Небольшой рассказ, построенный на московской тематике и написанный Чеховым вскоре по возвращении с Сахалина, — «Попрыгунья», — представляет в этой связи громадный интерес как показатель глубоких внутренних процессов, которые в то время переживал писатель.
Это была полоса его резких характеристик типичных русских интеллигентов, полоса, вызванная, несомненно, тем противоречием, которое встало перед ним во всем своем трагизме в итоге сахалинских впечатлений: великая страна и великий народ скованы. Где же те силы, которые их раскуют?
Здесь не место подвергать всестороннему анализу этот громадный вопрос, и мы ограничимся лишь самой краткой схемой отношения к нему Чехова.
Рабочий класс, его могучую зреющую силу, его историческую миссию в корне преобразить жизнь страны, Чехов, надо прямо сказать, не разглядел, как это ни кажется маловероятным у писателя столь ясного ума, столь пристального внимания и изумительной наблюдательности. В его необозримо богатом творчестве, где изображены представители всех сословий, профессий, положений и состояний с такой полнотой, как ни у кого из русских писателей, образ рабочего отсутствует почти совершенно. Лишь в трех рассказах, — «Бабье царство», «Случай из практики» и «В овраге» — писатель коснулся данной темы, да и то не в качестве главной.
Объясняемся этот поразительный «пробел», конечно, не только тем, что рабочее движение в ту пору находилось еще в зачаточном состоянии. Немалую роль играли здесь и характер среды, воспитавшей Чехова, и влияние бескрылой эпохи 80-х годов прошлого века, и неблагоприятное воздействие литературного окружения и литературных связей в его молодые годы.
Еще меньше надежд мог возлагать Чехов на освободительную силу крестьянства. Об этом неопровержимо свидетельствуют многие его произведения, где крестьяне неизменно изображаются жаждущими справедливости, но бессильными претворить эту жажду в действие, в активное стремление, людьми темными, забитыми, ограбленными, исполненными суеверия.
Остается интеллигенция. Ей-то, естественно, и уделено наибольшее внимание в творчестве Чехова. Но его впечатления от окружающей интеллигенции долгое время носили безотрадный характер, До 1892 года наиболее привлекательной фигурой интеллигента в произведениях Чехова оставался студент Васильев из «Припадка», человек болезненно-чуткой совести, но совершенно безвольный и бессильный. В пьесе «Иванов», где Чехов противопоставил две наиболее типичные фигуры интеллигентов, один из них, Иванов, — до самого дна опустошенный «лишний человек», другой, доктор Львов, — самоуверенная ограниченная тупица.
Очень характерно, что наиболее беспощадно обрисованы были фигуры интеллигентов как раз в тех произведениях, которые написаны непосредственно по возвращении Чехова из сахалинского путешествия: в повести «Дуэль» Лаевский — жалкий тряпичный человек, ни на что в жизни не пригодный; герой злого фельетона «В Москве», — завистливый напыщенный болтун и паразит, «гнилая тряпка, — как писал Чехов, — дрянь, кислятина, московский Гамлет», и представители ученых кругов Москвы в фельетона «Фокусники», который занимает совершенно особое место в произведениях Чехова на московские темы и заслуживает специального рассмотрения.
В 1891 году вышла в Москве небольшая брошюра знаменитого ученого и профессора Московского университета К.А. Тимирязева под названием «Пародия науки», где в резкой форме разоблачались порядки и квази-научное шарлатанство в Московском зоологическом саду по линии, так сказать, ботанической его деятельности. Внимательно изучив вопрос, Чехов пришел к заключению, что и по линии зоологии работа сада представляет собою чистейшее шарлатанство и компрометирование науки. Откликом его возмущения и явился фельетон «Фокусники». Достаточно ясное представление о культурном уровне зоологического сада дают Приведенные Чеховым выдержки из повседневных записей его сотрудников, вроде, например, таких: «Дразнил зверей господин в поддевке»; «Беспокоили зверей: двое ухватившись за рога оленя, старались повиснуть на нем; трое много шумели»; «Господин в собольей шубе бодался с козлом через перегородку», и т. д.
Посылая «Фокусников» в газету «Новое время», Чехов писал ее редактору Суворину: «Посылаю Вам злобу дня — брошюрку нашего московского профессора Тимирязева, наделавшую много шуму. Дело в том, что у нас в Москве и в России вообще есть проф. Богданов, зоолог, очень важная превосходительная особа, забравшая в свои руки все и вся, начиная с зоологии и кончая российской прессой. Сия особа проделывает безнаказанно все, что ей угодно. И вот Тимирязев выступил в поход. Напечатал он свою статью в брошюрке, а не в газете, потому что, повторяю, все газеты в руках Богданова... Как добавление к брошюре, посылаю заметку. Тимирязев воюет с шарлатанской ботаникой, а я хочу сказать, что и зоология стоит ботаники. Заметка покажется вам резкою, но я в ней ничего не преувеличил и не солгал ни на иоту, ибо пользовался документальными данными. Подписываюсь я буквой Ц, а не собственной фамилией на том основании, что, во-первых, заметка писана не мною одним, во-вторых, автор должен быть неизвестен, ибо Богданову известно, что В. [агнер] живет с Чеховым, а В. надо защищать докторскую диссертацию и т. д. — и ради грехов моих В. могут без всяких объяснений вернуть назад его диссертацию».
Любопытна дальнейшая судьба «Фокусников». В течение ряда лет после того, как фельетон был напечатан в «Новом времени» (в октябре 1891 года), авторство Чехова оставалось тайной не только для читателей вообще, но и для Тимирязева. Через десять лет после смерти Антона Павловича сестра его Мария Павловна выпустила сборник «Слово», заключавший в себе разного рода чеховские материалы, в их числе и «Фокусников». Получив сборник, Тимирязев написал Марии Павловне: «Приношу Вам глубокую благодарность за присланную мне крайне для меня интересную статью Вашего незабвенного брата. Статья эта была для меня долгие годы загадкой, пока Антон Павлович не разрешил ее мне лично при встрече в редакции «Русской мысли». Но даже после его смерти я все же не считал себя вправе разглашать кому-либо подкладку, так как разговор был без свидетелей. Теперь печать с этой истории снята, и я как-нибудь расскажу ее в подробностях и в печати... Скажу только мимоходом, что последним результатом деятельности проф. Богданова было то, что я был выгнан из Петровской Академии, да и ее прикрыли».
Эти резкие художественные и публицистические обвинения Антона Павловича по адресу интеллигенции, конечно, не случайно падают на момент возвращения его с Сахалина: слишком уж велико и трагично было несоответствие между положением страны, как оно обрисовалось тогда перед писателем, и скудными творческими, созидательными силами интеллигенции, единственного, как казалось Чехову, элемента населения, на который ложилась миссия расковать скованную страну.
Рассказ «Попрыгунья» важен в том именно отношении, что здесь Чехов дает очень углубленное изображение верхнего слоя интеллигенции и притом характерно московской.
Появление рассказа в журнале «Север» в начале 1892 года вызвало целую бурю в интеллигентских кругах Москвы и повлекло за собою серьезную и долгую размолвку между автором и художником Левитаном, с которым Чехов был в дружбе. Поговаривали даже, что Левитан собирался вызвать Антона Павловича на дуэль.
Дело в том, что в основу «Попрыгуньи» был положен реальный эпизод из быта московской интеллигенции.
Жила в Москве семья доктора Кувшинникова, где часто собирались художники, писатели, артисты; появлялся среди них и Чехов. Центром этого кружка была жена доктора Софья Петровна Кувшинникова, художница-любительница. Москва была полна рассказов об ее оригинальности и эксцентричности. Подойдет, например, на вокзале к кассе и потребует:
— Пожалуйста, билет туда и обратно.
— А куда билет?
— Какое вам дело! — с возмущением восклицает Софья Петровна.
Подобного рода выходки создавали Кувшинниковой своеобразную популярность оригинальной женщины, что, по-видимому, и входило в ее расчеты, потому что ее слабым местом была жажда известности, а постоянной заботой — погоня за знаменитостями. Доктор Кувшинников, простой и скромный человек, усердно занимался своим делом, жену любил, но интересам ее кружка был совершенно чужд. Для посетителей салона он был пустым местом, своего рода серым фоном для яркой фигуры Софьи Петровны, которой он предоставил полную свободу жить по-своему. Этому обыкновению он не изменил и после того, как ее отношения с Левитаном перешли в настоящий роман.
Нижние слои московской богемы Чехов уже до этого неоднократно изображал в своих мелких рассказах. Тут перед ним была по существу та же богема, только рангом выше. Главное же — сам он в эту пору был уже не тот, искусство стало для него делом жизни, возлагающим на человека чрезвычайно ответственные и серьезные обязанности. «Если я врач, — писал он в то время одному из своих приятелей, — то мне нужны больные и больница; если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке... Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а эта жизнь в четырех стенах без природы, без людей... — это не жизнь, а какой-то... и больше ничего»...
Для этого строя мыслей и чувств Чехова фальшивая, пустая игра в искусство, популярничанье, погоня за знаменитостями, вся атмосфера «салона» Кувшинниковой могли быть лишь оскорбительны. Так он и изобразил эту декоративную шумиху в «Попрыгунье».
Но этим он, не ограничился. Необыкновенную моральную остроту своему рассказу он создал сюжетной остротой: вечно озабоченная тщеславной погоней за великими людьми и знаменитостями, героиня «попрыгунья» внезапно узнает, что подлинно великим ученым, несомненной знаменитостью мог бы быть человек, с которым она жила рядом, — ее муж, скромный врач Дымов. Но его-то она и прозевала, привела к гибели, заставив непосильно работать для добывания средств на эстетскую мишуру, на никому не нужные тряпки, на пустое баловство.
Все творчество Чехова насыщено теми впечатлениями, которыми питала его окружающая действительность. Но она входила в его произведения преображенная, обобщенная. Более того: Антон Павлович был принципиальным противником копирования в художественном произведении живых людей из действительной жизни. Когда после появления «Попрыгуньи» в печати до него дошли слухи, что в героине рассказа многие сразу признали ее живой прототип, Софью Петровну Кувшинникову, он энергично отрицал это обстоятельство. Так, в апреле 1892 года он жаловался в письме к Авиловой: «Вчера я был в Москве, но едва не задохнулся там от скуки и всяких напастей. Можете себе представить, одна знакомая моя, 42-летняя дама, узнала себя в двадцатилетней героине моей «Попрыгуньи», и меня вся Москва обвиняет в пасквиле. Главная улика — внешнее сходство: дама пишет красками, муж у нее доктор, и живет она с художником».
С таким же основанием Чехов мог бы прибавить в свое оправдание, что и второй герой рассказа, художник Рябовский, «жанрист, анималист и пейзажист, очень красивый белокурый молодой человек», ничего общего не имеет с жгучим брюнетом Левитаном, пейзажистом, ко не жанристом и не анималистом.
Не подлежит, однако, сомнению, что ситуацию в семье Кувшинниковых, как и фигуры главных героев, Чехов воспроизвел все-таки с прозрачной близостью к действительности, лишь слегка изменив в последней, с целью затушевать сходство, чисто внешние черты, вроде возраста героини, наружности Левитана и его специальности как художника.
И то, что в этом случае он единственный раз нарушил свой твердый принцип, красноречиво свидетельствует, каким раздражением наполняла ему душу эта подмена важной и серьезной миссии искусства — раскрывать жизнь во всей суровой наготе правды — мишурной суетой игры в искусство, игры в жизнь. Особенно ненавистна была ему эта подмена под свежим впечатлением тех картин ада, которые предстали перед ним на Сахалине. «В последнее время я стал чертовски мнителен. Мне все кажется, что на мне штаны скверные и что я пишу не так, и что даю больным не те порошки. Это психоз, должно быть».
Так изображал Чехов в одном из писем той поры свое душевное состояние. То, что он называл «психозом», было резкое повышение требовательности и к себе и к окружающей жизни, расширение кругозора, глубокая серьезность писателя.
В частности — резко неприязненное отношение ко всякого рода модничанью, дилетантству, поверхностному отношению к искусству, столь характерно отразившееся в «Попрыгунье», сохранилось у него до конца жизни и с течением времени становилось все суровее. Уже незадолго до смерти писателя судьбе было угодно напомнить ему о живой героине «Попрыгуньи» — и он остался верен своей неприязни к ней, несмотря на протекшие тринадцать лет с того времени, как он ее осудил! В феврале 1904 года артистка Московского Художественного театра, жена Антона Павловича, О.Л. Книппер, сообщила ему в письме1. «Сегодня я познакомилась с Софьей Петр. Кувшинниковой у моей портнихи, ее приятельницы, и тут же получила от нее подарок. Я искала для своего коричневого платья2 отделку старого золота, чтобы было не шаблонно. Кувшинникова это знала и привезла кусок интересной старинной материи и подарила мне его и объяснила, что я состою ее симпатией, произошло взаимное объяснение. Она интересная, чувствуется талантливая легкость в ней, т. е. натура талантливая. Я ей говорю, что очень много слышала о ней, она прервала меня: «Конечно, дурного?» Хочет, чтобы мы бывали друг у друга; говорила, что она испытывала в «Вишневом саду», как ей хотелось пойти на сцену и поблагодарить тебя, говорила о тебе. Очень она меня сконфузила своим подарком».
Деликатность Чехова в отношениях с людьми не имела границ. Сугубо деликатен был он, когда напоминал ему о себе человек, с которым он встречался в дни далекой молодости. Но на жест Кувшинниковой, в данном случае означавший призыв к примирению и забвению прошлого, он ответил полным молчанием, ни словом не обмолвясь в своих письмах к жене на ее сообщение...
В конце настоящей книги нам придется еще напомнить читателю о другом герое «Попрыгуньи», докторе Дымове. Здесь же по поводу него мы должны отметить лишь то, что он явился принципиально новой фигурой в творчестве Чехова, наряду с образом доктора Соболя из почти одновременно с «Попрыгуньей» написанного рассказа «Жена»: и тот и другой — первые положительные герои-интеллигенты в творчестве писателя-сатирика, написанные не просто с симпатией, но с настоящей любовью и глубоким уважением. Это значит, что кругозор его расширился и наблюдательность углубилась не только на то, что обволакивало темной пеленой жизнь царской России, но и на то светлое, творческое и прекрасное, что рождалось в ней, несмотря на гнет и бесправие.
И в этом отношении сахалинское путешествие точно так же сыграло значительную роль. Как показательны, например, строки из письма Чехова к родным из Томска: «Боже мой, как богата Россия хорошими людьми! Если бы не холод, отнимающий у Сибири лето, и если бы не чиновники, развращающие крестьян и ссыльных, то Сибирь была бы богатейшей и счастливейшей землей». Или в письме из Благовещенска: «Столько видел богатства и столько получил наслаждений, что и помереть теперь не страшно. Люди на Амуре оригинальные, жизнь интересная»...
Вся Сибирь по дороге на Сахалин встала перед Чеховым как некое грандиозное противоречие изумительная, сказочная природа» словно предназначенная для людей-исполинов, для жизни безграничного размаха; и народ, обитающий эту могучую страну, — прекрасный народ. «Золото, а не человек, — отзывается о сибиряке один из встречных у Чехова, — но, гляди, пропадает ни за грош, без всякой пользы, как муха, или, скажем, комар».
Эту высокую оценку сибиряка Чехов вполне разделяет. В одном месте он уже прямо от себя восклицает: «Какие хорошие люди!» Казалось бы, — страна величественная, люди прекрасные, должна бы и жизнь быть прекрасной. Но вот этого-то и нет: жизнь тяжка, страшна, зачастую ничтожна. И это противоречие разрешается у Чехова подлинным пророческим гимном той жизни, которая непременно расцветет в будущем в этой могучей стране:
«Не в обиду будь сказано ревнивым почитателям Волги, в своей жизни я не видел реки великолепнее Енисея. Пускай Волга нарядная, скромная, грустная красавица, зато Енисей могучий, неистовый богатырь, который не знает, куда девать свои силы и молодость. На Волге человек начал удалью, а кончил стоном, который зовется песнью; яркие золотые надежды сменились у него немочью, которую принято называть русским пессимизмом, на Енисее же жизнь началась стоном, а кончится удалью, какая нам и во сне не снилась. Так, по крайней мере, думал я, стоя на берегу широкого Енисея и с жадностью глядя на его воду, которая с страшной быстротой и силой мчится в суровый Ледовитый океан. В берегах Енисею тесно. Невысокие валы обгоняют друг друга, теснятся и описывают спиральные круги, и кажется странным, что этот силач не смыл еще берегов и не пробуравил дна... Я стоял и думал: какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!»
Таким образом, возвращаясь к «Попрыгунье», можно сказать, что здесь сахалинское путешествие Чехова внесло резкую окраску в его изображение московской жизни, подобно тому как в «Палате № 6» сообщило мрачный колорит изображению жизни провинциальной. Характерной особенностью послесахалинских произведений писателя явилось то, что в них тьма стала чернее, а свет — светлее, чем раньше.
Прежде чем расстаться с «Попрыгуньей», хотелось бы отметить в ней, как и в упоминавшемся рассказе «Жена», заслуживающее внимания обстоятельство: оба положительные герои в них — врачи: Дымов и Соболь. Первый — городской московский врач, восходящее светило медицинской науки. Второй — земский врач-практик в глухой провинции. Это отнюдь не случайно, это — прямое следствие живых впечатлений Чехова от врачебной среды, органическим членом которой был он сам. Мы снова здесь встречаемся с благотворным влиянием на творчество писателя его медицинского образования и врачебной деятельности.
Последняя, как мы уже указывали, постепенно вытеснялась в московский период жизни Чехова его литературной деятельностью и сходила на нет. Но подходил к концу и самый этот московский период: в феврале 1892 года Антон Павлович оставил Москву и переехал на жительство в приобретенное небольшое имение. Начался новый, мелиховский период, — важнейший в истории творчества великого писателя.
Примечания
1. Письмо не опубликовано.
2. Для театрального костюма.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |