Вернуться к В.С. Зайцев. Культурный феномен А.П. Чехова: структура и модусы бытия

1.2. Различные биографии А.П. Чехова как материал для культурологической интерпретации

Перейдем к другой группе исследований — жизнеописаниям. Первым опытом жизнеописания А.П. Чехова является «Биографический очерк», созданный его братом М.П. Чеховым. Мы включили этот очерк в разряд жизнеописательных, а не мемуарных материалов в связи с тем, что собственно мемуарное начало в нем сведено к минимуму.

Данный очерк, разделенный на шесть частей, предварял каждый из шести томов чеховских писем, изданных в 1912—1916 гг. сестрой писателя М.П. Чеховой. В историографии рассматриваемого нами вопроса очерк интересен в качестве своеобразной первой «постановки проблемы». Как писал А.А. Измайлов (к исследованию которого мы обратимся ниже), М.П. Чеховым «помимо многочисленных, весьма ценных воспоминаний, дана биографическая канва, устанавливающая не только даты и факты, но и как бы самый темп жизни Чехова с авторитетностью ближайшего человека, связанного с ним и узами кровного родства» [52, с. III]. А.А. Измайловым отмечен здесь очень важный аспект очерка М.П. Чехова — хронологическая и пространственная дистанция между автором и «объектом» биографического исследования. Взгляд на культуру через призму семиотического подхода к ней позволяет говорить о наличии герменевтических барьеров в понимании того или иного текста культуры или творца данного текста (подробнее о герменевтических барьерах см. параграф 3.2). Ключевой, на наш взгляд, герменевтический барьер — темпоральный. Как мы уже отметили ранее, трудность точного описания того или иного социокультурного феномена прямо пропорциональна его хронологической удаленности от исследователя. А коммуникация, диалог (в бахтинском смысле этого термина) — то есть объяснение конкретного феномена — зачастую обратно пропорциональна хронологической отдаленности. Однако темпоральная дистанция между исследователем и изучаемым феноменом зачастую позволяет объяснить данный феномен продуктивнее, чем в ситуации, когда исследователь и феномен находятся в одном социокультурном контексте. Именно в связи с этим диалогический, коммуникационный аспект в очерке М.П. Чехова отсутствует — для него А.П. Чехов еще не был в полной мере культурным феноменом, поэтому какая бы то ни было интерпретация не могла быть осуществлена, более того, в ней на тот момент не было потребности.

Первым полноценным жизнеописанием А.П. Чехова стал обширный труд А.А. Измайлова «Чехов. 1860—1904. Биографический набросок». Задачу подлинной биографии — «поставить жизненный труд писателя в живую и органическую связь с его личной жизнью» [52, с. VI] — А.А. Измайлов считал для того времени невыполнимой, поэтому главную заслугу своей работы видел в восстановлении образа «подлинного Чехова, освобожденного от тонов благочестивой легенды, от апофеозы юбилейных статей и поминальных лекций, — того ясного, простого, реального Чехова, каким он сам запечатлевает себя в своих книгах и своей переписке, каким хотел предстать потомству, каким понимали его мы, младшие его современники» [52, с. VII]. Для нас очень важны акценты петербургского исследователя на «восстановлении подлинного образа», каким его «понимали» — не воспринимали, а интерпретировали. Подобный подход к жизнеописанию нельзя, конечно, назвать диалогическим; примечательно то, что сама постановка проблемы привносит в исследование «коммуникативный» элемент, чего зачастую не хватало многим позднейшим исследованиям. Именно своеобразием данного подхода объясняется тот факт, что «вопросы, поднятые Измайловым в его книге и статьях о Чехове, и по сей день остаются актуальными» [5, с. 214]. А.С. Александров, статью которого мы только что цитировали, оценивает новаторство А.А. Измайлова в аспектном ключе, в срезе поднятых в его биографическом наброске проблем событийного и идеологического характеров: так, например, «в своем труде он впервые соединяет два заграничных путешествия Чехова, увидев в них неразрывную связь» [5, с. 212]; еще одно доказательство новаторства А.А. Измайлова: «он одним из первых в литературной критике попытался аналитически осветить вопрос о религиозных взглядах Чехова» [5, с. 212]. Для целей нашего исследования подобные нюансы носят иллюстративный и вспомогательный характер, в то время как более важным является ответ на следующие вопросы: насколько точно А.А. Измайлов «воссоздает» чеховский образ и можно ли реконструировать «понимание» этого образа современниками А.П. Чехова, опираясь на данное исследование?

Прежде всего, необходимо помнить об исключительном положении А.А. Измайлова в качестве первого биографа: с момента смерти А.П. Чехова на тот момент прошло двенадцать лет, были живы его родственники и многие люди из близкого окружения писателя, таким образом результат «воссоздания» образа А.П. Чехова был верифицируемым — итог этого опыта мог быть соотнесен с живой памятью о культурном феномене. Показательна в этом плане фраза А.А. Измайлова, посвященная разбору чеховской «Драмы на охоте»: «Узнаваем ли Чехов, наш Чехов, в этом раннем опыте?» [52, с. 180]. Каждая эпоха и каждый социокультурный контекст обладают «нашим Чеховым», обогащенным новыми смыслами, соотнесенным с реалиями данного контекста, интерпретированным; однако, для читавших измайловскую биографию А.П. Чехова современников не существовало иных, добавочных контекстов восприятия классика, кроме того, в котором эта биография была написана и прочитана. Дальнейшие ее интерпретации, в том числе и в данной диссертации, лишены непосредственности, характерной для времени выхода жизнеописания из печати. По аналогии с названием выпущенного в 1979 г. сборника «Литературные произведения в движении эпох» можно исследовать специфику «творцов культуры в движении эпох», иначе говоря, диахронические аспекты восприятия этих феноменов. Поэтому мы не можем анализировать «точность» воссоздания образа, но можем интерпретировать понимание этого образа А.А. Измайловым.

Ключевой для интерпретации А.А. Измайловым образа А.П. Чехова становится последняя глава его работы: «Земле земное (личность и творчество)», в которой исследователь приводит любопытную цитату Д.М. Мережковского: «Он [А.П. Чехов] был именно воплощением современности, того мига, когда забыто прошлое, а будущее — только в мечтах, которые все равно не сбудутся на нашем веку» [52, с. 571]. Исследователь согласен с данной оценкой: «Чехов был сын своего времени» [52, с. 575], и эти две цитаты являются квинтэссенцией принадлежащей А.А. Измайлову «реконструкции» чеховского образа и понимания этого образа. Первый биограф закрепляет А.П. Чехова за современным писателю контекстом, подчеркивает мировоззренческую и творческую адекватность писателя его эпохе.

Следующая из рассматриваемых нами чеховских биографий — «Чехов. 1860—1904», серия «Жизнь замечательных людей» — принадлежит В.В. Ермилову. Биография эта, что характерно для подавляющего большинства гуманитарных исследований, созданных между 1917 и 1991 годами, не смотря на информативность, по причинам идеологического характера рассматривает личность и творчество А.П. Чехова с односторонних позиций. Например, на протяжении всего жизнеописания В.В. Ермилов так или иначе соотносит жизнь и наследие писателя с революционными аспектами: «Чехов преодолевал в своем творчестве либерально-гуманные предрассудки, хотя, разумеется, он не мог преодолеть их до конца, потому что для этого требовалось то, чего у него не было: связь с революционным движением эпохи» [44, с. 129]; «...в силу своей мелкобуржуазной интеллигентской оторванности от революционной мысли и революционного действия, он не знал о том, что новые идеалы... уже созревают...» [44, с. 182]; «Сама мучительность его поисков, его боль, тоска, чувство пустоты — все это объяснялось в конечном итоге именно тем, что он был далек от процесса формирования нового, передового научного мировоззрения — марксизма» [44, с. 188] и т. д. Факты, так или иначе противоречащие концепции «ермиловского» А.П. Чехова, как правило, игнорируются. Характерный пример — цитирование чеховского письма брату Михаилу: «Ничтожество свое сознаешь? Не всем, брат, Мишам быть одинаковыми... Среди людей нужно сознавать свое достоинство» [44, с. 39]. Вместо отточия купирована фраза: «Ничтожество свое сознавай, знаешь где? Перед богом, пожалуй, пред умом, красотой, природой, но не перед людьми» [1, П., т. 1, с. 29]. Полная цитата противоречит заявленному на следующей странице «атеистическому и материалистическому мировоззрению» А.П. Чехова [44, с. 40]. Стремление актуализировать личность и творчество писателя иллюстрируется и завершающей работу фразой: «Наш народ отстоял красоту и счастье родной земли. Он разводит новые сады на месте погубленных, разрушенных врагами, строит прекрасные города, возводит дворцы, свершает новые подвиги смелого творчества, неутомимого созидания. И в каждой новой победе будет участвовать своим трудом, своей правдой, своей мечтой светлый гений простого русского человека — Антона Павловича Чехова» [44, с. 419].

В целом, обращаясь к элементам «объекта» и «коммуникации», в работе В.В. Ермилова можно усмотреть недостаток первого и избыток второго, иначе говоря, актуализация личности и творчества А.П. Чехова не всегда обладает достаточной фактуальной опорой. Говорить об искажении или не аутентичной интерпретации было бы не вполне корректно, однако тезисы, подобные следующему: «То, что научно доказывали марксисты, предстало на страницах его произведений во всей своей наглядности» [44, с. 272], принадлежат к разряду не верифицируемых, т. е. недоказуемых.

Еще одно жизнеописание советского периода, созданное Г.П. Бердниковым («Чехов», серия «Жизнь замечательных людей»), страдает аналогичной односторонностью, хотя и менее ярко выраженной, нежели работа В.В. Ермилова. Труд Г.П. Бердникова более объемен, богаче фактическим материалом, подробнее в литературоведческих аспектах. Идейная составляющая чеховских произведений и чеховское мировоззрение интерпретируются в аналогичных ермиловским тезисах: А.П. Чехов «материалист и атеист, непоколебимо верящий в разум и науку...» [15, с. 195], образ «писателя-демократа, последовательно развивавшего в предреволюционных условиях идеи русского просвещения» [15, с. 375]. Есть одна формулировка, которую можно назвать некорректной: «В революцию... вели разные пути. Своим путем шел к ней Горький, своим, непроторенным, Чехов...» [15, с. 488]. В целом, работа Г.П. Бердникова выдержана в академических, более нейтральных тонах, чем работа В.В. Ермилова, при этом «коммуникативный» элемент в ней также сведен к минимуму — А.П. Чехов здесь объект описания, все остальное представлено чеховским текстом и его интерпретациями. Показательно отличие заключительных слов исследования: «...чем глубже будут осознаваться людьми неизлечимые пороки буржуазного строя... тем ближе, понятнее и дороже будет творчество Чехова народам всех континентов» [15, с. 505]. У В.В. Ермилова выведен «гений Антона Павловича Чехова» (последняя глава его работы названа «Наш Чехов»). Г.П. Бердников заканчивает не «образом», не «феноменом», но результатами его функционирования в социокультурном пространстве — для исследователя актуально творчество А.П. Чехова, а вопрос личности писателя (точнее говоря, ее «посмертной» судьбы) в рамках работы Г.П. Бердникова можно назвать нерелевантным.

Следующая биография А.П. Чехова, вышедшая в серии «ЖЗЛ» (М.П. Громов, «Чехов») менее всего может быть названа жизнеописанием. Структура работы М.П. Громова принципиально отличается от структуры исследований его предшественников. Фактически это собрание очерков, посвященных, в большинстве своем, этапам творческого пути А.П. Чехова: «Безотцовщина», «Сборник «Шалость», «Стихия смеха» и проч. Подход М.П. Громова не целостный, но, скорее, аспектный, а превалирующая ориентация на текст дает представление об А.П. Чехове в литературном контексте современной ему эпохи (и эпох последующих), однако затрудняет возможность выявления целостного чеховского образа. Для М.П. Громова А.П. Чехов — это в первую очередь «литература», не социокультурный, но литературный феномен; с филологической точки зрения исследование представляет несомненный интерес, но статусу жизнеописания зачастую не соответствует. При этом в исследовании можно найти отдельные тезисы, плодотворные для анализа чеховского феномена. Вкратце проанализируем два из них. Первый — цитата Дж. Пристли: «...перед нами была модель нового человека... Антон Чехов был только один» [33, с. 259]. Второй — «...принадлежа, как сказано в факультетском обещании, к «сословию врачей», он [А.П. Чехов] стоял вне всяких административных категорий, занимая в этом сословии ту совершенно особенную, единственную вакансию, которая определяется словами «Доктор Чехов» [33, с. 157]. Данные отрывки служат иллюстративным материалом к тем феноменальным чертам, которые составляют коннотационный и ассоциативный потенциал, связанный с личностью А.П. Чехова. Высказывание Дж. Пристли в этом плане носит обобщающий, глобальный характер, а формула «Доктор Чехов» является показательным примером, частным случаем отмеченной уникальности. Сами по себе подобные тезисы можно назвать результатом функционирования чеховского феномена в культурном пространстве, когда описание сменяется интерпретацией, а точнее говоря — сливается с ней.

Последняя на данный момент чеховская биография из серии «ЖЗЛ» создана А.П. Кузичевой. Из всех рассмотренных выше жизнеописаний, работа А.П. Кузичевой наиболее объемна и наиболее подробна, при этом собственно биографический элемент в ней превалирует над филологическим или интерпретационным, не вытесняя, однако, их полностью. А.П. Чехов как объект подан у А.П. Кузичевой почти безупречно (мы имеем в виду детализованность и подробность биографии), однако нет никаких иных контекстов, кроме современного А.П. Чехову. Вневременное в чеховском феномене не затрагивается. Диалогический потенциал личности А.П. Чехова в рамках исследования А.П. Кузичевой сведен к минимуму (возможно, полностью отсутствует), причем данное утверждение касается и жизни и творчества. Если обратиться к сравнению с работами предшественников, то М.П. Громов, например, в своей работе старался синтезировать (обращаясь к формулировке В.Б. Катаева) ближний и дальний контексты [58, с. 11], в то время как исследованию А.П. Кузичевой свойственно доминирование одного контекста — ближнего. Характерен пример с изложением истории создания и постановок «Вишневого сада». М.П. Громов подчеркивает кросскультурные и вневременные аспекты, связанные с последней пьесой А.П. Чехова: «Во многих странах «Вишневый сад» воспринимается как национальное достояние. Он был возобновлен в Токио в послевоенном 1945 году, в разрушенном здании театра Юракудза, его смотрели люди, пережившие атомный пожар Хиросимы, по-своему понимавшие финал... <...> В рецензии Андро Цуруо в газете «Токио симбун», едва ли не первой театральной рецензии после войны, говорилось: «Вновь возвратился в Японию наш любимый Чехов» [33, с. 350]. А.П. Кузичева, в свою очередь, уделяет внимание проблемам первой постановки пьесы, нюансам ее интерпретации Московским художественным театром, проблемам рецепции текста «Вишневого сада» современниками, при этом о посмертной судьбе пьесы почти не упоминает. Обращаясь к терминам нарратологии, можно сказать, что изложение чеховской биографии А.П. Кузичевой относится к акториальным нарративным типам: центром восприятия для читающего становится личность А.П. Чехова.

Речь в вышеприведенных примерах идет о тексте культуры, однако и через призму текста создается представление о диалогическом потенциале и вневременном статусе творца этого текста, что отсутствует в биографии А.П. Кузичевой. Ее чеховское жизнеописание — частная жизнь Гения, которая, обращаясь к упомянутой нами выше статье, не становится объектом культурологических штудий.

Еще более далека от подобных штудий книга Д. Рейфилда «Жизнь Антона Чехова» («Anton Chekhov: a life»), однако в чеховиане последних десятилетий данный труд занимает во многом исключительное место. Это связано с двумя факторами: во-первых, рейфилдовской концепцией подхода к жизнеописанию, во-вторых, инокультурным взглядом на фигуру А.П. Чехова (Д. Рейфилд — британский литературовед и историк).

Тот факт, что подобный масштабный труд об А.П. Чехове (книга Д. Рейфилда является наиболее объемной чеховской биографией) написан британцем, априори дает исследователю обширный интерпретационный простор: можно изучать рецепцию чеховского феномена в условиях иной культуры, затронуть специфику межкультурного диалога, определить различия и сходства отечественных и зарубежных моделей изучения жизни и творчества классика, иными словами, книга Д. Рейфилда — это то, что Л.А. Данилкин назвал «независимым аудитом русской литературы» [34]. Постфактум вышеописанные варианты сталкиваются с упомянутой концепцией британского ученого, которая заключается в следующем: «Любая биография — это вымысел, но вымысел, который должен быть подкреплен документальными фактами» [170, с. XV]. Кроме того, на общем качестве работы исследователя сказалось и его восприятие личности А.П. Чехова: «Из всех русских классиков он — особенно для иностранцев — наиболее доступен и наименее непривычен — как на сцене, так и в книге» [170, с. XV]. Образ А.П. Чехова, концептуализированный подобным образом, на страницах жизнеописания Д. Рейфилда предстает в высокой степени искаженным. «Вненаходимость» доходит здесь до абсолютных степеней, лишающих описываемый феномен связей с феноменом реальным. Заявленная попытка абстрагироваться от творчества (осуществленная Д. Рейфилдом не в полной мере) и сконцентрироваться на личной жизни классика, привела к профанации культурного феномена. Кроме того, остается спорной детализация и подробность жизнеописания. Фактически Д. Рейфилд изучает не «частную», а «интимную» жизнь А.П. Чехова, в результате чего писатель редуцирует к «интимной жизни», полностью сводясь к ней. Любопытно, что сам «объект исследования» отмечал в записной книжке: «Какое наслаждение уважать людей! Когда я вижу книги, мне нет дела до того, как авторы любили, играли в карты, я вижу только их изумительные дела» [1, С., т. 17, с. 41]. Таким образом, по своей сверхзадаче биография Д. Рейфилда — лишенная элемента «уважения» — диаметрально противоположна сугубо чеховским представлениям о работах аналогичного характера. Подобный подход можно, вслед за Ю.М. Лотманом, охарактеризовать как «мещанский»: «...неквалифицированное, но весьма устойчивое представление, питающее мещанский интерес к деталям биографии и заставляющее видеть в творчестве лишь цепь не лишенных пикантности интимных подробностей...» [79, с. 25]. Один из рецензентов интерпретирует специфику жизнеописания в ином ключе: «Рейфилд искренне стремится не утаивать ничего, видимо, надеясь, что «материал» заговорит сам по себе. Увы, «материал» молчит. Вернее, подводит к набору малоутешительных трюизмов: нельзя сводить Чехова к тому-то и тому-то, жизнь Чехова питала его творчество, но оно развивалось по своим законам, Чехов был сложным человеком» [100]. Мы полагаем, что в итоге «Жизнь Антона Чехова» не приводит даже к подобному «набору трюизмов», ввиду отсутствия актуальности данных разоблачений: вывод о том, что «Чехов не был праведником» [52, с. 5] сделан уже в первом жизнеописании писателя, вышедшем, напомним, в 1916 г.

Появление русскоязычного перевода работы Д. Рейфилда породило ряд негативных рецензий. С. Гедройц (аллоним С.А. Лурье) писал: «...отныне и долго публика будет считать Чеховым его Чехова. То есть человека по имени Антон, обитающего в его книге, как в стеклянной комнате» [29]. При этом качество работы, проделанной британцем, вызывает у рецензента несколько нареканий, итоговое из которых подтверждает наш вывод о профанации образа; отметив один из недостатков Д. Рейфилда: «...он явно не настолько хорошо владеет русским языком, чтобы понимать шутки», С. Гедройц замечает: «Конечно, это отчасти искупается безумной отвагой, а все же зря он избрал объектом своих наблюдений именно Чехова. Занялся бы кем-нибудь другим — достиг бы всего. А впрочем, и так достигнет. Кроме того, эта глухота уморительна по-своему, так что чеховские остроты и в извращенном виде производят некоторый эффект. Даже двойной: кто понимает, в чем дело, смеется над м-ром Рейфилдом, кто не понимает (например, простой иностранный человек) — над Чеховым. Который, опять-таки, — это главное, главное! — в этой книге непроходимо глуп» [29].

Упомянутый выше Л.А. Данилкин в своем отзыве подвергает сомнению целесообразность подобного жизнеописания: «...для тех, кто читал доступные и без всякого Рейфилда чеховские письма, никакого радикально другого Чехова тут не обнаруживается» [34]. Опыт Д. Рейфилда является своеобразной попыткой «омассовления» чеховского образа (неизбежно влекущей его снижение).

В целом, работа Д. Рейфилда вписалась в контекст современной культуры, поскольку некоторые материалы позволяют говорить о гипотетическом формировании тенденции написания подобного рода биографий и исследований. К таким работам принадлежит, например, монография М.Н. Золотоносова «Другой Чехов: По ту сторону принципа женофобии». Предварительные замечания М.Н. Золотоносова соответствуют именно рейфилдовской модели чеховедения и чеховидения: «Первый» Чехов известен хорошо. Гениальный русский писатель реалист, драматург-реформатор, принадлежавший к кругу авторов европейской новой драмы, борец с пошлостью, «интеллигент в пенсне», постулировавший, что в человеке все должно быть прекрасно. Но под вполне благопристойной маской можно обнаружить и «другого Чехова», с другим характером, с другими литературными (и нелитературными, например, медицинским) контекстами» [50, с. 5]. Естественно, «если все табуированное и отброшенное разблокировать и снова собрать, под маской обнаружится «другой Чехов», другой человек и отчасти другой писатель» [50, с. 6]. М.Н. Золотоносов, упоминая о книге «Чехов и его среда», нашел любопытную инверсию «среда и ее Чехов». В целом, исследования, претендующие на некую «надсредность» (это относится и к разбираемой работе), пытаясь выявить «другого Чехова», в результате демонстрируют противоположный изначальным стремлениям итог: адекватность среде, подобные работы породившей. Так и монография М.Н. Золотоносова не выходит на некий сверхобъективный уровень, но вписывается в тенденцию, кажущуюся сейчас новой ввиду интенсивности появления и востребованности подобных работ, но критиковавшуюся еще А.С. Пушкиным: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе» [114, т. 10, с. 148]. Весь пафос монографии М.Н. Золотоносова можно свести к краткому описанию М.П. Громовым основного посыла посвященных «развенчанию» А.П. Чехова мемуаров Н.М. Ежова: «Онто [Н.М. Ежов, в нашем случае — М.Н. Золотоносов] знал, что у Чехова была любовница, француженка, актриса, и еще другие любовницы. При жизни Чехова он молчал об этом, но теперь — нет, пусть общественное мнение хоть теперь узнает правду...» [33, с. 21].

Исследование М.Н. Золотоносова предваряется следующим тезисом: «Российскому обществу в XX в. требовался писатель с личностью «интеллигента в пенсне», идеализированного «друга женщин», изящного во всех проявлениях своих чувств, лишенного «брутальных» мужских качеств, агрессивности и «физиологического аппетита» (то есть почти асексуального)... И именно Чехову после смерти было суждено эту маску носить, эту социальную роль (мало соответствовавшую его природным качествам) играть...» [50, с. 5]. Последующее изложение призвано выявить аутентичные «природные качества» писателя.

Например, А.П. Чехов времен учебы на медицинском факультете описан так: «Великим писателем, разоблачителем мещанской психологии национальным символом интеллигентности он станет потом, а пока в каждой женщине он видит «гетеру» и желает ею обладать» [50, с. 6]. Цитата является своеобразной квинтэссенцией логической ошибочности подобных концепций. По ходу исследования анализируется «промежуточная» стадия развития классика (М.Н. Золотоносов даже оговаривает, кем «потом станет» А.П. Чехов), но в итогах сумма наблюдений над подобными стадиями выдаются за конечный результат развития, за классика без «маски». Каждый субъект в своем развитии проходит различные этапы (пресловутые взлеты и падения, духовные кризисы, трансформации мировоззрения и т. п.), однако, субъект, ставший феноменом в рамках конкретной культуры, «зафиксирован» именно в его итоговых качествах и в его итоговом значении для этой культуры, что неизбежно сказывается на восприятиях и трактовках. Исследователи типа Д. Рейфилда и М.Н. Золотоносова сводят данный итог к предварявшим его этапам, либо к отдельному из данных этапов. Специалисты и без подобных исследований представляют, каким был «реальный» А.П. Чехов (насколько это теоретически возможно адекватно реконструировать). Неспециалисты («массовый читатель») зачастую вульгарно интерпретируют подобные «гиперреальные» портреты классиков, и десакрализация трансформируется в деквалификацию, классик перестает восприниматься в статусе такового, а для культуры это имеет долгосрочные негативные последствия: то, что в одной газетной статье названо «Чехов для пошлых» [97].

Задача работы М.Н. Золотоносова — обосновать гипотезу о «мазохизме и женоненавистничестве» А.П. Чехова [50, с. 48]. В соответствии с подобными целевыми установками выдержана интерпретация творчества и биографии писателя. Так, «...в борьбе с образом Отца (и неотделимой от него триадой детских мучений лавка-церковь-школа) Чехов переносит все его негативные качества на «опасных женщин», которых надо и/или можно бояться» [50, с. 20]. В контексте борьбы с этим образом анализируется путешествие писателя на каторжный остров Сахалин, куда «тридцатилетний Чехов отправился в поисках образов Насилия. Естественно, что с особой подробностью он описал телесные наказания розгами и плетьми..., причем описал и боль наказываемых, и наслаждение, получаемое палачами и зрителями от наказания каторжников» [50, с. 26]. Последняя цитата — пример субъективного впечатления М.Н. Золотоносова, выдаваемого за факт. Автор подчеркивает гипотетичность своей концепции, однако гипотетичность эта во многом условна, потому что подобную теорию невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть, о чем применительно к теории З. Фрейда (обильно цитируемого, что симптоматично, М.Н. Золотоносовым) хрестоматийно писал К. Поппер, называя концепции такого рода не фальсифицируемыми и «метафизическими» [112, с. 348]. А Л.С. Выготский о похожих теориях писал следующее: «Создается такое впечатление, что психоанализ располагает каким-то каталогом сексуальных символов, что символы эти всегда — во все века и для всех народов — остаются одни и те же и что стоит на манер снотолкователя найти соответствующие символы в творчестве того или другого художника, чтобы по ним восстановить Эдипов комплекс, страсть к разглядыванию и т. п. Получается дальше впечатление, что каждый человек прикован к своему Эдипову комплексу и что в самых сложных и высоких формах нашей деятельности мы вынуждены только вновь и вновь переживать свою инфантильность, и, таким образом, все самое высокое творчество оказывается фиксированным на далеком прошлом. Человек как бы раб своего раннего детства, он всю жизнь разрешает и изживает те конфликты, которые создались в первые месяцы его жизни» [26, с. 104]. Поскольку вопрос об истинных причинах поездки А.П. Чехова на Сахалин был и останется спорным, гипотеза М.Н. Золотоносова найдет свое место и своих сторонников.

Относительно новым такой взгляд может быть для массового читателя, специалистам подобный подход известен и впервые был конспективно затронут в статье А.П. Чудакова «Неприличные слова» и облик классика. О купюрах в изданиях писем Чехова».

В этой статье А.П. Чудаков затрагивает проблему «запретных тем и слов», которые купировались в тех или иных объемах в собраниях сочинений А.П. Чехова: «...должно было быть по возможности изъято все, что не соответствовало каноническому образу «классика», «великого писателя». В этот образ не вписывалось многое из того, что Чехов говорил о женщинах и сексуальных отношениях» [156, с. 54]. Подход А.П. Чудакова более взвешен, чем подходы Д. Рейфилда и М.Н. Золотоносова; ученый главным последствием купирования чеховских писем видит в первую очередь неполноту представления об отдельных аспектах его «литературного» облика: «Как и все большие художники Чехов знал русский язык в разных его сферах — и высокой, церковнославянской, и низкой, фамильярной, вульгарной, бранной. Лексику последней сферы, в том числе и обсценную, он широко использовал в жанре, где не был связан печатным узусом и цензурою — в письмах. Увы, для читателя даже академического собрания сочинений эта сторона языкового творчества большого писателя в значительной мере остается закрытою» [156, с. 54—55]. При этом в качестве одного из доводов отказаться от практики купирования текстов переписки А.П. Чудаков приводит мнение самого А.П. Чехова, высказанное по поводу цензурной правки, произведенной редакцией «Русской мысли» в его рассказе «Володя большой и Володя маленький». В письме к В.А. Гольцеву от 28 декабря 1893 г. писатель отзывался об этой правке так: «...мой рассказ в «Русских ведомостях» постригли так усердно, что с волосами отрезали и голову. Целомудрие чисто детское, а трусость изумительная. Выкинь они несколько строк — куда бы ни шло, а то ведь отмахнули середку, отгрызли конец, и так облинял мой рассказ, что даже тошно» [1, П., т. 5, с. 256]. А.П. Чудаков интерпретирует данный отзыв следующим образом: «Так оценивал Чехов сокращения своего «неприличного» текста» [156, с. 56]. Мы полагаем не вполне обоснованным ставить знак равенства между редактированием произведения, предназначенного для печати и купированием текста личной переписки, изначально для печати не предназначенного. Вопрос об отношении самого А.П. Чехова к опубликованию его эпистолярного наследия был и останется гипотетическим. Он не мог не предполагать такой возможности, о чем упоминал в юмористическом ключе — например, в письме брату Александру: «...тебя упомянет в моей биографии будущий историк: «Был-де у него брат Алексей, который исполнял его поручения, чем немало способствовал развитию его таланта». Для моего биографа не обязательно знать, как тебя зовут, но по подписи «Ал. Чехов» ему будет нетрудно догадаться, что тебя зовут Алексеем» [1, П., т. 2, с. 135]. Библиограф П.В. Быков писал М.П. Чеховой: «Есть свидетели, при которых Антон Павлович... сказал, что «со временем все его вещи должны увидеть свет...» [1, С., т. 1, с. 5]. Однако проблема остается спорной. Мы полагаем, что все эпистолярное наследие писателя необходимо печатать без купюр, но также считаем нецелесообразной редукцию «истинного образа А.П. Чехова» к купированным отрывкам и декларирования неаутентичности образа, который присутствует в текстах, прошедших подобную цензуру. Это неполный, но аутентичный образ. Примером такой неполноты восприятия может быть работа Ю.И. Айхенвальда «Письма Чехова», который об эпистолярном наследии писателя замечает следующее: «В его письмах раскрывается душа матовая и тихая; нет пафоса, бури, яркой страстности и резких тонов» [4, с. 5]. Данный взгляд на чеховский образ может быть назван неполным, однако, необходимо учитывать отношение исследователя к эпистолярному жанру и аспекты, которые для него в чеховской переписке являются ключевыми: «Если вообще читать чужие письма так нескромно, то глубокую скромность Чехова, дух его, витающий среди нас, мы этим задеваем особенно болезненно, и точно смотрят на нас с укором его близорукие глаза... но нет сил от этой нескромности отказаться и не читать его писем... ...они представляют собой ценный литературный памятник» [4, с. 4]. Отрывок из письма А.С. Суворину от 27 июня 1890 г., не включенный в академическое собрание сочинений и полностью приведенный в статье А.П. Чудакова, делает образ А.П. Чехова полнее и сложнее, однако не дает оснований создавать концепции, объявляющие «прежнего, цензурированного» А.П. Чехова искаженным. А именно подобные теории пытаются доказывать исследования Д. Рейфилда и М.Н. Золотоносова, в которых при интерпретации эпистолярного и творческого наследия писателя внимание заостряется в первую очередь на бытовых и интимных аспектах его жизни. И это также является одной из форм неполноты.

Нас же в связи со всем вышеизложенным интересует следующий вопрос: что дает в культурологическом отношении подход «срывания масок»? Автор данной диссертации не хотел бы показаться излишне категоричным, но вполне вероятно, что подобные теории в научном или эвристическом плане не дают науке почти ничего необходимого или качественно нового. Факт, что творцы культуры — «обычные люди» тривиален и не нуждается в подробных обоснованиях, однако то, что трансформирует человека в культурный феномен, пролегает в области отличий среднестатистического потребителя культуры (условного субъекта, не имеющего для культуры в качестве отдельной самостоятельной величины определяющего значения) от ее активного созидателя; поэтому маниакальный поиск общих черт «массы» и выделяющихся из нее гениев для культурологической мысли не может быть плодотворным.

Обращение к еще одной группе источников, выделенных нами выше, а именно — к мемуарной, с целью их культурологической интерпретации, осложнено объективными трудностями. С одной стороны, это уже отмеченные «низкий уровень вненаходимости», влияние социокультурного контекста, отсутствие необходимой временной дистанции между исследователем и «объектом». Еще более труднопреодолимый интерпретационный барьер связан с ключевым специфическим элементом мемуаристики как таковой: субъективным элементом. Воспоминания не преследуют измайловской цели «воссоздать образ», они акцентированы на его восприятии, которое, в свою очередь, зачастую почти не соотнесено с описываемым реальным феноменом.

Объем мемуарной литературы об А.П. Чехове достаточно велик. «Библиография воспоминаний о Чехове», составленная Э.А. Полоцкой, насчитывает 185 персоналий, чьи мемуары известны и опубликованы либо хранятся в рукописном виде [111, с. 881—928]. Подробный анализ этих источников может превысить объем данного исследования, поэтому остановимся на проблеме соотнесения достоверной (или котирующейся в качестве таковой) информации, которую можно почерпнуть в мемуарах.

Показательной иллюстрацией трудностей, связанных с «субъективным» элементом воспоминаний об А.П. Чехове, являются воспоминания Л.А. Авиловой «А.П. Чехов в моей жизни». Благодаря этим мемуарам, Л.А. Авилова гипотетически входит в список женщин, с которыми А.П. Чехова связывали любовные отношения. Гипотетически, потому что роль Л.А. Авиловой в жизни писателя и отношение к ней А.П. Чехова до сих пор остаются невыясненными. Чеховские письма к мемуаристке в целом выдержаны в нейтральном тоне, в большинстве своем посвящены творческим вопросам (А.П. Чехов правил ее рассказы и давал рекомендации, позднее она помогала в поиске и переписке чеховских произведений для подготовки собрания сочинений, изданного А.Ф. Марксом). Одно из самых откровенных писем А.П. Чехова, адресованных Л.А. Авиловой, якобы относится к 1901 г.: «Я всегда желал Вам счастья, и, если бы мог сделать что-нибудь для Вашего счастья, я сделал бы это с радостью. Но я не мог» [1, П., т. 10, с. 33]. Однако оригинал именно этого письма не сохранился, текст восстановлен Л.А. Авиловой по памяти. Таким образом, единственным источником, позволяющим говорить о романтических отношениях писателя к Л.А. Авиловой, остаются исключительно воспоминания последней. Исследователи интерпретируют эти мемуары различно. Так, А.П. Кузичева полагает, что данные воспоминания носят «оттенок шаблонной мелодрамы» [70, с. 295]. Кроме того, чеховский идиолект, по мнению А.П. Кузичевой, не совпадает со свидетельствами Л.А. Авиловой о признании А.П. Чехова в любви к ней: «По свидетельству мемуаристки, она тут же, после прощания с Чеховым, записала его признание. Если не дословно, то верно по смыслу. Но у Чехова в письмах нет ничего подобного слову «святыня», обороту «коснуться вас» и т. п. Это не из его лексикона. Зато подобные выражения в изобилии встречались в рассказах Авиловой...» [70, с. 399]. А.П. Кузичева приходит к заключению, что Авилова «воспринимала и домысливала встречи с людьми и события своей монотонной жизни по законам мелодраматического жанра. Она «вышивала» свой «роман» с Чеховым по канве немногих реальных фактов» [70, с. 400].

В то же время М.П. Громов занимает диаметрально противоположную позицию. Причем как по вопросу о спорной аутентичности идиолекта А.П. Чехова: «Авилова писала свои воспоминания, как воссоздавала текст утраченного письма: следуя интонациям Чехова, его словарю...» [33, с. 272], так и в оценке мемуаров Л.А. Авиловой в целом. По мнению М.П. Громова, ее воспоминания дали повод «для споров и разномыслия, которым, по-видимому, уже не будет конца. И в этом вся ее правота, вся правда ее воспоминаний...» [33, с. 273].

Оставив в стороне оценку тех или иных позиций (к мемуарам Л.А. Авиловой мы подробно вернемся в главе 3), еще раз подчеркнем характерную неоднозначность этих воспоминаний об А.П. Чехове. Помимо спорности и противоречивости отдельных воспоминаний, в посвященном А.П. Чехову мемуарном комплексе можно обнаружить примеры диаметрально противоположного взгляда на одни и те же явления и проблемы. Характерны в этом плане взгляды братьев писателя — Михаила и Александра — на внутрисемейные отношения, аспекты воспитания в семье Чеховых, связанные с тяжелым характером их отца П.Е. Чехова. Ал.П. Чехов в мемуарных очерках рисует картины тяжелого детства: «Антон Павлович только издали видел счастливых детей, но сам никогда не переживал счастливого, беззаботного и жизнерадостного детства, о котором было бы приятно вспомнить, пересматривая прошлое» [150, с. 84]. Мемуары М.П. Чехова, помимо того, что детство писателя описано в противоположных тонах, преследуют и открыто полемические цели: «...его [Ал.П. Чехова] воспоминания о детстве Антона Чехова, о греческой школе и многое другое написаны им под влиянием болезни [подразумевается алкоголизм], и в них очень мало достоверного» [151, с. 28]. Любопытно отметить, что недостатки воспоминаний Александра отмечал и первый чеховский биограф А.А. Измайлов: «Беллетристическая форма, какой отдает предпочтение Ал. Чехов, к сожалению, допускает возможность преувеличений и сгущения красок» [52, с. 19]. При этом нельзя сказать, что А.А. Измайлов полностью отвергает достоверность воспоминаний Александра, но относится к ним с определенной долей скепсиса. Например, о цитировании Ал.П. Чеховым высказывания брата Антона: «В детстве у меня не было детства» [150, с. 68], А.А. Измайлов пишет: «Мысль... несомненно, верная, — едва ли только это подлинная фраза Антона Чехова, чуткое ухо которого уловило бы ее антихудожественность и стилистическую шероховатость» [52, с. 60]. А.П. Кузичева характеризует братьев Александра и Михаила Чеховых как «прокурор отца» и «адвокат отца» соответственно [70, с. 11]. В цели данной работы не входит подробная аналитика упомянутых деталей чеховской биографии, однако вышеизложенное служит достаточным основанием для скептической позиции в отношении связанной с А.П. Чеховым мемуаристики. Зачастую, мемуарные свидетельства не столько помогают «реконструировать образ», сколько плодят новые проблемы.

Любопытным образчиком синтезирования чеховских текстов, мемуарной и биографической литературы служит работа И.Н. Сухих «Чехов в жизни: сюжеты для небольшого романа»; книга создана в жанре «документального монтажа». Работа И.Н. Сухих ориентирована на схожий по форме известный труд В.В. Вересаева «Пушкин в жизни», причем, по мнению ученого, «именно чеховская жизнь буквально напрашивается на подобную форму» [142, с. 5]. Книга состоит из фрагментов чеховских писем, произведений, воспоминаний современников, систематизированных по рубрикам: «Таганрог», «Медицина», «Мировоззрение» и т. п. Сознательно дистанцируясь от каких бы то ни было интерпретаций, И.Н. Сухих обосновывает это следующим образом: «Отбор и выбор — уже концепция, точка зрения. Два рядом поставленных фрагмента — интерпретация. Десятки и сотни противоречивых свидетельств — трудно контролируемая мозаика, размывающая исходные установки» [142, с. 6]. Замечание о мозаике неслучайно — результаты подобного биографического монтажа можно назвать амбивалентными: с одной стороны, отмеченное И.А. Манкевич «главное достоинство метода Вересаева... явившего читателю не иконописный лик Гения, а живого человека во всех гранях его повседневного бытия...» [93, с. 85], с другой стороны, мозаичность негативным образом сказывается и на целостности восприятия, и на возможностях интерпретации. При этом нельзя не отметить, что подход В.В. Вересаева своеобразно феноменологичен: писатель соглашался с тем, что в его книге о Пушкине зачастую используются недостаточно достоверные источники, отмечая при этом, что «живой человек характерен не только подлинными событиями своей жизни», но и «теми легендами, которые вокруг него создаются, теми слухами, к которым он подает повод» [93, с. 85]. Отметим, развивая это положение, что и феномен культур (которым в результате становится такой «живой человек», как А.П. Чехов), окружен аналогичными «легендами», более того — и это будет подробно проанализировано в третьей главе — одним из модусов бытия чеховского феномена являются его герменевтические искажения, некорректные прочтения и неадекватные интерпретации. Жанр «биографического монтажа» увеличивает коммуникативные аспекты рецепции феномена культуры, эскалирует его диалогический потенциал, но также повышает вероятность некорректных, неадекватных прочтений.

Особняком от вышеперечисленных жизнеописаний стоит работа Б.М. Шубина «Доктор А.П. Чехов». Книга Б.М. Шубина, рассчитанная на массового читателя, является своеобразным опытом оценки А.П. Чехова как медика и попыткой найти в специфических особенностях его личности и творчества следы влияния медицинского образования, которое писатель получил в Московском университете. И влияние это зачастую выше, чем представляется многим специалистам. Так, Б.М. Шубин отмечает, что А.П. Чехов «постоянно сравнивал своих учителей в медицине с писателями, перед которыми преклонялся» [164, с. 18]. Одним из таких учителей был Г.А. Захарьин, с которым писатель сопоставлял Л.Н. Толстого. Не лишена оснований гипотеза Б.М. Шубина о том, что А.П. Чехову «импонировал доведенный Г.А. Захарьиным до совершенства субъективный метод исследования больного, заключающийся в тщательном расспросе пациента не только об отдельных его ощущениях, но и о мельчайших подробностях его жизни, быта и труда...» [164, с. 29]. Подобный взгляд с нетривиального и нетрадиционного ракурса позволяет расширить представления о чеховском феномене и чеховском творчестве. Например, Б.М. Шубин производит своеобразную «диагностику» душевного состояния Иванова, главного героя одноименной чеховской пьесы. Б.М. Шубин, сопоставляя цитаты канадского профессора Г. Селье о симптоматике стресса и иллюстрируя их цитатами из «Иванова», заключает, что «нас не может не поразить почти дословное совпадение высказываний писателя и ученого» [164, с. 88]. Подобная интерпретация не может показаться надуманной, учитывая, например, следующую характеристику, данную А.П. Чеховым другому своему произведению — рассказу «Черный монах»: «Это рассказ медицинский, historia morbi. Трактуется в нем мания величия» [1, П., т. 2, с. 262]. Работы, подобные исследованию Б.М. Шубина, демонстрируют многообразие точек зрения, с которых могут быть рассмотрены и интерпретированы аспекты чеховских творчества и личности.

Подводя краткий итог нашего обзора биографических исследований, можно говорить об их значительном культурологическом потенциале. Основной и распространенный недостаток изучения таких материалов — односторонние методологические подходы к ним. Биографии, в большинстве случаев, рассматриваются как источники сугубо исторического характера, когда внимание акцентируется на событийной составляющей чеховского жизнеописания (в таком летописном ключе выдержана, например, работа А.П. Кузичевой), либо историко-литературных аспектах, когда биографическое исследование тесно сопрягается с решением филологических проблем (интерпретация текстов, уточнение истории создания тех или иных произведений и т. п., перечисленное характерно для чеховского жизнеописания, написанного М.П. Громовым). Наша задача — попытаться наметить возможные пути исследования А.П. Чехова как феномена культуры в том числе и на материале имеющихся на данный момент биографий писателя. Жизнеописания, как было показано в параграфе, всегда являются своего рода суммой представлений о чеховской личности в рамках конкретного временного отрезка изучения ее: отсюда глубокие отличия в интерпретации и оценке одних и тех же аспектов чеховского наследия (под наследием мы сейчас подразумеваем «синтез» жизни и творчества, кристаллизующийся в каждом подробном исследовании). Анализ таких противоречий, выявление закономерности их появления и последующего функционирования, позволяет уточнять и расширять представление об общих принципах бытия чеховского феномена в культуре.