Вернуться к Е.Б. Меве. Медицина в творчестве и жизни А.П. Чехова

Идея неоправданного величия

Среди произведений А.П. Чехова «Черный монах» занимает особое место. Дело в том, что этот рассказ не был понят не только при жизни писателя, но его не понимают некоторые исследователи творчества Чехова и в настоящее время.

Волжский в 1904 г. писал: «Соединительных звеньев, моста между идеалом и действительностью Чехов не знал... отсюда и страх жизни, страх обыденщины... порою, как в «Черном монахе» или «Палате № 6» — поэтизация иллюзий, заволакивающих своей радужной дымкой гнетущую пустоту жизни».

В Юбилейном сборнике (1910) Л. Козловский спрашивал: «Если в действительности нельзя вырваться из-под... власти обыденщины, то почему хоть в безумном бреду, в галлюцинации не испытать счастья свободы? Почему вместе с «Черным монахом», который вышел из пределов земной атмосферы и блуждает по Вселенной, не унестись в царство безумных, но счастье дающих видений?»

А. Скабичевский считал, что «Черный монах» — попросту интересная психиатрическая демонстрация, а проф. Л.А. Блуменау, рассматривавший рассказ «Черный монах» с психиатрической точки зрения, видел в нем идеализацию душевной болезни.

М.П. Никитин сомневался, представляет ли образ Коврина социальное значение.

Это основные мысли, которые высказывали современные Чехову критики по поводу «Черного монаха».

Чехов болезненно переживал неправильные суждения о своем рассказе. Приведем воспоминания С.Т. Семенова.

К С.Т. Семенову Чехов пришел с оттиском только что опубликованного рассказа «Черный монах». «Об этом рассказе уже появились рецензии, не удовлетворявшие Антона Павловича, — писал С.Т. Семенов. — А.П. медленно ходил по кабинету и рассказывал, в чем сущность его рассказа «Черный монах» и как его не поняли. Я не читал тогда рассказа и не мог понять, чем тогда огорчили А.П., но хорошо помню, что он был крайне недоволен таким поверхностным отношением критиков к художественным произведениям».

К большому сожалению, осталась неизвестной мысль самого Чехова о своем рассказе. Его слова в письме к А.С. Суворину от 25 января 1894 г. «Просто пришла охота изобразить манию величия», очевидно, предназначались для тех, кто не хотел или не смог понять писателя.

Г.А. Бялый уже в наше время повторил старый вариант оценки «Черного монаха». Он считал, что ненормальным является не столько нарушение нормы (болезнь Коврина), сколько сама норма, т. е. такое состояние мира, когда величие уходит из жизни и остается только в мечтах маниаков, — когда экстаз становится уделом психических больных1.

Любопытно, что реакционный критик Ю. Николаев еще в 1894 г. в № 34 «Московских ведомостей» писал, что Коврин ограниченный, мелкий и ничтожный человек с ущемленным самолюбием, возомнивший себя вершителем судеб человечества. Эта точка зрения была прямо противоположной всем остальным.

Е. Сахарова (1959) считает, что «известные возможности различных толкований образа Коврина, оправдания и осуждения героя рассказа заложены в самом рассказе»2. Нам показалась эта мысль неожиданной. Чехов, описывая у своих героев, как например у героя «Скучной истории», ряд настроений, не допускал и возможности разных толкований основной идеи произведения. Очевидно, правильное понимание идеи «Черного монаха», соответствующее замыслу автора, может быть только одно.

В 1951 г. М.П. Гущин3 по-новому расценил идею «Черного монаха». Он считал, что этому произведению принадлежит одно из первых мест в борьбе за материалистическую эстетику. Эта борьба началась в 90-х годах прошлого столетия и в основном была направлена против декадентства и других идеалистических направлений в искусстве. Декадентское течение, охватившее к этому времени не только искусство, но и жизнь значительной части интеллигенции, было по своему существу глубоко реакционным. Теория декадентов о «божественных» истоках поэзии явно противоречила материалистической эстетике, основы которой были заложены Чернышевским.

По концепции М.П. Гущина, в лице героя рассказа магистра философии Коврина выведен рядовой интеллигент, проникнутый декадентскими идеями.

М.Е. Елизарова4 указывала, что повесть «Черный монах» превратилась у Чехова «в полемику с наиболее утонченной и вредной разновидностью декадентского жизнеотрицания».

Так же подходит к этому вопросу З. Паперный5. «Черный монах» рассматривается им как своеобразный ответ художника современным ему ковриным, для которых хилая обманчивая мечта заслоняла земную реальную жизнь.

В речах «Черного монаха» В. Ермилов явственно слышит отзвук декадентских идей. Однако наряду с этим, — считает он, — в «Черном монахе» содержалась также и внутренняя полемика с некоторыми идеями, волновавшими Ф.М. Достоевского и его героев. В. Ермилов подчеркивает, что «Чехов видел в творчестве Достоевского нескромность, претенциозность... Мысли «черного монаха и Коврина о галлюцинациях, призраках, о родстве гения с безумием, о несовместимости гения со здоровьем и о здоровье как свойстве средних, стадных людей, апологетика болезненного состояния, приближающего «высшего» человека к «царству божию», — все не это так далеко от... суждений, излагаемых Свидригайловым в разговоре с Раскольниковым...»6 Декадентские рассуждения Коврина прямо перекликаются с болезненными идеями идиотов и эпилептиков Ф.М. Достоевского.

Мысли и действия декадентов, которые были хорошо известны Чехову, казались столь уродливыми, столь не вязались со здравым смыслом, что это дало право Н.Н. Баженову считать их сродни патологическим. Он сравнивал «творения» декадентов и записи бреда помешанных и находил в них много общего. Но, конечно, дело здесь не в безумии декадентов, а в их порочном антисоциальном мышлении. Их идеи — это идеи неоправданного величия. А в резко «гипертрофированном», усиленном виде идеи величия становятся бредом величия. Разница между ними не качественная, а количественная.

Таким образом, следует считать, что болезнь Коврина служит Чехову не для популяризации пустых идей философа и психолога Коврина, а для их осуждения. Ведь не случайно Коврин у Чехова преподает психологию, т. е. ту науку, которая, по словам писателя, была в то время «не наукой, а фикцией, нечто вроде алхимии». Такая потусторонняя («вроде алхимии») идеалистическая психология и питала всякого рода декадентские и символистические течения.

Некоторые исследователи творчества Чехова считают рассказ «Черный монах» загадочным и даже мистическим. Так ли это?

О происхождении одного из элементов рассказа — образа черного монаха — подробно сообщает М.П. Чехов. В один из летних вечеров в Мелихове заговорили о миражах. Может ли мираж преломиться в воздухе и дать от себя второй мираж? Очевидно, может. А этот второй мираж может дать собою третий, третий — четвертый и т. д. до бесконечности. Следовательно, возможно, что сейчас во вселенной гуляют те миражи, в которых отразились местности и даже люди и животные, существовавшие еще тысячи лет тому назад. Не на этом ли основаны привидения? Разговор носил шутливый характер, «граничащий со вздором», как пишет М.П. Чехов, но он, вероятно, и послужил причиной страшного сна у Антона Павловича.

— Я видел сейчас страшный сон, — рассказал он своему брату. — Мне приснился черный монах.

Образ приснившегося черного монаха хорошо запечатлелся в памяти писателя и стал литературной «заготовкой» рассказа.

Каков же социальный замысел произведения? Притянута ли сюда искусственно тема осуждения идей декадентства и мистических идей Достоевского, как это мыслят некоторые исследователи, или есть основание полагать, что Чехов именно и имел в виду осудить эти идеи?

Выше мы уже показали, что Чехову претили «теории» Макса Нордау, Ницше и других теоретиков, питавших «искусство» Мережковского, Поля Бурже и прочих декадентов и мистиков западного и российского толков.

В чеховском Юбилейном сборнике (1910) сам Мережковский писал:

«К нарождающемуся тогда декадентству в литературе Чехов относился вообще недружелюбно, недоверчиво... Трезвый и тонкий реализм отталкивал его от дешевой мистики.

Мережковский вспоминает об одном ужине:

Чехов зорко следил за всеми и слушал. С нами была молоденькая декадентка, в те времена явление — редкое... Видя, как ухаживает за декаденткой какой-то юный поэт. Чехов заботливо отвел его в сторону.

— Голубчик...

— Что?

— Голубчик. Женитесь вы на нормальной женщине...»7

Чехов всегда резко критиковал произведения писателя И. Щеглова, называя их «мракобесием 84 пробы», но Мережковского он считал еще большим ханжой и мракобесом, чем своего неудачливого товарища литературной юности.

Стихийность искусства, божественные истоки гениальности, близость гениальности безумию, вера в «бесконечное и бессмертное» — все это проповедывал главарь декадентов, а в будущем ярый реакционер Мережковский. Поэтому он и был неприятен Чехову. Поэтому великий писатель уже перед смертью отказался «сотрудничать с ним под одной крышей».

Одной из навязчивых идей Мережковского была идея, выдвинутая Ломброзо о близком родстве гениальности и душевной болезни. Но против этого возражали прогрессивные русские психиатры, современники Мережковского.

Так, Н.Н. Баженов писал: «Известна формула: гениальность — это невроз. Посмотрим, так ли это... И прежде всего, знаете ли вы, сколько имен в списке гениальных душевно-больных людей, в списке, составленном Ломброзо?.. Ровно 27, и в том числе такие гении, о которых едва ли многие слышали, занимающие, однако, такое же место в этом перечне, как например Шопенгауэр и даже Ньютон... Стало быть, на протяжении всей культурной истории цивилизованного человечества ученый, всячески старающийся доказать ближайшую связь гениальности и психозов, едва мог насчитать два десятка людей талантливых или даже действительно гениальных, страдавших душевною болезнью.

Неправда ли, что a priori ожидаешь гораздо более многочисленного списка!.. Правда, что значительно обширнее перечень различных известных мыслителей, художников, ученых, общественных деятелей и т. д., которые отличались аномалиями характера и чудачествами, у которых констатированы различные болезненные явления со стороны нервной системы и физические или психические симптомы вырождения. Но ведь все это имело бы значение и силу доказательства только в том случае, если бы параллельною статистикой было констатировано, что все эти патологические особенности гораздо реже встречаются среди рядовой, средней, так сказать, нормальной толпы»8.

Позже И.П. Павлов объяснил, что между людьми с возбужденно работающей нервной системой могут встретиться и выдающиеся люди, но нервная система этих людей более чувствительна к внешним влияниям. «Отсюда, — писал И.П. Павлов, — широко распространенная и горячо обсуждаемая тема: гений и помешательство»9.

Чехов в лице Коврина изобразил лжеученого, верившего в мистическую сущность искусства, в свою гениальность, во все то, во что верил Мережковский и его единомышленники.

Коврин был человек с возбудимой и неуравновешенной нервной системой, но выдающимся, талантливым, а тем более гениальным человеком он не был.

Чехов знал цену таланту. Он знал, что талантливость — это целеустремленный труд. Талант без общей идеи превращается в ничто. Возможность создать выдающееся произведение искусства может быть превращена в действительность только тогда, когда перед человеком — определенная цель. Гений не вспыхивает по наитию свыше. Написать талантливо две-три страницы могут многие, но для того, чтобы писать талантливо всю жизнь, нужно быть гением, таким, какими были Л.Н. Толстой, И. Гете, О. Бальзак... Гениальность — это талантливость, помноженная на гигантский труд. Творение — это борьба человека за положительную идею. Творить без плана по одному вдохновению нельзя. Чехов говорил, что если бы какой-нибудь автор похвастал ему, что он написал повесть без заранее обдуманного намерения, а только по вдохновению, то он назвал бы его сумасшедшим.

Магистр Коврин в глубине души считал себя высоко одаренным человеком. Позже, уже заболев, но относясь ещё критически к заболеванию, Коврин видел в своем помешательстве подтверждение своей гениальности. По существу же магистр Коврин — это посредственный интеллигент с хаотически работающей нервной системой. У него непреодолимое желание выдвинуться в жизни, но определенной цели у него нет. Поэтому Коврин и утомился и расстроил себе нервы. По совету врача он проводит в сну и лето у близких ему людей, садовода Песоцкого и его дочери, хрупкой, нежной девушки Тани.

В деревне Коврин продолжал вести такую же нервную и беспокойную жизнь, как в городе. Он много читал и писал, учился итальянскому языку... он спал так мало, что все удивлялись; если нечаянно уснет днем на полчаса, то уже потом не спит всю ночь и после бессонной ночи, как ни в чем не бывало, чувствует себя бодро и весело.

Стремление выдвинуться, вести за собой других у Коврина имелось, но оно не было приложено к делу, ибо настоящих дел у такого типа интеллигентов не было. В результате беспрерывной «сшибки» бесцельного возбуждения, стремления к недостижимому с неизбежным торможением и развилась болезнь Коврина с ярким представлением о его мнимой одаренности, о его гениальности.

В рассказе появляется образ черного монаха. Появление его связано с известной уже нам легендой о миражах, которую писатель и воспроизводит в рассказе.

— Странный мираж, — сказала Таня, которой не понравилась легенда.

— Но удивительнее всего, — засмеялся Коврин, что я никак не могу вспомнить, откуда попала мне в голову эта легенда. Читал где? Слышал? Или, быть может, черный монах снился мне? Клянусь богом, не помню. Но легенда меня занимает. Я сегодня о ней целый день думаю.

Чехов был знаком с учением о галлюцинациях. Он знал, что основой галлюцинации является воображение. Образ черного монаха был подготовлен воображением Коврина. Он имел поддержку в его повышенном чувственном фоне. Нервное напряжение сделало образ настолько живым, что он приобрел форму галлюцинации. В дальнейшем к этому присоединилось постоянное желание вызвать образ. Если думать о каком-то образе, постоянно фиксировать его в своем воображении, то этот образ приобретет еще большую силу и живучесть.

Чехов понимал, что галлюцинация и является образом, созданным воображением и принятым за действительность. Но галлюцинация возникает непроизвольно и в этом отношении механизм ее возникновения сходен с воспоминаниями о прежде пережитом или слышанном. Воспоминания тоже возникают непроизвольно.

Чехов начинает рассказ с того, что Коврин утомился и расстроил себе нервы. Это и было предрасполагающим условием для появления галлюцинации.

Возникновение галлюцинаторного образа (сначала зрительного) представляется так: дунул ветерок, пошевеливший Коврину волосы и пробежавший волной по ржи, затем ветер усилился, рожь зашумела сильнее, и послышался ропот сосен. Из открытых окон дома доносились звуки «известной серенады» Брага.

Коврин остановился в изумлении. На горизонте, точно вихрь или смерч, поднимался от земли до неба высокий черный столб. Контуры у него были неясны, он двигался с быстротой, становясь все меньше и яснее. Коврин бросился в рожь, чтобы дать ему дорогу. Монах в черной одежде с седою головой и черными бровями, скрестив на груди руки, пронесся мимо. Босые ноги его не касались земли. Уже пронесясь сажени на три, он оглянулся на Коврина и улыбнулся ему ласково и в то же время лукаво. Но какое бледное, худое лицо! Опять начиная расти, он пролетел через реку, неслышно ударился о глиняный берег и сосны и, пройдя сквозь них, исчез как дым.

— Ну, вот видите ли... — пробормотал Коврин. — Значит, в легенде правда.

В создании галлюцинаторного образа Чехов предстает и как врач и как тонкий художник.

Характерна одна деталь. В тексте 1894 года о черном монахе было сказано так: «...какое бледное, страшно бледное, тощее лицо!»

Деталь — тощее лицо — показалась Чехову нехудожественной. И он для полного собрания сочинений во всем рассказе заменил только одно слово «тощее» на «худое». Этим исправлением, одним мастерским мазком Чехов значительно изменил черты галлюцинаторного образа — «какое бледное, страшно бледное, худое лицо!»

Образ черного монаха, который появляется перед взором Коврина, должен быть ласковым образом. Коврин может поверить в то, что он «избранник и гений», только ласковому монаху.

На другой день у Коврина к зрительной галлюцинации присоединилась и слуховая. Вечером, сидя в саду и вновь услышав «знакомую мелодию», напомнившую ему про черного монаха, он подумал: «Где-то ...носится теперь эта оптическая несообразность?», и едва он нарисовал в своем воображении то темное видение, которое он видел на ржаном поле, как из-за сосны, как раз напротив, вышел неслышно, без малейшего шороха, человек среднего роста с непокрытою седою головой, весь в темном и босой, похожий на нищего, и на его бледном, точно мертвом лице резко выделялись черные брови. Приветливо кивая головой, этот нищий или странник бесшумно подошел к скамье и сел, и Коврин узнал в нем черного монаха. Минуту оба смотрели друг на друга — Коврин с изумлением, а монах ласково и, как тогда, немного лукаво, с выражением себе на уме.

— Но ведь ты мираж, — проговорил Коврин. — Зачем же ты здесь и сидишь на одном месте? Это не вяжется с легендой.

— Это все равно, — ответил монах не сразу, тихим голосом, обращаясь к нему лицом. — Легенда, мираж и я — все это продукт твоего возбужденного воображения. Я — призрак.

— Значит, ты не существуешь? — спросил Коврин.

— Думай, как хочешь, — сказал монах и слабо улыбнулся. — Я существую в твоем воображении, а воображение твое есть часть природы, значит, я существую и в природе...

— Я не знал, что мое воображение способно создавать такие феномены. Но что ты смотришь на меня с таким восторгом? Я тебе нравлюсь?

— Да, ты один из тех немногих, которые по справедливости называются избранниками божиими...

В дальнейшей беседе монах, отвечая на вопросы Коврина о бессмертии, о цели жизни, о великой будущности людей, о царстве вечной правды, наговорил ему много приятных для него вещей.

— Как приятно слушать тебя! — говорит Коврин. Однако он сознает, что монах есть призрак, галлюцинация. Его тревожит, что он психически болен. Но и здесь монах его успокоил, доказав ему, что он заболел вследствие переутомления, принеся в жертву идее свою жизнь и здоровье, т. е. поступил как благородная натура.

Коврин задал вопрос, может ли он себе верить, раз он психически болен, и на это монах дал ответ, что гениальные люди, будучи родственны помешательству, также видели призраки, и что здоровы — только заурядные, стадные люди.

— Странно, ты повторяешь то, что часто мне самому приходит в голову, — сказал Коврин. — Ты как будто подсмотрел и подслушал мои сокровенные мысли...

В действительности так оно и было. Коврин, встречаясь с монахом, вкладывал свои собственные мысли в его уста. Монах, таким образом, являлся его вторым я. Коврин раздвоился и сам с собою вел беседу.

Коврин устами монаха повторил реакционные идеи об одаренности свыше, о стадных людях, обо всем том, о чем взлохмаченные декаденты разглагольствовали на своих вечерах. Но как только Коврин задал монаху (т. е. себе) вопрос: «Что ты разумеешь под вечной правдой?», — монах исчез. Ответа на этот вопрос у самого Коврина не было, и поэтому монах ему ничего ответить не мог.

Коврин через монаха вещает о том, что он утомился и свое здоровье принес в жертву идее. Какой идее? Кому принес пользу его труд? Ведь Коврин это тот же Серебряков («Дядя Ваня») в молодости, и если бы Коврин не умер, то к исходу жизни пришел бы с такими же результатами, как и Серебряков. Ведь ученому-сухарю Серебрякову Чехов противопоставляет симпатичные образы дяди Вани и Сони, которые так напоминают Песоцкого и Таню.

Яркий галлюцинаторный образ, созданный писателем, мог бы остаться только зрительным. Но для раскрытия внутренней сущности Коврина Чехову нужно было, чтобы этот образ заговорил. В диалоге Коврина с самим собой писатель раскрыл те мысли, которые Коврин пытался скрыть в глубине своего сознания.

В 1959 году появилась работа Е. Сахаровой10, в которой Коврину дана иная оценка. Е. Сахарова пишет: «Коврин — не бездарность и не ничтожество, это тонкая, нервная изящная натура, его волнует и восхищает красота природы, он глубоко чувствует музыку, увлеченно и самозабвенно отдается своим научным занятиям».

Рассуждения Коврина («Ты болен, потому, что работал через силу и утомился, а это значит, что свое здоровье ты принес идее, и близко время, когда ты отдашь ей и самую жизнь...») Е. Сахарова принимает без критики.

«В этом романтическом, окрыленном, внутреннем монологе Коврина, — пишет она, — выразилась давнишняя мечта Чехова о героях подвижниках...»

Автор работы сравнивает Коврина с Дымовым. «Чехов, — пишет она, — упорно искал таких подвижников в жизни». В рассказе «Попрыгунья» Чехов с проникновением и любовью нарисовал образ... замечательного ученого Дымова, скромного и самоотверженного человека, погибшего в столкновении с миром пошлости...» Но ведь мир пошлости в «Черном монахе» представлен именно Ковриным и совершенно непонятно, почему Е. Сахарова считает, что «в взволнованных, приподнятых словах безумного Коврина передана Чеховым та радость, то необыкновенное счастье, которое может испытать человек, отдающий всего себя, всю свою жизнь служению вечной правде, спасению человечества».

Следует думать, что более прав был Ю. Николаев, который еще в 1894 году написал, что Коврин ограниченный, мелкий и ничтожный человек с ущемленным самолюбием.

То, что Коврин ничтожный человек, показывает ясно и сам Чехов. Коврин отвечал своему тестю «грубо и иначе не смотрел на него, как насмешливо и с ненавистью, а Егор Семенович смущался и виновато покашливал, хотя вины за собой никакой не чувствовал».

И далее.

«Таня говорила Коврину:

— Отец обожает тебя. Ты на него сердишься за что-то, и это убивает его. Посмотри: он стареет не по дням, а по часам. Умоляю тебя, Андрюша, бога ради, ради своего покойного отца, ради моего покоя, будь с ним ласков!

— Не могу и не хочу.

— Но почему? — спросила Таня, начиная дрожать всем телом. — Объясни мне, почему?

— Потому, что он мне не симпатичен, вот и все, — небрежно сказал Коврин и пожал плечами...

И, наконец: «Однажды, желая причинить ей боль, он сказал ей, что ее отец... просил его жениться на ней; Егор Семенович нечаянно подслушал это... и с отчаяния не мог выговорить ни одного слова, и только топтался на одном месте и как-то странно мычал, точно у него отнялся язык, а Таня, глядя на отца, вскрикнула... и упала в обморок. Это было безобразно».

Разве в этих скупых чеховских зарисовках не ясно, на чьей стороне симпатии писателя?

Тема сада в рассказе необычайно поэтична. Привлекает не только «сказочное впечатление» от сосен с обнажившимися корнями, похожими на мохнатые лапы, от цветов, привлекает и любовь Песоцких к фруктовому саду.

— Я люблю дело — понимаешь? — говорит Песоцкий, — люблю, быть может, больше, чем самого себя... Все прививки я делаю сам, обрезку — сам, посадки — сам, все сам... А когда я умру, кто будет смотреть?

Песоцкий как бы физически почувствовал боль, когда кто-то привязал лошадь к яблоне.

— Вся, вся наша жизнь ушла в сад, мне даже ничего никогда не снится, кроме яблонь и груш, — говорит Таня.

Но Песоцкому и Тане кажется, что любить сад еще недостаточно, им кажется, что у Коврина есть какая-то высшая цель и их тянет к нему, они любят Коврина, оберегают его, преданы ему.

Е. Сахарова считает, что Песоцкие, — «если рассматривать их образы в широком философском плане рассказа, еще недостойны сада». Да и фруктовый сад ей не очень нравится. Ее смущает, что деревья в этом саду «стояли в шашечном порядке, ряды их были прямы и правильны, точно шеренги солдат, и эта строгая педантическая правильность и то, что все деревья были одного роста и имели совершенно одинаковые кроны и стволы, делали картину однообразной и даже скучной».

Но ведь скучной эта картина кажется и Коврину; его эстетическому чувству претят костры из навоза, соломы и всяких отбросов, которые зажигают для того, чтобы сохранить сад. Ему неприятен дым от костров.

Чехов видел поэзию не только в высоких соснах и мохнатых корнях запущенного сада, но и в строгом порядке фруктовых деревьев, в дыме от костров, в людях, которые работают в дыму.

Е. Сахарова полемизирует с М. Гущиным и считает, что он неубедительно и неоправданно связывает мысли Коврина во время галлюцинации с идеями Мережковского, она не согласна с тем, что М. Гущин в образах Песоцких видит олицетворение прекрасного.

Положения Е. Сахаровой, высказываемые в полемике с М. Гущиным (которая по существу является полемикой и с Е. Елизаровой, и с З. Паперным, и с В. Ермиловым), представляются нам не новыми и, конечно, спорными. Эти положения идут вразрез с современным толкованием рассказа. Они, очевидно, не отвечают идее Чехова, вложенной в это произведение, и придают иной смысл «Черному монаху», одному из самых поэтических и социально-направленных произведений писателя11.

В лице Коврина Чехов вывел не человека, мечтающего о подвижничестве, а восторженного себялюбца.

Чехов столкнул жизнь Коврина с жизнью скромных тружеников. Они любят жизнь, любят свой замечательный сад, любят самого Коврина. Образ Тани такой же нежный и поэтический, как образ чеховской Мисюсь («Дом с мезонином»). Отец Тани человек мичуринского типа, с творческой фантазией. Личным трудом он превращает свои мечты в действительность. Отец и дочь Песоцкие — по-настоящему хорошие люди. И Коврин губит этих людей и губит их сад. Только на исходе жизни он начинает сознавать, что он не гений, а самая обычная посредственность... Но через какие жертвы пришел он к этому сознанию! Как вымещал он на ни в чем не повинных людях свою душевную пустоту, скуку, одиночество и недовольство жизнью! Как мучил он славную Таню и ее отца!

Хаотическая и бесцельная нервная деятельность Коврина, его болезнь и все моральные переживания, которых, конечно, не лишен был Коврин, не проходят даром. У него начинаются горловые кровотечения и быстро развивается чахотка. Коврин стал посредственным профессором. Жил он уже не с Таней, а с другой женщиной, которая была старше его по возрасту. Коврин со своей новой женой выезжает в Ялту, но по дороге на курорт, в гостинице, где они остановились, он получает письмо от Тани. «Сейчас умер мой отец... — пишет она, — ты убил его. Наш сад погибает... Мою душу жжет невыносимая боль... Я приняла тебя за необыкновенного человека, за гения, я полюбила тебя, но ты оказался сумасшедшим».

Письмо несчастной Тани — это расплата за все содеянное Ковриным. Но какая это страшная травма! Она является толчком для рецидива его психической болезни. Под звуки все той же серенады Брага перед Ковриным опять является черный монах. На больного надвигается смерть.

Он хочет говорить со своим видением, но уже поздно — из горла хлынула кровь...

Смерть пришла, когда Коврин стоял на балконе своей комнаты; где-то рядом находилась серьезная пожилая женщина, его жена... Но он звал не ее, он звал свою Таню, ему хотелось вновь увидеть тот большой сад с роскошными цветами, где прошла его молодость, он хотел увидеть парк, в котором прошли его счастливые дни с Таней... Он звал свою молодость... звал все, что было когда-то растоптано им, растоптано потому, что он исповедывал никчемную идею избранности.

* * *

Выше мы показали, что в «Припадке» описан человек, у которого повышенная впечатлительность сочетается с большой чувствительностью. Соприкосновение с несправедливостью вызывает у него припадок душевной боли, который длится несколько дней. Васильев, герой этого рассказа, близок Чехову так же, как его прототип — Гаршин.

Особенности характера Громова такие же, как и Васильева. Он очень чувствителен ко всякой несправедливости, но он соприкасается с ней ближе и чаще, чем Васильев. Ненависть к людям, творящим зло, накопляется, душевная боль у него никогда не проходит, и измученная нервная система сдает. Но Громов остается симпатичным и мыслящим человеком. Ему веришь и тогда, когда он болен, потому что он предельно правдив. Его протест благороден и понятен читателю.

Если у Громова много общих черт с Васильевым, то Коврин — это значительно усиленный образ Иванова. Увлечения Иванова непродолжительны и поверхностны. Он высокого мнения о себе, раздражителен и поэтому склонен к гневным вспышкам. Тип нервной деятельности у обоих возбудимый, «взрывной», неуравновешенный. У Коврина до заболевания можно найти много черт того типа нервной системы, который И.П. Павлов после назвал «безудержным» и который характеризуется сильным раздражительным процессом в сочетании со слабым тормозным. Но пока все это черты психически здорового человека.

Основная идея Громова — идея преследования. Основная идея Коврина — идея величия. Задача писателя в первом произведении — осудить общественную среду, которая являлась преследующим началом. Во втором — осудить одиночек, рожденных этим обществом, носителей идеи неоправданного величия. Поэтому у Коврина показано болезненное состояние, при котором его уродливые декадентские идеи доведены до патологического предела. Но он не поражен бессмыслием, при котором с него, как с лермонтовского Арбенина, уже нельзя требовать ответа.

Через много лет после опубликования «Черного монаха» И.П. Павлов писал: «Возьмем человека возбудимого типа... Пусть в его эмотивной (инстинктивном) фонде преобладает довольно частое стремление к превосходству. С детских лет он сильно желает выдвигаться, быть первым, вести за собой других, вызывать восхищение и т. д. Но природа не снабдила его вместе с тем никакими выдающимися талантами, или они у него и были, но, к его несчастью, либо не оказались опознанными в свое время, либо жизненные обстоятельства не позволили приложить их к делу... Неумолимая действительность отказала ему в том, к чему он стремился: не было ни влияния, ни лавров... оставалось покориться, примириться с ролью скромного труженика, т. е. затормозить свое стремление. Но ведь необходимого торможения не было, а эмоция неотступно, властно требовала своего.

Отсюда уход во внутреннее удовлетворение с постоянным ярким представлением о своих настоящих или мнимых дарованиях и жизненных правах».

Безудержное стремление вести за собой других у Коврина было, но оснований для этого не было никаких.

Творческий прием писателя в «Черном монахе» такой же, как и в «Палате № 6», только для Громова «сверхценными» бредовыми идеями становятся идеи преследования, а для Коврина — идеи величия. Первый заболевает единственно подходящим для социального замысла писателя реактивным психозом, а второй — маниакальной фазой циркулярного психоза (в нерезко выраженной форме).

Развитие последнего заболевания обычно имеет определенные этапы. Вначале жизнь больного проходит при постоянно повышенном чувственном тоне, жизнерадостном настроении, ускорении интеллектуальных процессов и постоянном возбуждении. Ему радостно, окружающее рисуется в привлекательных, приятных «чарующих» красках. Ему так радостно, так хорошо, что он тотчас отметает от себя все плохое, неприятное, скользит мимо тяжелых переживаний. Он общителен, доступен, словоохотлив, перестает замечать свои собственные недостатки, ему кажется, что все хорошо к нему относятся, для всех он приятен. Наплыв мыслей, «вихрь идей» влекут к самой разнообразной деятельности. Несмотря на огромную затрату энергии, он совершенно не чувствует себя утомленным. На этом фоне развивается бред величия, связанный с повышенным самочувствием переоценкой собственной личности, однако бред этот не носит нелепого характера.

Описание развития заболевания взято из работы П.И. Озерецкого (1958 г.), но оно удивительно совпадает с описанием, которое дано Чеховым в «Черном монахе».

«Переоценка собственной личности» как свойство, подлежащее осуждению, возводится писателем до своего логического предела — «бреда величия».

Творчество Чехова — великого реалиста — никогда не потеряет своей идейной остроты и социальной направленности, потому что писатель умел пробуждать чувства любви и радости, ненависти и гнева точной манерой письма, строгим объективным методом, потому что писатель хорошо понимал поведение человека, знал его психику и знал истинные причины, вызывающие психические страдания.

Свое замечательное реалистическое мастерство, свое умение описывать душевную боль писатель и врач использовал для того, чтобы показать людям, как не нужно жить, чтобы вызвать у них стремление к лучшему будущему.

Примечания

1. Г.А. Бялый. К вопросу о русском реализме конца XIX в. В кн.: Труды Юбилейной научной сессии Ленингр. гос. ун-та — секция физиол. наук. Л., 1946, стр. 310.

2. Е. Сахарова В кн.: А.П. Чехов. Сборник статей и материалов. Ростов-на-Дону, 1959.

3. М.П. Гущин. Творчество А.П. Чехова в общественно-политической борьбе 80—90-х гг. XIX ст. Автореферат докторской диссертации. М., 1951.

4. М. Елизарова. Творчество Чехова и вопросы реализма конца XIX века. М., 1958.

5. З. Паперный. А.П. Чехов. Очерки творчества. М., 1954.

6. В. Ермилов. Избранные работы. М., 1955, т. 1, стр. 265.

7. Д.С. Мережковский. Чеховский юбилейный сборник. М., 1910, стр. 207.

8. Н.Н. Баженов. Литературные беседы. М., 1901, стр. 73.

9. И.П. Павлов. Двадцатилетний опыт. М., 1951, стр. 431.

10. Е. Сахарова. «Черный монах» А.П. Чехова и «Ошибка» М. Горького. В кн.: А.П. Чехов. Сборник статей и материалов. Ростов-на-Д., 1959, стр. 233—251.

11. Е. Сахарова сопоставляет «Черного монаха» с «Ошибкой» Горького. «Ошибка» написана Горьким в периоде его творческих исканий. Трактовка образов психических больных, выведенных в рассказе, неубедительна с научной точки зрения, а в художественном отношении отстает от множества образов, созданных родоначальником социалистического реализма. С темой «Черного монаха» тема «Ошибки» не имеет ничего общего.