Вернуться к В.Ф. Стенина. Мифология болезни в прозе А.П. Чехова

1.1. «Больное» время в эпистолярной прозе

Время — философская категория, осмысляемая человечеством, прежде всего, в смене времен года, — волновало писателей и поэтов всех веков. Осознание течения времени заставляет человека задуматься о скоротечности и смысле жизни, о вечном движении. У больного эти переживания острее.

Психологи выделяют три этапа реакций человека на собственную болезнь: сенсологический, реализующийся на биологическом уровне, оценочный (индивидуальный уровень) и этап переживания болезни и формирования отношения к ней (социально-психологический уровень)1. На последнем этапе больной, осознав свой недуг, переоценивает собственное существование, меняет свое самоопределение. Именно на этой стадии осознания недуга заболевшим острее и болезненнее ощущается движение времени.

В ранних письмах Чехова обнаруживается, очевидно, в силу молодости автора, оптимистический взгляд на течение, ход времени. Так, в письме 1888 года А.С. Суворину появляется оценка времени, выявляющая «здоровое» и «мудрое» восприятие писателем движения жизни: «Положусь на всеисцеляющее время» (П, 3, 47).

Хотя традиционно началом болезни у Чехова принято считать 1884 год2, в его эпистолярной прозе вплоть до 1897 года обнаруживается первая фаза переживания недуга, когда человек еще не осознает (или не хочет признавать) того, что болен3. Поэтому ход времени не пугает его, наоборот, философски постигается как неизбежное условие жизни, а «время» — непременная форма существования бесконечно развивающейся материи. В этот период в письме к Е.М. Линтваревой встречается снисходительно-ироничное отношение Чехова к своему здоровью: «Дня четыре было кровохарканье, а теперь, кроме ничтожного кашля, ничего... Вы рекомендуете мне принять меры, а не называете этих мер. Принимать доверов порошок? Пить анисовые капли? Ехать в Ниццу? Не работать? Давайте, доктор, условимся: не будем никогда говорить ни о мерах, ни об «Эпохе»...» (П, 3, 44).

Позже, в письмах 90-х годов настроение автора меняется, и в осознании времени появляются нотки грусти и усталости: «Старость, или лень жить, не знаю что, но жить не особенно хочется. Умирать не хочется, но и жить как будто бы надоело. Словом, душа вкушает хладный сон» (П, 5, 122). Пушкинская цитата демонстрирует «перевернутость» представлений: «священная болезнь»4 — поэтическое вдохновение — «опрокинута» в быт. Все чаще в корреспонденциях Чехова, переступившего 30-летний рубеж, возникает тема старости и сопровождающей ее лени: «Чем старее становлюсь, тем меньше и ленивее работаю. Старость уже чувствую. Здоровье неважное» (П, 5, 170). Тема старости теряет в чеховском тексте пушкинскую легкость и эстетство и обнаруживает антитезу болезнь / здоровье.

В эпистолярном наследии писателя осмысление собственной жизни соотносится с течением временного цикла. Так, в письме 1893 года к Л.Я. Гуревич Чехов, будучи в 32 летнем возрасте, воссоздает картину своего «подневольного» существования: «Я каждый день собираюсь к Вам, но я слаб, как утлая ладья, и волны носят меня не туда, куда нужно [...] теперь я ничего не пишу, в ожидании, когда посетит меня добрая муза и встряхнет мою вялую душу» (П, 5, 149—150). Поэтический образ «утлой ладьи», с одной стороны, ни что иное, как попытка метафорически-красиво оправдать свою «неисправность» в выполнении данного женщине-редактору обещания.

С другой стороны, сравнение собственной персоны с непрочной ладьей, которую «волны несут не туда, куда нужно», реализует в тексте идею трагичности поглощения «временем» человеческой жизни. «Поглощение» жизни в чеховском тексте носит трагический, но естественный характер, что можно объяснить медицинскими знаниями и его врачебной практикой: писатель, будучи доктором, не мог не относиться к смерти как естественному итогу жизни. В письме А.Н. Плещееву 1889, рассказывая об обстоятельствах смерти брата, автор замечает тоном смирившегося человека: «Бедняга художник умер [...] Нельзя было сказать, когда умрет Николай, но что он умрет скоро, для меня было ясно» (П, 3, 227). Здесь Чехов выделяет союзное слово «когда» и наречие «скоро», смещая тем самым смысловые акценты на осознание «временности» бытия и неизбежности его конца.

Для эпистолярного наследия писателя характерно ощущение времени как материализованного в обстоятельствах земной жизни: «Ваше письмо пришло на девятый день после смерти Николая, т. е. когда мы все уже начали входить в норму жизни; теперь отвечаю Вам и чувствую, что норма в самом деле настала и что теперь ничто не мешает мне аккуратно переписываться с Вами» (П, 3, 227). Метафизическая категория осмысляется в эм-лирической смене дней и понимается как необходимое, единственное средство в организации бытия и привычного порядка вещей.

Строками ниже, восстанавливая события дней смерти брата, Чехов рисует достаточно традиционную для мифологического сознания картину: «В наказание за то, что я уехал, всю дорогу дул такой холодный ветер и небо было такое хмурое, что хоть тундрам впору. На половине дороги полил дождь» (П, 3, 227). Воссоздается идентичная мифологической картина мира, где сдвиг погодных явлений объясняется вмешательством высших сил. Это уводит в подтекст мотивировку: неблагоприятная погода — расплата за ошибку.

Восстанавливая события страшных для семьи Чеховых июньских дней, автор рисует в своем сознании ненастную погоду, свойственную более унылому осеннему сезону, чем летнему периоду: «[...] во всю жизнь не забыть мне ни грязной дороги, ни серого неба, ни слез на деревьях; говорю — не забыть, потому что утром приехал из Миргорода мужичонка и привез мокрую телеграмму: «Коля скончался»» (П, 3, 227). В этой картине, в видении которой ощущается близость к носителям мифологического сознания, актуализированы анимистические представления древних людей: явления природы одушевляются, а собственное настроение проецируется на окружающий мир. Подобное проецирование приводит к сдвигу в восприятии объективного времени: вместо «летних погожих» дней наступает осеннее ненастье. Становится очевидной в чеховском тексте субъективация «времени» и его движения.

В итоге, «овеществленное» сменой сезонов и «субъективированное» сознанием «время» в чеховском тексте сакрализуется и приобретает магические свойства. Оно способно:

— облегчать жизнь: «...весна была мерзкая, холодная. И денег не было. Но подул зефир, наступило лето — и все как рукой сняло» (П, 5, 216);

— качественно изменять: «Линтваревы здравствуют. Они великолепны. С каждым днем становятся все лучше и лучше, и неизвестно, до чего дойдут в этом направлении [...] Смагины здравствуют и тоже совершенствуются» (П, 3, 228);

— препятствовать осуществлению мечты: «Я думаю, что если бы мне прожить еще 40 лет и во все эти сорок лет читать, читать и читать и учиться писать талантливо, т. е. коротко, то через 40 лет я выпалил бы во всех вас из такой большой пушки, что задрожали бы небеса» (П, 3, 184).

Материализованное в обстоятельствах обыденной жизни «время» в эпистолярном наследии писателя обнаруживает способность растягиваться и сужаться.

«Удлинение» времени (периода, срока) в чеховском тексте неизменно связывается с болезнью. Постоянно сопровождающая литературную деятельность писателя его медицинская практика, актуализируя в письмах пустоту бытия, ассоциируется в сознании Чехова с растяжением существования во времени: «У меня медицинская практика. Центром этой злополучной, весьма неприятной и утомительной практики служит одр моего брата-художника, страждущего брюшным тифом [...] Скучен я до безобразия» (П, 3, 185—186).

Кроме того, страдая от кровохарканья и хронических болей в 90-е годы, писатель постоянно жалуется на одиночество и скуку: «Ни одна зима не тянулась для меня так долго, как эта, и только тянется время, а не движется, и теперь я понимаю, как я глупо сделал, оставив Москву» (П, 9, 70). Вынужденный постоянно жить на юге из-за обострения легочных процессов и воспринимающий данную необходимость как ссылку, Чехов воссоздает в письме традиционное для «больного» сознания ощущение замедленного течения времени.

«Время», заполненное интересной работой, напротив, может сужаться: «День-деньской я читаю и пишу, читаю и пишу... Чем больше я читаю, тем сильнее убеждение, что в два месяца я не успею сделать и четверти того, что задумал [...]» (П, 4, 22). Перегруженные новыми впечатлениями летние месяцы сокращаются до одного мгновения: «...Впечатления до такой степени новы и резки, что все пережитое представляется мне сновидением, и я не верю себе» (П, 2, 308). Праздное, но максимально наполненное событиями «время» маркирует в чеховском тексте счастливое, свободное от забот существование: «Жизнь сытая, полная, как чаша, затягивающая... Кейф на берегу, шартрезы, крюшоны, ракеты, купанье, веселые ужины, поездки, романсы — все это делает дни короткими и едва заметными; время летит, летит, а голова под шум волн дремлет и не хочет работать...» (П, 2, 298). Предельно сжатый и перегруженный событиями период — коррелят счастливого, здорового бытия. Такое восприятие времени обнаруживается в ранних письмах Чехова. Наоборот, «пустое», «растянутое» время целиком соотносится с болезнью: собственное недомогание или присутствие рядом больного растягивает в сознании временной отрезок, в результате, появляется постоянное чувство скуки и тоски. Логично, что, в силу ухудшающего здоровья писателя подобное ощущение времени типично для поздней переписки Чехова.

«Время», осмысляемое сознанием в чередовании времен года, соотносится в мире писателя с семантикой болезни, а годовой цикл в природе, понимаемый как законченный, завершенный процесс, сопоставляется в тексте с развитием и протеканием болезни. Круговорот времен года в письмах Чехова определяется в репрезентации оппозиций лето / зима и весна / осень.

Лето и зима традиционно являются элементами одной оппозиции: «Я получил Пушкинскую премию! Эх, получить бы эти 500 рублей летом, когда весело, а зимой они пойдут прахом» (П, 3, 20). Зима неизменно ассоциируется со скукой и в письмах наделяется негативной семантикой: «Однообразие сугробов и голых деревьев, длинные ночи, лунный свет, гробовая тишина днем и ночью, бабы, старухи — все это располагает к лени, равнодушию и к большой печени» (П, 5, 131). Характерные атрибуты зимы («однообразные сугробы», «голые деревья», «длинные ночи») в сознании Чехова совмещаются с признаками, связанными в фольклорно-мифологической традиции с темным, потусторонним миром: «лунный свет», «гробовая тишина». Последний из перечисленных атрибутов зимы «бабы, старухи» — неизбежное условие жизни Чехова-врача, постоянно принимающего больных крестьян. Любопытно, что непрерывный прием больных крестьян, занятость медицинской практикой в сознании писателя стоит в одном ряду с «гробовой тишиной». «Уравнивание» подобных неравноценных атрибутов зимы реализует субъективное восприятие загруженного врачебной практикой времени как пустого, бессмысленного периода.

Определение врачебной деятельности посредством зимней атрибутики, отсылающей к фольклорно-мифологической семантике потустороннего мира, маркирует «удлинение», «растяжение» времени, обусловленное в сознании автора безысходностью, необходимостью погружения в работу и замкнутости бытия на ней.

Очевидно, что здесь проявляется «докторское» восприятие времени, то есть временной отрезок измеряется болезнями и характеризуется врачебными категориями. А «поэтические» элементы, традиционно сопровождающие в литературе репрезентацию зимы, соседствуют с «медицинскими», более того, поясняются ими.

В результате, «зима» с ее «однообразными сугробами», «голыми деревьями» и «гробовой тишиной» реализует в художественном мире писателя семантику болезни. Кроме того, «большая печень» как следствие неприятных для автора сезонных изменений — отклонение от нормы, отсылающее ко второму компоненту оппозиции здоровье / болезнь. Типичные приметы зимы, среди которых и больные пациенты, в чеховском тексте также являются симптомами недуга. В итоге, врач и пациент сливаются, объект и субъект лечения предстают в одном лице.

«Лето», напротив, определяет в прозе писателя антитетический набор свойств. «Лету» в тексте Чехова приписываются чудесные, фантастические свойства. Списывая свои неприятности на «мерзкую и холодную» весеннюю погоду, Чехов словно перечисляет симптомы болезни: «...весной жилось мне противно [...] Геморрой и отвратительное психопатическое настроение. Я злился и скучал, а домашние не хотели простить мне этого настроения — отсюда ежедневная грызня и моя смертная тоска по одиночеству [...] И денег не было» (П, 5, 216). Но далее «вмешиваются» погодные условия: «...подул зефир, наступило лето — и все как рукой сняло» (П, 5, 216). Представлен почти фольклорный образ: «лето» наделяется всеисцеляющим действием, оно излечивает и от «психопатического настроения», «ежедневной грызни», «смертной тоски», и от безденежья. Чехов-врач, проецируя на свои бытовые обстоятельства (устранение житейских неприятностей) медицинскую ситуацию улучшения состояния больного, использует неспециальный, подчеркнуто разговорный оборот: «все как рукой сняло». В результате, летний сезон с сопутствующими ему атрибутами прочитывается как чудесное средство от зимнего озлобления и скуки.

Погода и происходящие в летний период события приобретают статус чуда: «Изобилие ясных теплых дней и целое богатство влаги — такое счастливое сочетание бывает, должно быть, один раз в сто лет. Урожай диковинный. Просо редко вызревает в Моск. губ, но теперь оно по пояс [...] Прошлою осенью я выкопал пруд и обсадил его деревьями. Теперь в нем плавают уже целые тучи мелких карасей» (подчеркнуто нами. — С.В.) (П, 5, 216). Использованный писателем фольклорный прием гиперболизации придает повествованию сказовый характер, и за «летом» закрепляет положение исключительного в годовом круговороте: «Лето было удивительное, очень редкое» (П, 5, 216).

В итоге, несмотря на упоминания о летней вспышки эпидемии холеры, «лето» интерпретируется как «здоровый», «всеисцелеяющий» промежуток времени. По аналогии с развитием и протеканием болезни летний период в годовом цикле соответствует свободной от недугов фазе. Неслучайно «лето» в сознании писателя-врача ассоциируется с праздностью, отпуском: «...дождаться скорее весны и удрать куда-нибудь из Москвы, чтобы ничего не делать» (П, 3, 44). В данном контексте «весна» интерпретируется как предвестник теплого летнего сезона, поскольку из Москвы Чехов с семьей выезжал уже поздней весной. Более того, преимущественно в летних письмах раннего периода используется слово «лень» и появляются курьезные зарисовки: «...Простите, ради бога... Это письмо пишу я... лежа... Каков? Примостил себе на живот книжицу и пишу. Сидеть же лень...» (П, 1, 114); «через день хожу в земскую больницу, где принимаю больных. Надо бы каждый день ходить, да лень. С земским врачом мы давнишние приятели» (П, 1, 118).

Становится очевидным, что в оппозиции лето / зима последняя интерпретируется как время забот и большого объема работы: «Зима вступает в свои права. Начинаю работать по-зимнему» (П, 1, 85). Данная антитеза реализует в чеховском тексте оппозицию будни / праздник; скучная, однообразная работа / веселый, «разнообразно-событийный» отдых.

Нужно отметить, что с годами в сознании писателя представления об отдыхе качественно меняются. В письме А.Н. Плещееву, на пороге 30-летия, знакового для писателя возраста, Чехов замечает: «Я не расположен теперь к физическому труду, хочу отдыха, а ведь шатанье по музеям и Эйфелевым башням, прыганье с поезда на поезд [...] винопийство и погоня за сильными ощущениями — все это тяжелый труд. Я бы охотнее пожил где-нибудь в Крыму, на одном месте, чтоб можно было работать» (П, 3, 228). Здесь реализуются представления о бесцельном отдыхе как тяжелом физическом труде и отдается предпочтение активному физическому отдыху. Становится очевидным преодоление юношеского максимализма писателя, когда отпуск от дел ассоциируется с «ничегонеделаньем».

Таким образом, в отличие от юношеских представлений, в зрелой переписке Чехова суждения о буднях и празднике меняются местами в соответствии с «наоборотным» принципом. Однако закрепление за летним сезоном семантики праздничного периода в письмах остается неизменным на любом возрастном этапе; другое дело, что содержание времени отдыха качественно меняется.

В отличие от летнего и зимнего сезонов с относительно устойчивой погодой, «осень» и «весна» — промежуточные этапы становления погодных условий — традиционно являются периодами обострения легочных процессов и понимаются как переходный отрезок времени. Маргинальное положение межсезонья в годовом цикле актуализирует в сознании семантику болезни — переходной фазы оппозиции жизнь / смерть. Несмотря на это, «осень» и «весна» в чеховском тексте — это полярные элементы одной антитезы.

Воссоздавая ограничения, предписанные больным чахоткой, особенно страдающих в межсезонье от активизации процессов в легких, писатель представляет «осень» как сезон непогоды, сырости и вынужденного бегства: «Всем сердцем моим стремлюсь в Париж, но там скоро начнется сырая осень, меня погонят оттуда [...]» (П, 7, 53). Не упоминая о своем недуге, автор письма обнаруживает причинно-следственную связь между осенним сезоном непогоды и процессом болезни.

«Осень» с ее непогодой и влажностью в прозе Чехова — коррелят болезни, ухудшения состояния. Описание возможной ситуации «изгнания», актуализирует представления древних людей, которые боялись, избегали заболевшего и лишали его социального статуса. Не случайно писателем используется глагол «погонят», реализующий семантику несвободного выбора места.

В письме А.С. Суворину, оправдывая свое долгое молчание весной 1892 года, писатель отмечает: «Было холодно, все повесили носы, птицы улетели на юг, и я не писал Вам, чтобы не заразить Вас своим дурным настроением. Теперь птицы вернулись, и я пишу» (П, 5, 41). Объясняя факт «неписанья», Чехов приписывает весеннему сезону черты, прямо («холод», «улетевшие на юг птицы») или скрыто («плохое настроение») маркирующие традиционную для чеховского текста репрезентацию «осени». Шутливое объяснение долгого молчания неожиданно наступившей «осенней» непогодой («чтобы не заразить дурным настроением») реализует в письме оппозицию весна / осень, которая, в свою очередь, отсылает к антитезе «здоровое» / «больное», «заразное» время года.

Игнорируя факторы сезонного обострения болезни, писатель создает ситуацию безоблачного (несмотря на все ухудшающее здоровье), свободного от недугов весеннего бытия и в марте 1899 года в письме В.Г. Короленко замечает: «Мои бациллы не очень меня беспокоят, я чувствую себя недурно» (П, 12, 281). И далее в этом же письме делится своими планами: «В конце марта или начале апреля поеду к себе домой, в Лопасню» (П, 8, 116). «Скрываясь» в Ялте от сырого столичного климата и называя свое существование на юге ссылкой, Чехов продолжает репрезентацию «весны» как «счастливого» и «легкого» времени года, собираясь жить ранней весной в Подмосковье. Дом в данном контексте, в обстоятельствах ссыльного ялтинского существования приобретает черты райского, счастливого места и ассоциируется с сезоном весны, несмотря на реально существующую опасность ухудшения здоровья в весенний период.

Одно из писем А.Н. Плещееву Чехов заканчивает пожеланием: «Будьте здоровы и живите так, чтобы каждую минуту чувствовать весну» (П, 2, 240). «Весна» — знаковое время года, ассоциируемое с беспечным, здоровым существованием. Необычное шутливое пожелание здоровья в такой форме «старчески ленивому» (П, 2, 280) поэту символично. С одной стороны, пожелание ощущения «весны каждую минуту» поэту-романтику, превратившемуся в «полубога» и «икону, которой молятся за то, что она стара и висела когда-то рядом с чудотворными иконами» (П, 2, 280), атрибутирует в письме романтический образ «весны» — период молодости и влюбленности. С другой — обнаруживает авторские представления о поре «расцвета», отсылающей в данном контексте не только к теме любви и молодости, но в большей степени к моменту выздоровления.

В прозе Чехова образ «весны» синтезирует литературные коннотации и маркирует в тексте «здоровое», качественно новое существование. В эпистолярном наследии писателя прослеживается пародирование литературной традиции в восприятии времени и предлагается собственное представление его круговорота.

Определяя в тексте весенний период, автор моделирует фольклорно-мифологические обстоятельства прекрасного, райского бытия: «[...] прошла длинная, скучная зима, наступила великопостная весна. Светло до боли в глазах, тепло, цветут фиалки и миндаль, у моря ласковый вид. Очень, очень хорошо» (П, 8, 117). Эпитет «великопостная» имеет в своей основе церковно-славянский оттенок и атрибутирует православный обычай «четыредесятницы», «Великого поста», конец которого приходится на весенние месяцы и завершается празднованием пасхи5. Актуализируя религиозные традиции и связывая весенний сезон с православными обычаями, Чехов придает образу весны священный характер, а происходящие в этот период события сакрализуются.

В эпистолярном наследии писателя, таким образом, прослеживается, с одной стороны, пародирование литературной традиции в осмыслении времени, с другой — обозначение специфики круговорота времен: смена сезонов сопоставляется с ситуацией болезни-лечения, а репрезентация времен года определяется врачебными категориями. Репрезентация времени и его движения осуществляется на стыке «поэтического» и «докторского» восприятия.

Примечания

1. А.В. Квасенко и Ю.Г. Зубарев выделяя три этапа личностных реакций больного на недуг, называют реакции психически здоровых людей на собственную болезнь термином «соматонозогнозия». См. подробнее: Квасенко А.В., Зубарев Ю.Г. Психология больного. Л., 1980. С. 7—20.

2. Определение начала болезни Чехова нередко было предметом размышлений исследователей см.: Мирский М.Б. Доктор Чехов. М., 2003; Хижняков М.П. А.П. Чехов как врач. М., 1947; Убогий А. Русский путь Чехова // Наш современник. 2004. № 7. С. 216—227. Бунин предлагает считать временем развития чахоточных процессов у писателя 15 лет, таким образом определяя 1889 год началом болезни (см.: Бунин И.А. О Чехове // Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. Т. 9. М., 1967. С. 184). Б.М. Шубин замечает по этому поводу: «Если же вести отсчет с момента первого кровохарканья, о котором Чехов сообщает Лейкину в декабре 1884, то, надо прибавить еще 5 лет» // Шубин Б.М. Дополнение к портретам (Скорбный лист, или История болезни А. Пушкина; Доктор Чехов). М., 1985. С. 201. Таким образом, исследователь устанавливает дату болезни 1879 год, однако В.В. Хижняков считает, что Чехов заболел в 1884 году. Нужно отметить, что поводом для подобной «разноголосицы» служат письма самого писателя. Так, Чехов относит начало своего недуга то к 1885 году, то к 1884; хотя приступ кровохарканья, после которого писатель соглашается признать себя по-настоящему больным, случается в 1897 году.

3. Характеризуя течение болезни писателя и историю его отношения к ней, Б.М. Шубин называет чеховский случай ««деонтологией (наука о поведении врача. — С.В.) наизнанку», когда больной, чтобы не огорчать родственников и друзей, скрывает от них правду о своей болезни и остается с ней один на один на протяжении долгих лет» (Шубин Б.М. Дополнение к портретам (Скорбный лист, или История болезни А. Пушкина; Доктор Чехов). М., 1985. С. 203). М. Горький, рассуждая о долгом нежелании писателя признавать себя больным, обоснованно замечает, что недуг А. Чехова — «это один из тех случаев, когда знание можно считать приближающим смерть» (Горький М.А.П. Чехов // Чехов в воспоминаниях современников. М., 1960. С. 509). Несмотря на возможное предположение писателя о природе своего недуга, в его эпистолярной прозе долгое время обнаруживается игнорирование темы чахотки, что выражается в несистематических жалобах на болезненные ощущения.

4. Осмысление процесса создания произведения как священное действо получает и в век Просвещения, но помимо этого «писательское ремесло рассматривается как занятие нездоровое, разрушающее ум и тело. Более того, недуг становится не только платой за творчество, но едва ли непременным его условием, источником вдохновением» (Строев А. Писатель: мнимый больной или лекарь поневоле // Новое литературное обозрение. 2004. № 5. С. 90).

5. См. о православных обычаях и пасхальном празднике: Библейская энциклопедия. Репринтное издание. М., 1990. С. 554, 575.