Необходимо коротко проанализировать материалы, либо интерпретирующие чеховский феномен в междисциплинарном ключе, либо не связанные напрямую с изучением жизни и творчества А.П. Чехова, но содержащие концептуально важные для данной диссертации положения, не трактовавшиеся до сих пор аналогичным нашей концепции образом. В связи с комплексным методом, выбранным нами для исследования, материалы эти можно сгруппировать так:
1) Работы «интегративного» характера. Данные материалы можно условно назвать «Чехов и...» (об исследованиях такого рода мы писали в параграфе 1.1, однако наш подход к анализу этих источников отличается от рассмотренного в параграфе). В свою очередь, они делятся на две группы.
К первой принадлежат исследования аспектов мировидения, специфики чеховского отношения к тем или иным идеям и явлениям. Исследование таких работ важно для понимания и адекватной интерпретации итогов генезиса чеховского феномена в конкретном культурном пространстве. Данные аспекты становятся составными частями трех основных элементов феномена — субъектного, категориального либо мифологического (соотнесение с каждым элементом зависит от конкретного исследования, подробнее о составных частях см. преамбулу к главе 2). В качестве примера рассмотрим обширную проблему: А.П. Чехов и философия. Необходимо учитывать, что некоторыми исследователями данная проблема решалась однозначно негативно. Например, Д.В. Философов писал: «Русские писатели почти никогда не ограничивались «чистым искусством». Все они философствовали, занимались политикой, — словом, были «учителями жизни».
Чехов до самой смерти остался только художником. Он избегал высказываться по каким бы то ни было вопросам, занимавшим русское общество.
Конечно, ему приходилось сталкиваться с людьми самыми разнообразными, высказывать свои мнения. Но это были мнения собеседника, а не учителя» [146].
Одним из первых опытов «положительного» соотнесения чеховского творчества и мировоззрения с философией является лекция С.Н. Булгакова «Чехов как мыслитель». С.Н. Булгаков исходит из предпосылки, что «вся литературная деятельность Чехова проникнута весьма своеобразным и трудно поддающимся определению на языке школьной философии идеализмом» [22, с. 554]. Поэтому «общечеловеческий, а по тому самому и философский вопрос, дающий главное содержание творчеству Чехова, есть вопрос о нравственной слабости, бессилии добра в душе среднего человека, благодаря которому он сваливается без борьбы...» [22, с. 544]. Лекция С.Н. Булгакова полемизирует с распространенными оценками А.П. Чехова как безыдейного художника, писателя без мировоззрения. Решения поставленной задачи С.Н. Булгаков достигает, в частности, сопоставлениями. Одно из них давно стало хрестоматийным — сравнение А.П. Чехова с Л.Н. Толстым и Ф.М. Достоевским. В рамках этого сравнения С.Н. Булгаков называет А.П. Чехова «достойным выразителем... лучших традиций нашей литературы», с Ф.М. Достоевским и Л.Н. Толстым писателя «роднит многое» и «после них он является писателем наибольшего философского значения» [22, с. 542]. Подобный подход характерен не только попыткой соотнести чеховский феномен с феноменами аналогичного масштаба (к сравнениям типа «Чехов и Толстой» мы вернемся в данном параграфе ниже). Лекция С.Н. Булгакова была прочитана вскоре после смерти А.П. Чехова и помимо частной цели — выявить философские аспекты в творчестве и мировоззрении — представляла одну из первых попыток классифицировать феномен культуры в момент невозможности его непосредственного (самостоятельного) дальнейшего развития: А.П. Чехов стал своего рода культурной константой, и все «переменные», так или иначе связанные с его именем, личностью и творчеством («идея А.П. Чехова») отходили в рецепционное и интерпретационное поле. Опытом, в котором можно проследить начало становления А.П. Чехова как феномена, и является работа С.Н. Булгакова. А становления подобного рода неизбежно проходят стадию «классификации» — попытку определить место «нового» феномена среди феноменов так или иначе состоявшихся (при этом надо помнить, что Л.Н. Толстой на тот момент был еще жив, однако масштаб его как явления представлялся более бесспорным и однозначным, нежели масштаб чеховский).
Другое сравнение достаточно неожиданно: это сопоставление А.П. Чехова с Д. Байроном. «Как и у Байрона, основным мотивом творчества Чехова является скорбь о бессилии человека воплотить в своей жизни смутно или ясно осознаваемый идеал; разлад между должным и существующим, идеалом и действительностью, отравляющий человеческую душу...» [22, с. 551]. Далее: «Байрон скорбит о невозможности полета в безграничную даль, Чехов — о неспособности подняться над землею» [22, с. 551]. При этом С.Н. Булгаков очерчивает и границу данного сопоставления, подчеркивая, что оба писателя как «певцы мировой скорби... оказываются в художественном и философском трактовании человека антиподами: одного занимали исключительно судьбы сверхчеловека..., другого — духовный мир посредственности, неспособной даже стать вполне человеком» [22, с. 552]. В результате, пытаясь найти термин, характеризующий чеховское мировоззрение, С.Н. Булгаков приходит к неологизму «оптимопессимист». Это определение выражает не только итог изучения философских особенностей чеховского творчества и мировосприятия, но и релятивизм самой его личности, получившей уже тогда и получающей до сих пор диаметрально противоположные толкования. Противоречивость феномена А.П. Чехова, таким образом, была изначально обусловлена спецификой самого феномена, а все интерпретационные смысловые напластования явились следствием этих свойств.
Среди исследований, предлагающих новые трактовки отдельных аспектов, связанных с чеховским феноменом, заслуживает внимания монография П.Н. Долженкова «Чехов и позитивизм». Исследователь — подобно многим предшественникам — усматривает релятивный характер чеховской гносеологии: «Ситуации неопределенности в чеховских произведениях, построение произведений по принципу неопределенности являются отражениями на уровне поэтики представления Чехова о том, что человеческие знания имеют лишь предположительный характер» [41]. Однако П.Н. Долженков интерпретирует это не как принципиальную чеховскую отстраненность от философского миропонимания, но как влияние позитивизма: «Серьезным аргументом в пользу влияния позитивизма на писателя является то обстоятельство, что гипотетичность знаний в «первом позитивизме» и у Чехова обусловлена одной и той же причиной: проблемами и сложностями опытного познания мира, осуществляемого с помощью индукции» [41]. Влияние, по мнению исследователя, не было постоянным и ослабело к концу жизни А.П. Чехова. Монография не лишена спорности (в основном это касается интерпретации чеховских рассказов), однако П.Н. Долженков не стремится к окончательному решению поставленных в работе проблем, подчеркивая, что «исследуя мировоззрение А.П. Чехова, писателя, для которого человеческие представления о мире являются всего лишь предположительными, который допускал как возможные различные точки зрения на явления жизни, — исследуя мировоззрение мыслителя такой ориентации, следует не столько стремиться определить четкие рамки его мировоззрения, сколько пытаться выявить границы того поля, внутри которого порой, может быть, как маятник, двигалась мысль писателя» [41]. В целом, труд заслуживает внимания как одна из наиболее подробных концепций, старающихся соотнести чеховское миропонимание с контекстом его эпохи.
Еще один любопытный пример такого рода работ, относящийся к современным исследованиям, — статья С.Г. Бочарова «Чехов и философия». Это попытка ученого установить место философии в «чеховском мире» (т. е. задача, отличная от поставленной С.Н. Булгаковым). С культурологической точки зрения важно понять, насколько мы можем включать в чеховский феномен философский дискурс, или подобный дискурс применительно к А.П. Чехову — как глобальному явлению культуры — должен быть признан нерелевантным. Однако и здесь, что характерно для феноменов исключительной степени сложности, мы попадаем в область релятивного. С.Г. Бочаров место философии в чеховском мировосприятии иллюстрирует отрывком из «Вишневого сада»: «Ницше в конце концов нашел себе место у Чехова в сообщении помещика с гоголевской фамилией (о котором Бунин заметил, что не может быть дворянина с фамилией Симеонов-Пищик), что этот громадного ума человек в своих сочинениях советует фальшивые бумажки делать, — и положению философии в чеховском мире, в общем, эта реплика соответствует» [21, с. 147]. Это могло бы претендовать на итог, но является только постановкой вопроса. Далее исследователь отмечает любопытный факт: «...когда бы мы имели словарь языка Чехова, то, может быть, с удивлением обнаружили бы, сколь велика частотность в нем слов «философия» и «философствовать». И не просто частотность — их настоятельность, прямо назойливость в чеховском тексте. «...B России нет философии, но философствуют все, даже мелюзга» («Палата № 6»). Персонажи Чехова «философствуют все». А автор за персонажами? «Вздумал пофилософствовать, а вышел канифоль с уксусом» (о рассказе «Огни»). Автор как персонажи. «Философствовать» по-чеховски — слово профанированное, передающее жалкое состояние чеховского мира и его расслабленного сознания. Однако — в «Скучной истории» это серьезно и горько: «К несчастию, я не философ и не богослов». И затем в «Доме с мезонином»: у нас много медиков и юристов, но совсем нет философов и поэтов. Национальная жизнь обезглавлена, если нет философов и поэтов. «Философия» — оттого и столь частотное слово, что весьма проблемное слово, больное место и напряженная точка мира Чехова и его словаря» [21, с. 149—150]. Здесь проявляется одно из наиболее проблематичных свойств культурных феноменов — «поликонтекстность», приводящая к относительности всех возможных выводов и заключений (о поликонтекстности в нашей интерпретации — см. параграф 2.3). В рамках любого исследования каждой проблемы, имеющей отношение к феномену А.П. Чехова, мы неизбежно сталкиваемся с достаточным количеством аргументов в пользу диаметрально противоположных трактовок. Более того, один и тот же материал может быть интерпретирован в рамках противоположных концепций. Иллюстрацию этого парадокса можно найти и в предлагаемой статье, когда С.Г. Бочаров дает краткую историческую справку изучения философских аспектов творчества А.П. Чехова: «Смерть Чехова вызвала разброс оценок и пониманий в некрологах и иных реакциях интересных современников. С.Н. Булгаков принял «Чехова как мыслителя» (именно так он назвал свою публичную лекцию) в прямые наследники русской литературы, «философской par excellence». Андрей Белый возвел его в предтечи символистов. Лев Шестов объявил ненавистником мировоззрений и философий, но философствующим по-своему, на манер древних пророков — бьющимся головой о стену, и тем самым Шестов его описал как экзистенциального предтечу собственной философии. Чеховская «адогматическая и неиерархическая» картина мира подходила Шестову, выступившему с протестом против классической догматической философии (гегелевского типа)» [21, с. 150]. Вкратце проведенный экскурс в историю концепций, так или иначе интерпретировавших мировоззренческие позиции и творчество А.П. Чехова, представляется нам своеобразной иллюстрацией к амбивалентному «оптимопессимизму», выведенному С.Н. Булгаковым. Разнообразие течений, «предтечей» которых мыслился и мыслится А.П. Чехов — доказательство несводимости чеховского феномена ни к одному из возможных полюсов культуры (его специфической все-культурности и над-культурности). «Оптимопессимизм» помогает ощутить эту несводимость, однако как термин он не вполне адекватно отражает ее. Любая попытка оперировать утвердительными категориями, рассуждая о «чеховском», условна. С.Г. Бочаров пытается, по его словам, «рискнуть» говорить о «чеховской философии». Есть в статье более или менее определенные, «положительные» построения, как, например, следующее рассуждение: «В записной книжке Чехова есть запись: «Любовь. Или это остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь».
Это уже отрывок собственной чеховской философии... И вот интересно: эту свою философию Чехов строит в гиперболических категориях, но отнесенных в прошлое и в будущее с провалом в настоящем. Любовь была когда-то чем-то громадным (как «вековые деревья») и в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем она — «остаток». Романтическая на свой чеховский лад философия. Эпическое прошлое (которое он чувствовал в отзвуках, слышных в «Степи», с которой он начал свой главный путь) восстановится в фантастическом будущем через голову настоящего. Настоящее же — в разрыве с громадными величинами, как дядя Ваня, настоящее — время малых величин. Большие же величины присутствуют как мера разрыва. Но настойчиво присутствуют и влекут. Философские имена — это тоже большие величины, с которыми современность в разрыве» [21, с. 152—153]. Однако итоги статьи все равно остаются в поле относительного: «Чехов был за выводы естественных наук и за «дважды два», но действительность как она есть представала тоже перед ним как стена, с которой тоже не очень было понятно, что поделать художнику...» [21, с. 158]. Глобальность и недостаточная конкретность выводов в данном случае детерминирована глобальностью (и не достаточной конкретностью) решаемой проблемы.
Перейти от не лишенной доли абстрактности проблемы соотнесения чеховского феномена с философией вообще к более узким ее аспектам пытается В.Н. Порус в статье «Тоска по бытию (А.П. Чехов и философия культуры)». Вопрос, которым задается исследователь, сформулирован следующим образом: «Что такое эти «идеи», о которых болтают или тоскуют чеховские персонажи и о которых скорбно, а бывает, что и насмешливо, молчит Чехов? Это принципы культуры, ее ценностные идеалы (универсалии), которые призваны быть горизонтными ориентирами поведения, чувствования и мысли людей. Призваны, но не являются таковыми. Между ними и реальной человеческой жизнью — глубокий разрыв, пропасть. Как и почему это возможно?» [113, с. 16—17]. Переориентация с проблемы «А.П. Чехов и философия» на «проблему «А.П. Чехов и философия культуры» симптоматична. Частично ее можно соотнести с функцией легитимации, которая присуща феномену А.П. Чехова (эту функцию мы подробно разбираем в параграфе 3.1). Каждая система стремится соотнести либо свои отдельные аспекты (либо себя целиком) с наиболее значимыми в рамках определенной культуры феноменами. Причем это стремление не коррелированно значимостью конкретной системы. Философия теоретически может «оценивать» проблему чеховского мировоззрения как нерелевантную. Однако такая оценка приведет к неполноте уже феномена философии (в пространстве отечественной культуры). Поэтому соотнесение с феноменом А.П. Чехова необходимо как достижение этой полноты. Подобный императив просматривается во всех разобранных выше материалах, в том числе и в статье В.Н. Поруса, которая по своей задаче является боле «точечной»: А.П. Чехов, безусловно, один из ключевых элементов культурного процесса, но как он оценивал данный процесс и какой осознанный вклад вносил в него? Вопрос решается в свойственном многим подобным исследованиям «апофатическом» ключе: «Человек как он есть, обходящийся без идеалов или ценностных горизонтов, вернее, приспособивший их к своей самодовольной малости в виде «симулякров», это лишь материал, из которого посткультурная (или бескультурная?) действительность выстраивает свою бутафорию. Весь вопрос в том, признать ли это неизбежностью и согласиться с нею уже навсегда, оставив в прошлом, с которым надо расставаться смеясь, упования на то, что человек не равен своим обстоятельствам, а способен «трансцендировать», т. е. соотносить свою данность с идеальными целями и сверять свой путь по культурным ориентирам, — или же полагать, что мы, незадачливые наследники обанкротившейся и распавшейся культуры, действительно пока что живем на ее руинах, но уже пора приступать к устранению последствий катастрофы, начинать — в который раз! — строить новую культуру, а значит, и вступать с нею в новые отношения.
На этот вопрос у Чехова не было ответа, как нет его и у многих наших современников» [113, с. 21—22]. Предчувствием «краха культуры» объясняет В.Н. Порус и «тоску» чеховских героев.
С подобными попытками глобальной оценки масштабных аспектов чеховского феномена соседствуют исследования более частных проблем, наиболее характерной, решенной, но до сих пор решаемой, среди них является тема «А.П. Чехов и интеллигенция». В тех или иных формах вопрос затрагивается в каждой крупной работе, посвященной чеховским жизни и творчеству (Г.П. Бердников, А.П. Кузичева), есть в историографии проблемы и самостоятельные исследования, например, статья В.В. Воровского «А.П. Чехов и русская интеллигенция». Материалы аналогичного характера появляются до сих пор, один из примеров: статья О.И. Родионовой «А.П. Чехов о русской интеллигенции», в которой анализируются материалы чеховской переписки. Статья в целом является набором цитат из чеховских писем, разделенных на три группы. Первая не содержит «характеристик и оценок русской интеллигенции, но свидетельствует о значимости категории «интеллигентность» для автора» [116, с. 121]; вторая группа объединяет цитаты, «которые содержат отсылки к художественным произведениям А.П. Чехова и свидетельствуют о том, что для писателя являлась важной не только категория «интеллигентность», но и сама тема русской интеллигенции» [116, с. 124]; третья группа цитат — это тексты, «содержащие характеристики, свойственные, по мнению Чехова, русской интеллигенции» [116, с. 128]. Проанализировав таким образом чеховское эпистолярное наследие, О.П. Родионова приходит к выводу, что «отношение А.П. Чехова к русской интеллигенции было противоречивым» [116, с. 137]. Нетрудно заметить (в том числе — по разобранному нами в этом параграфе материале), что слово «противоречивый» и его синонимы являются неизбежными элементами выводов об отношении А.П. Чехова к любым проблемам и задачам.
Некорректно видеть в анализе приведенных вопросов исключительно литературоведческую или философскую подоплеку. Его реальное значение имеет непосредственное отношение к культурологии, поскольку исключительно разбор всех подобных нюансов позволяет выводить и интерпретировать отличия «идеи А.П. Чехова» времен непосредственно после его смерти и чеховского феномена в рамках других культурных пространств, в том числе современного. Абстрагировавшись от этих проблем, исследователь может реконструировать относительно аутентичный чеховский феномен начала XX в., а учитывая генеральные аспекты анализа данных вопросов, мы получаем феномен в его современном состоянии со всеми просматриваемыми связями с прошлым и его интерпретациями.
Вторая важная группа источников, относящихся к материалам «Чехов и...» представляет сопоставление А.П. Чехова с другими творцами культуры. Библиография этой группы материалов обширна, поэтому мы в иллюстративных целях перечислим отдельные монографии и статьи, чтобы наглядно представить разнообразие сопоставительного материала: Балабанович Е.З. «Чехов и Чайковский», Видуэцкая И.П. «Чехов и Лесков», Гейдеко В.А. «А. Чехов и Ив. Бунин», Громов М.П. «Скрытые цитаты (Чехов и Достоевский)», Евстигнеева Л.А. «Противление злу смехом (Чехов и Тэффи)», Катаев В.Б. «Златая цепь: Чехов и Пушкин» и его же «Чехов и Розанов», Лакшин В.Я. «Толстой и Чехов», Ломунов К.Н. «Толстой — Чехов — МХАТ», Смирнова Л.Н. «Страницы творческой дружбы (Чехов и Горький)». В качестве примеров подобных сопоставлений, кратко рассмотрим две работы из перечисленных: исследования Е.З. Балабановича и В.А. Гейдеко.
Во вступлении к своей работе Е.З. Балабанович отмечает: «Когда речь идет о взаимоотношениях двух гениальных художников, то, естественно, эти отношения не исчерпываются встречами и перепиской. Здесь очень существенны широкие взаимные творческие интересы. Здесь на первое место выступает жизнь произведений художников в сознании друг друга. Здесь важно сопоставление взглядов художников на различные явления искусства, степень близости этих взглядов» [9, с. 4]. Мы полагаем, что здесь перечислены частные задачи, не исчерпывающие более масштабных, глобальных связей и закономерностей. Творческие и личные связи, являясь необходимыми для изучения и любопытными предметами исследования, должны предварять данные глобальные задачи, служить своего рода пропедевтикой. Какие задачи мы подразумеваем? В работе В.А. Гейдеко «А. Чехов и Ив. Бунин» можно прочесть следующую мысль: «Крупный писатель — это не просто особая художественная система. Это и философская концепция бытия. И различия между писателями нигде не проявляются столь принципиально и столь очевидно, как в созданных ими философских моделях мира» [30, с. 188]. В приведенной цитате характеристика писателя как «философской концепции», сделанная В.А. Гейдеко, является в целом синекдохой. Мы полагаем, что данный тезис имеет плодотворный научный потенциал, будучи интерпретирован с большей степенью буквальности: крупный писатель в определенный момент своего развития (иногда непосредственно при жизни, иногда после) трансформируется в глобальную философскую и культурологическую концепцию. Таким образом, созданные им «модели» соотносятся с творцом (как идеей, феноменом — мы уточняем специфику употребления этого концепта в предварительных замечаниях ко 2 главе) как первичные и вторичные моделирующие системы в семиотике. В данной работе мы можем только обозначить эту проблему: для решения ее не выработан соответствующий инструментарий, а разработка его выходит за рамки нашей диссертации. Соотнесение феноменов возможно после исследования их в условном абстрагировании от подобных сопоставлений (условном, потому что к отдельным сопоставлениям мы прибегаем, а изложенная в 3 главе категориальная форма бытия феномена А.П. Чехова является фактически полностью соотнесением и сопоставлением).
Не решающие вышеописанных масштабных задач, работы Е.З. Балабановича и В.А. Гейдеко любопытны (применительно к нашим целям) отдельными аспектами. В исследовании «Чехов и Чайковский», например, можно найти «междисциплинарные» сопоставления типа «А.П. Чехов — Ф. Шопен»: «Чехову были близки лирические фортепианные миниатюры Шопена. И писатель и композитор в высокой степени владели трудным искусством немногим сказать о многом, в малом дать ощущение большого мира. Чехову и Шопену была одинаково присуща высокая простота и та музыкальная, лирическая грация, без которой нет и не может быть настоящего искусства. ...Один из наиболее тонких интерпретаторов Шопена Генрих Густавович Нейгауз... утверждал, что мог бы прочитать целую лекцию о большой внутренней близости творчества Чехова и Шопена...» [9, с. 66—67]. (В подобных соотнесениях, на наш взгляд, проявляется «тотальная целостность культуры», о которой мы пишем в главе 2). В книге В.А. Гейдеко находим любопытный пример анализа интерпретации А.П. Чеховым концепта «культура»: «Понятие «культура» у Чехова многозначно. Культура понималась им не как сумма приемов и навыков, которые можно выработать длительной тренировкой. За представлением о культуре у Чехова стояло и представление о высоких нравственных нормах, которые должны определять и направлять поведение человека... Эти нормы должны сделаться непреложными и естественными — не только для немногих людей, но и для общества в целом. И быть может, именно потому, что он так настойчиво и принципиально сторонился политики, весь нравственный и гражданский потенциал его сосредоточился в апофеозе культуры, вере в нее» [30, с. 183]. Вновь проявляется специфический для исследования любых аспектов чеховского феномена релятивизм: достаточно, ознакомившись с приведенной концепцией, вернуться к рассмотрению схожей проблемы В.Н. Порусом, о чьей статье мы писали в этом параграфе выше.
В целом, исследование подобных литературных и — шире — культурных связей и аналогий позволяет, с одной стороны, расширить и конкретизировать представление о чеховском феномене, с другой стороны, превращает его из «вещи самой по себе» в систему, связанную с другими явлениями культуры. Иначе говоря, позволяет смоделировать своеобразную иерархию подобных феноменов, не лишенную условности, но имеющую большой интерпретационный потенциал. Любопытно, что А.П. Чехов предпринимал специфические попытки создать такую систему, например, в юмористической миниатюре «Литературная табель о рангах». Кроме того, А.П. Чехов, видимо, пытался определить собственное место в иерархии отечественной культуры его времени (попытка носит, естественно, отчасти юмористический характер). Так, в письме М.И. Чайковскому от 16 марта 1890 г. А.П. Чехов писал: «Я готов день и ночь стоять почетным караулом у крыльца того дома, где живет Петр Ильич [Чайковский], — до такой степени я уважаю его. Если говорить о рангах, то в русском искусстве он занимает теперь второе место после Льва Толстого, который давно уже сидит на первом. (Третье я отдаю Репину, а себе беру девяносто восьмое)» [1, П., т. 4, с. 39].
2) Работы, связанные с диалогической теорией культуры.
Среди важных для нашей диссертации исследований этой группы следует в первую очередь назвать работы М.М. Бахтина «Проблемы творчества Достоевского», «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса», сборник статей «Эстетика словесного творчества». Сборник является концептуальной опорой для развиваемых в нашей диссертации моделей пространства культуры, вневременного субъектно-субъектного взаимодействия в культурном пространстве, диалогической природе рецепции текста культуры и творца этого текста (о чем мы упоминали выше); остальные бахтинские работы содержат отдельные тезисы и мотивы, переосмысленные в нашем исследовании. Для целей нашей работы также представляет интерес труд В.В. Библера «От наукоучения к логике культуры. Два философских введения в двадцать первый век». Концепция В.В. Библера — во многом обязанная своим появлением теориям М.М. Бахтина, уточняющая и развивающая данные теории (при этом самостоятельная и оригинальная) — акцентирует внимание исследователя на логических нюансах бытия культуры и динамике развития многих культурных процессов.
Важное значение имеет и критика диалогической концепции культуры. В первом параграфе данной главы мы уже обращались (и обратимся ниже) к одной из наиболее любопытных полемик (заочных) с бахтинским диалогизмом — критике данной теории М.Л. Гаспаровым. В целом работы М.Л. Гаспарова могут быть отнесены и к приведенной ниже четвертой группе исследований. Полемика позволяет, с одной стороны, изучить явление всесторонне, с другой, избежать крайностей при его интерпретации. Иначе говоря, наша позиция здесь созвучна хрестоматийной гегелевской триаде «тезис — антитезис — синтез». Диаметрально противоположные взгляды М.М. Бахтина и М.Л. Гаспарова на природу культуры вообще и «взаимоотношение» познающего культуру человека с ее текстами, являются теми самыми «тезисом» и «антитезисом», которые способны в результате претвориться в значимый для культурологической мысли синтез (что мы подробно разберем во второй главе). Плодотворность конструктивной критики для теории, против которой она направлена, может быть выявлена примером критики, конструктивизма лишенной. Рядом с категоричной, но взвешенной полемикой М.Л. Гаспарова в этом плане можно вспомнить неприятие концепта «диалог культур» Ю.И. Семеновым: «Между обществами и системами обществ имеет место не «диалог», а, когда они вступают в контакт, взаимодействие, в ходе которого происходит и культурное влияние. Если общества находятся примерно на одном уровне развития, то чаще всего их культуры взаимно влияют друг на друга; если одно из них выше другого, то имеет место преимущественное влияние культуры первого на культуру второго; а если разрыв между уровнями их развития чрезмерно велик, то нередко происходит почти полное замещение культуры менее развитого общества культурой более развитого — аккультурация» [123, с. 57]. Мнение исследователя можно было бы интерпретировать как высказанное со строго исторических позиций, однако, судя по общему тону другого материала [122], Ю.И. Семенов рассматривает концепцию «диалога культур» как безоговорочно неконструктивную, распространяющуюся в силу интеллектуальной «моды», не приводя доводов, которые позволили бы, как в случае с полемикой М.Л. Гаспарова, найти примиряющую данные полюсы точку зрения.
3) Материалы, посвященные семиотическому подходу к изучению культурных процессов.
Главное место среди данных работ, идеи которых так или иначе использованы нами, занимают исследования Ю.М. Лотмана. Сборники «Статьи по семиотике культуры и искусства» и «Семиосфера», как и вышеупомянутые работы М.М. Бахтина и В.С. Библера, представляют одну из концептуальных опор данной диссертации. Необходимо сделать несколько замечаний, исключающих возможность заподозрить наше исследование в «концептуальной эклектике». Как известно, отношение самого М.М. Бахтина к структурализму было неоднозначным. В заметках «К методологии гуманитарных наук» он пишет: «Мое отношение к структурализму. Против замыкания в текст. Механические категории: «оппозиция», «смена кодов» (многостильность «Евгения Онегина» в истолковании Лотмана и в моем истолковании). Последовательная формализация и деперсонализация: все отношения носят логический (в широком смысле слова) характер. Я же во всем слышу голоса и диалогические отношения между ними. Принцип дополнительности я также воспринимаю диалогически. Высокие оценки структурализма. Проблема «точности» и «глубины». Глубина проникновения в объект (вещный) и глубина проникновения в субъект (персонализм).
В структурализме только один субъект — субъект самого исследователя. Вещи превращаются в понятая (разной степени абстракции); субъект никогда не может стать понятием (он сам говорит и отвечает). Смысл персоналистичен: в нем всегда есть вопрос, обращение и предвосхищение ответа, в нем всегда двое (как диалогический минимум). Это персонализм не психологический, но смысловой» [14, с. 372—373]. Данный отрывок может оставить впечатление непреодолимых методологических различий в подходах к исследованию культуры, однако отдельные положения работ Ю.М. Лотмана (к которым мы вернемся ниже) позволяют говорить о сходствах теорий и о возможностях их продуктивного взаимодополнения. Например, в одной из статей Ю.М. Лотмана можно обнаружить следующее: «Развитие культуры, как и акт творческого сознания, есть акт обмена и постоянно подразумевает «другого» — партнера в осуществлении этого акта» [80, с. 205]. Подобные примеры демонстрируют, что между отдельными концепциями зачастую больше сходства (пусть и частичного), чем это представлялось авторам данных концепций. В задачи нашего исследования не входит подробный анализ сходств и различий диалогической и семиотической культурологических концепций. Мы преследуем попытку синтеза этих подходов в опыте исследования конкретного феномена — чеховского (т. е. без подробных теоретических обоснований подобного синтеза).
Среди постструктуралистских работ необходимо отметить статью Р. Барта «Смерть автора», чья концепция будет интерпретирована нами при рассмотрении специфики бытия культуры в виртуальных формах (что тесно связано с мифологическим модусом бытия феномена А.П. Чехова — упоминаемыми выше искажениями рецепции этого феномена).
4) Исследования филологического, философского и исторического характера.
В качестве концептуально наиболее важных назовем работы М.К. Мамардашвили («Психологическая топология пути» и «Очерк современной европейской философии»), В.М. Межуева («Идея культуры»), М.Б. Туровского («Философские основания культурологи»), К. Ясперса («Истоки истории и ее цель»). Все перечисленные работы (остальные материалы, относящиеся к данной группе исследований, будут упоминаться и, в случае необходимости, анализироваться ниже применительно к отдельным вопросам) обладают масштабным эвристическим потенциалом, мы полагаем, до сих пор раскрытым не полностью. Сфера их применения к нашей концепции достаточно широка: от иллюстрации отдельных тезисов до концептуальной поддержки целых аспектов нашей диссертации.
Одной из таких теорий, влияющих на отдельные положения нашего исследования (в первую очередь — на идею вневременного субъекта во второй главе), является персоналистическая концепция культуры М.Б. Туровского, в которой личность трактуется как системообразующий фактор культуры. Ученый рассматривал культуру как «субъектный (личностный) аспект истории» [145, с. 336]. Доведенная до возможного логического предела и дополненная идеями других концепций, эта трактовка перекликается с идеей транстемпорального субъекта (см. параграфы 2.2 и 2.3). Кроме того, в плодотворной концепции М.Б. Туровского можно обнаружить параллели с бахтинским диалогизмом, например, когда исследователь пишет о том, что «понимание прошлого, как ни странно это звучит, приобретает достоверность лишь в оценке настоящего» [145, с. 413]; и с идеями о «вечном настоящем культуры», когда М.Б. Туровский отмечает, что последняя «не исчерпывается порядком, полагаемым временной преемственностью» [145, с. 421]. Мы говорим об интерпретационном потенциале отдельных положений культурологической концепции М.Б. Туровского, учитывая, что в первозданном виде она лишь пересекается с положениями, выдвинутыми в нашей работе (одно из таких пересечений мы анализируем в параграфе 2.2).
Итак, в данной главе нами произведена попытка приблизительной классификации имеющихся источников, так или иначе связанных с личностью и творчеством А.П. Чехова, а также классификация материалов, необходимых для культурологического изучения и осмысления феномена А.П. Чехова в рамках нашей диссертации. Отсутствие исследований, непосредственно преследующих подобную цель, компенсируется возможностью находить необходимый материал в трудах различной направленности (биографии, мемуарная литература и т. д.), и интерпретировать его, опираясь на широкий круг различных культурологических, философских, семиотических концепций (М.М. Бахтин, Л.М. Баткин, Ю.М. Лотман и т. д.). И классификации, и общие характеристики материалов носят конспективный, ликбезный характер. Более детально специфика каждой из перечисленных групп материалов, а также особенности конкретных исследований, будут анализироваться в тексте нашей работы по мере необходимости.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |