцкой и Коврина. При этом у читателя есть возможность сравнивать непосредственное общение этих персонажей со спецификой письменного высказывания одного из них и его восприятия другим персонажем. Эти сферы, как правило, контрастны друг другу.
Коммуникативная функция также прямо не выполняется такими письмами. Они информативны, но служат либо для прекращения какого бы то ни было общения между героями, либо требуют от героя определенных действий, помощи, но не эмоционального контакта с автором (авторами) письма: в анонимном письме Асорина просят о срочной помощи голодающим («Жена»); Подгорина просят приехать в Кузьминки погостить, но он понимает и подозревает, что его приглашают прежде всего как юриста и ждут, что он поможет придумать что-нибудь, чтобы не продавать имение («У знакомых»).
Очень важен при этом прием так называемого двойного цитирования письма, при котором читатель сначала знакомится с его содержанием вместе с героем-адресатом, а затем это содержание трансформируется восприятием героя, и появляются соответствия текста письма и размышлений героя-адресата. Этот прием усложняет коммуникативную ситуацию на уровне «автор-читатель», так как часть прямого высказывания персонажа ассимилируется с речью повествователя, становясь частью повествовательной ткани.
Строя высказывание персонажа в форме дневниковых записей, А.П. Чехов учитывает ряд особенностей этой формы: периодический характер ведения записей, связь записей с текущими событиями и настроениями, спонтанность и, следовательно, литературная необработанность записей, безадресность или неопределенность адресата записей, интимность и искренность в передаче настроения пишущего4.
В прозе Чехова 1890-х — 1900-х годов уникальный и единственный случай использования автором формы дневниковых записей одного из персонажей представлен в рассказе «Учитель словесности» дневником Никитина.
Дневниковые записи представляют собой случай «автокоммуникации», коммуникации в системе «Я» — «Я», которая «имеет целью, например, уяснение внутреннего состояния пишущего, уяснения, которого без записи не происходит»5.
Берясь за дневник, Никитин стремится именно «уяснить свое внутреннее состояние», он сам так говорит об этом: «Я взялся за дневник, чтобы описать свое полное, разнообразное счастье» (5; 362). Но самоанализа у него не получается, его дневниковые записи носят информативно-фрагментарный характер: в первой записи он описывает, как прошло его венчание с Манюсей, кто был его шаферами, как поздравляли их гости.
Тем не менее, на фоне воспоминаний об уже прошедшем событии есть в первой записи и непосредственная связь с текущим моментом, рожденные этим моментом эмоции и чувства: «Кстати же зашумели деревья: будет дождь; каркают вороны, и у моей Мани, которая только что уснула, почему-то грустное лицо» (5; 362).
Затем Никитин долго не трогал своего дневника, пока трагическое событие — смерть Ипполита Ипполитыча — не взволновало его и не заставило снова взяться за дневник: «Вернувшись с кладбища домой, растроганный Никитин отыскал в столе свой дневник и написал:
«Сейчас опустили в могилу Ипполита Ипполитовича Рыжицкого.
Мир праху твоему, скромный труженик! <...> Я хотел сказать на могиле товарища теплое слово, но меня предупредили, что это может не понравиться директору, так как он не любил покойного. После свадьбы это, кажется, первый день, когда у меня не легко на душе...»» (5; 364—365).
Наконец, в эмоциональном отношении выделяется последняя из трех запись, когда в доме у Никитина гости, шум, разговоры. Он же в это время «старался не слушать и писал в своем дневнике: «Где я, боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость. Скучные, ничтожные люди, горшочки со сметаной, кувшины с молоком, тараканы, глупые женщины... Нет ничего страшнее, оскорбительнее, тоскливее пошлости. Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе я сойду сума!»» (5; 369).
Характерно, что эта запись завершает рассказ, оставляя финал открытым. Автор никак не комментирует слова героя, не дает читателю даже намека на то, как поступит его герой в дальнейшем. Но очевидно, что уже само осознание окружающей пошлости и неприятие ее для произведения Чехова показательны.
Постепенно, от записи к записи, информативность заменяется нарастающей эмоциональностью тона Никитина и выливается в финальное «Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе я сойду сума!».
Таким образом, усиливается нетождественность друг другу внешней и внутренней сторон личности героя: внешне Никитин продолжает всё так же «приятно улыбаться» гостям, выполнять профессиональные обязанности, тогда как дневник отражает его внутреннюю эволюцию к неприятию окружающей пошлости, которое растет в нем как бы даже против его воли, неосознанно. При этом нетождественнность эта зримо представлена в рассказе, тогда как обычно этот процесс у писателя протекает скрыто.
Появление формы дневника «поддерживается» композиционной организацией произведения: внешне оно делится на две части, вторая из которых начинается и завершается самостоятельным дискурсом героя — его дневниковыми записями — который в такой форме отсутствовал в первой части. Повествователь и персонаж в данном случае становятся равноценными субъектами высказывания, и читатель должен сам решить, чьим высказываниям отдать предпочтение в формировании своей точки зрения на героя.
В прозе А.П. Чехова 1890-х — 1900-х годов письменный дискурс персонажа является одним из вариантов его коммуникативного поведения. При этом письменная коммуникация выступает в качестве дополнения к непосредственному общению героев, строится по тем же принципам, что и устная:
1. неполнота смысла при восприятии высказывания самого по себе, в отрыве от коммуникативного и событийного контекста,
2. «затемненность» смысла высказывания,
3. протекание коммуникации «поверх» словесной оболочки высказывания,
4. широкий ассоциативный фон высказывания: оно строится под влиянием впечатлений, эмоций, ассоциаций или же вызывает у адресатов многочисленные ассоциации, связующие данное высказывание с окружающей персонажей реальностью. Кроме того, оно ассоциативными «нитями» связывается с текстом целого произведения.
Приобретая черты автокоммуникативности, вступая в противоречие с коммуникативной ситуацией, личностью персонажа (отправителя и получателя), письменное высказывание не способствует лучшему взаимопониманию между людьми. Субъект (или адреса) этого высказывания оказывается в большей степени значим сам по себе, а не во взаимодействии с другими субъектами коммуникации.
Примечания
1. Степанов А.Д. Проблемы коммуникации у Чехова. Дис. ... доктора филол. наук. М., 2005. С. 234—244. Исследователь отмечает парадоксальность рассказа «На святках», которая состоит в том, что «разрывы причинно-следственных связей в коммуникативной цепи оказываются не способны помешать контакту». С. 234—235. Кроме того, говорит о крайней усложненности коммуникативной цепи; при этом «успех эмоциональной коммуникации закрывает путь абсурду словесной (той, которая должна нести информацию, но не несет ее)». С. 235.
2. Степанов А.Д. Указ. соч. С. 239.
3. Степанов А.Д. Указ. соч. С. 235.
4. См. об этом: Жожикашвили С.В. Дневник // Литературная энциклопедия терминов и понятий / Под ред. А.Н. Николюкина. М., 2003. Стб. 232—234.
5. Лотман Ю.М. Семиосфера. СПб., 2000. С. 164.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |