Эта жизнь в тесном — не «дачном», а деловом, серьезном общении с народом, среди природы, с возможностью, особенно в первые годы, уходить от суеты, ненужных разговоров и докучливых мелочей, чрезвычайно благотворно отзывалась на настроении писателя. «Что-то новое для меня есть в сознании, — замечает он в письме от октября 1892 года, — что я не обязан жить на такой-то улице и в таком-то доме. Сегодня я гулял в поле по снегу, кругом не было ни души и мне казалось, что я гуляю по луне... Здесь ничто не дразнит самолюбия, и потому не мечешь молний из-за яйца выеденного. Здесь есть где двигаться, и читаешь больше». Его радует характер сложившихся с населением отношений: «Ходил в деревню к чернобородому мужику с воспалением легкого. Возвращался полем. По деревне я прохожу не часто, и бабы встречают меня приветливо и ласково, как юродивого. Каждая наперерыв старается проводить, предостеречь насчет канавы, посетовать на грязь или отогнать собаку. В поле поют жаворонки. В лесу кричат дрозды. Тепло и весело».
Мелиховские впечатления не сразу вошли в состав произведений Чехова той поры. «Я умею писать только по воспоминаниям, — указывал он позднее в одном из своих писем, — и никогда не писал непосредственно с натуры. Мне нужно, чтобы память моя процедила сюжет и чтобы на ней, как на фильтре, осталось только то, что важно или типично».
Случалось, конечно, Чехову, особенно в молодые годы, писать и по горячим следам новых впечатлений, но в общем это так: годы обычно отделяют у него наблюдение «натуры» от ее художественного изображения. Поэтому первое произведение Чехова, построенное на материале мелиховских впечатлений — «Мужики», — относится лишь к 1897 году. За ним последовал ряд других значительных вещей того же характера: «На подводе», «Новая дача», «По делам службы», «В овраге», — два последних, «мелиховских» по содержанию, рассказа написаны уже после того, как писатель навсегда покинул Мелихово и жил то в Москве, то в Ялте или за границей.
Надо, впрочем, отметить, что кое-что из отдельных мелиховских впечатлений вкраплено Чеховым еще до «Мужиков» в те или иные произведения, не связанные в целом с мелиховской темой. Эти случаи очень интересны.
В августе 1896 года Антон Павлович сообщает Суворину: «Повесть для «Нивы» я кончил. Колокольню кончил. Было освящение школы и мужики после молебна (который служили три попа), поднесли мне образ, две серебр. солонки и четыре хлеба на блюдах. Один старик говорил речь; говорил очень хорошо. Школа — лучшая в уезде». Около того же времени Чехов обратился с просьбой к одному москвичу, случайному свидетелю этого торжества: «В Москве никому не рассказывайте про освящение школы. Боюсь, как бы не напечатали чего-нибудь «Новости дня». Когда в этой милой газете я вижу свою фамилию, то у меня бывает такое чувство, будто я проглотил мокрицу. Брр!»
Однако само по себе освящение школы произвело на Чехова такое впечатление, что сам он его же и описал, и как раз в той «повести для Нивы», о которой упомянул в письме к Суворину: в «Моей жизни». Вот эти несколько строк из повести: «Служили в классной молебен. Потом куриловские крестьяне поднесли Маше икону, а дубеченские — большой крендель и позолоченную солонку... — А ежели что было сказано лишнее или какие неудовольствия, то простите, — сказал один старик и поклонился ей и мне».
Кстати сказать, все описание истории с постройкой школы, занимающее в теме повести довольно видное место, сделано Чеховым, несомненно, на основе его мелиховского опыта с школами.
Встречаются в письмах Чехова упоминания о том или ином лице из его мелиховского окружения, впоследствии явно послужившем писателю натурой для создания образа. Так, например, в ноябре 1894 года он пишет Суворину: «Я назначен попечителем школы в селе, носящем такое название: Талеж. Учитель получает 23 руб. в месяц, имеет жену, четырех детей и уже сед, несмотря на свои 30 лет. До такой степени забит нуждой, что о чем бы Вы ни заговорили с ним, он все сводит к вопросу о жалованье. По его мнению, поэты и прозаики должны писать только о прибавке жалованья; когда новый царь переменит министров, то, вероятно, будет увеличено жалованье учителей, и т. п...»
Прочтешь, и тотчас вспоминаются слова учителя Медведенко из «Чайки»: «Я, да мать, да две сестры и братишка, а жалованья всего 23 рубля. Ведь есть и пить надо? Чаю и сахару надо? Табаку надо? Вот тут и вертись». Или его обращение к писателю Тригорину: «Знаете ли, описать бы в пьесе и потом сыграть на сцене, как живет наш брат-учитель. Трудно, трудно живется!»
Важнейший итог раздумий Чехова над жизнью народа, среди которого он жил в Мелихове, то, что отцедилось, пользуясь выражением писателя, и осталось на фильтре его наблюдений, дано в четырех его произведениях: «Мужики», «Новая дача», «По делам службы» и «В овраге», отчасти также в повести «Моя жизнь».
Этот итог чрезвычайно суров и проникнут глубокой печалью. В противовес тому, как изображали тогда крестьян эпигоны народничества, Чехов с беспощадной правдивостью, не боясь сгустить краски, показал их темными, исполненными суеверий, грубыми. Они недоверчивы в своих внутренних отношениях, жестоки в обращении с женщинами и детьми, обманывают друг друга и т. д., и т. д.
В рассказе «Новая дача», тема которого — отношения народа с интеллигенцией, показано, как безнадежно глубока разделяющая их пропасть взаимного непонимания, сводящего на нет попытки улучшить эти отношения, сделать их достойными и человечными.
Но Чехов ясно указывает источник всех этих зол. «Да, жить с ними было страшно, — говорит он о мужиках, — но все же они люди, они страдают и плачут, как люди, и в жизни их нет ничего такого, чему нельзя было бы найти оправдания. Тяжкий труд, от которого по ночам болит все тело, жестокие зимы, скудные урожаи, теснота, а помощи нет и неоткуда ждать ее. Те, которые богаче и сильнее их, помочь не могут, так как сами грубы, не честны, не трезвы и сами бранятся так же отвратительно; самый мелкий чиновник или приказчик обходится с мужиками, как с бродягами, и даже старшинам и церковным старостам говорит «ты», и думает, что имеет на это право. Да и может ли быть какая-нибудь помощь или добрый пример от людей корыстолюбивых, жадных, развратных, ленивых, которые наезжают в деревню только затем, чтобы оскорбить, обобрать, напугать?»
С огромной силой Чехов показывает, что никакой иной и не может быть народная жизнь, построенная на преступной основе, на вековой несправедливости: огромное большинство народа влачит жалкое существование рабов, вьючных животных для того, чтобы меньшинство тунеядцев могло утопать в роскоши.
Именно этой теме посвящен рассказ «По делам службы». Судебный следователь Лыжин поздним зимним вечером приезжает в глухое село на вскрытие трупа земского агента Лесницкого, покончившего самоубийством, и располагается на ночь в земской избе. В угрюмой обстановке вьюжной зимней ночи, по соседству с трупом самоубийцы, в голове следователя бродят какие-то обрывки туманных мыслей, все представляется призрачным, случайным, лишенным объединяющего смысла... От скуки он заводит разговор со стариком сотским Лошадиным (он называл себя «цоцкай»), который за 84 рубля годового жалованья выполняет кучу самых тяжелых обязанностей, а главное — ходит: разносит всякого рода бумаги. Ходит и в будни и в праздник, в любую погоду, если понадобится — и ночью, в метель. Ходит уже тридцать лет. По его рассказам, получается так, что самоубийство земского агента, представляющееся следователю нелепым и случайным, имеет ясный смысл: «на свете неправдой не проживешь». Отец самоубийцы, помещик Лесницкий, жил неправдой, незаконно оттягал у крестьян землю, а кончилось тем, что умер нехорошей смертью, без покаяния, — «так и лопнул вдоль». А сын его вот руки на себя наложил.
«Лыжин слушал и думал о том, что вот он, Лыжин, уедет рано или поздно опять в Москву, а этот старик останется здесь навсегда и будет все ходить и ходить; и сколько еще в жизни придется встречать таких истрепанных, давно нечесанных, «не стоющих» стариков, у которых в душе каким-то образом крепко сжились пятиалтынничек, стаканчик и глубокая вера в то, что на этом свете неправдой не проживешь».
Неожиданно соседний богатый помещик Тауниц присылает за Лыжиным тройку с приглашением приехать переночевать. Он отправляется и на выезде из села обгоняет какого-то человека. Сквозь пелену метели он узнает «цоцкого», который отправился уведомить старшину о предстоящем вскрытии.
У помещика Лыжин проводит приятный вечер, — с вином, музыкой, с легкой беседой. Потом укладывается в теплую постель и засыпает. И ему привиделся сон: «будто Лесницкий и сотский Лошадин шли в поле по снегу, бок о бок, поддерживая друг друга; метель кружила над ними, ветер дул в спины, а они шли и подпевали: «Мы идем, мы идем, мы идем». Старик был похож на колдуна в опере, и оба в самом деле пели точно в театре:
— Мы идем, мы идем, мы идем... Вы в тепле, вам светло, вам мягко, а мы идем в мороз, в метель, по глубокому снегу... Мы не знаем покоя, не знаем радостей... Мы несем на себе всю тяжесть этой жизни, и своей и вашей... У-у-у! Мы идем, мы идем, мы идем.
Лыжин проснулся и сел в постели. Какой смутный, нехороший сон! И почему агент и сотский приснились вместе? Что за вздор! И теперь, когда у Лыжина сильно билось сердце и он сидел в постели, охватив голову руками, ему казалось, что у этого страхового агента и у сотского в самом деле есть что-то общее в жизни. Не идут ли они в жизни бок о бок, держась друг за друга? Какая-то связь, невидимая, но значительная и необходимая, существует между обоими, даже между ними и Тауницем, и между всеми, всеми; в этой жизни, даже в самой пустынной глуши, ничто не случайно, все полно одной общей мысли, все имеет одну душу, одну цель, и, чтобы понимать это, мало думать, мало рассуждать, надо еще, вероятно, иметь дар проникновения в жизнь, дар, который дается, очевидно, не всем. И несчастный, надорвавшийся, убивший себя «неврастеник», как называл его доктор, и старик-мужик, который всю свою жизнь каждый день ходит от человека к человеку, — это случайности, отрывки жизни для того, кто и свое существование считает случайным, и это части одного организма, чудесного и разумного, для того, кто и свою жизнь считает частью этого общего и понимает это. Так думал Лыжин, и это было его давней затаенною мыслью, и только теперь она развернулась в его сознании широко и ясно.
Он лег и стал засыпать; и вдруг опять они идут вместе и поют:
— Мы идем, мы идем, мы идем... Мы берем от жизни то, что в ней есть самого тяжелого и горького, а вам оставляем легкое и радостное, и вы можете, сидя за ужином, холодно и здраво рассуждать, отчего мы страдаем и гибнем, и отчего мы не так здоровы и довольны, как вы.
То, что они пели, и раньше приходило ему в голову, но эта мысль сидела у него как-то позади других мыслей и мелькала робко, как далекий огонек в туманную погоду. И он чувствовал, что это самоубийство и мужицкое горе лежат и на его совести; мириться с тем, что эти люди, покорные своему жребию, взвалили на себя самое тяжелое и темное в жизни — как это ужасно! Мириться с этим, а для себя желать светлой, шумной жизни среди счастливых, довольных людей и постоянно мечтать о такой жизни — это значит мечтать о новых самоубийствах людей, задавленных трудом и заботой, или людей слабых, заброшенных, о которых только говорят иногда за ужином, с досадой или с усмешкой, но к которым не идут на помощь... И опять:
— Мы идем, мы идем, мы идем...»
Во всем богатейшем творчестве Чехова это — одна из наиболее насыщенных его задушевными мыслями страниц! Это мысль, что самая основа жизни современного ему общества порочна, греховна и безнравственна: что умерщвление себя, самоубийство, — это расплата совести за примирение с такой жизнью; что нет в жизни ничего случайного, все обусловлено взаимной связью; что без утверждения в мире справедливости для всех — радость жизни для немногих становится призрачна, бессодержательна, оскорбительна и пошла. И т. д., и т. д.
Лишь поняв строй этих мыслей Чехова, мы поймем одну важнейшую черту в его мужиках; как ни темны они в его суровом изображении, как бы ни было много дикости и жестокости в их отношениях, как бы ни была наполнена их жизнь суевериями и предрассудками, — в чем-то самом главном они имеют громадное преимущество перед верхними слоями общества.
Эта мысль мельком выражена и в рассказе «По делам службы», где старик Лошадин со своей верой в то, что на свете неправдой не проживешь, противопоставлен Лыжину с его душевным хаосом. Однако с наибольшей полнотой та же мысль раскрыта Чеховым в повести «Моя жизнь», главный герой которой Мисаил Полознев протестует против той брезгливой отчужденности, которую проявляют к мужикам за их дурные поступки и любящий пофилософствовать доктор Благово, и жена Полознева Маша. «Она негодовала, — замечает он, — на душе у нее собиралась накипь, а я, между тем, привыкал к мужикам, и меня все больше тянуло к ним. В большинстве это были нервные, раздраженные, оскорбленные люди; это были люди с подавленным воображением, невежественные, с бедным, тусклым кругозором, все с одними и теми же мыслями о серой земле, о серых днях, о черном хлебе, люди, которые хитрили, но, как птицы, прятали за дерево только одну голову, — которые не умели считать. Они не шли к вам на сенокос за двадцать рублей, но шли за полведра водки, хотя за двадцать рублей могли бы купить четыре ведра. В самом деле, были и грязь, и пьянство, и глупость, к обманы, но при всем том, однако, чувствовалось, что жизнь мужицкая, в общем, держится на каком-то крепком, здоровом стержне. Каким бы неуклюжим зверем ни казался мужик, идя за своею сохой, и как бы он ни дурманил себя водкой, все же, приглядываясь к нему поближе, чувствуешь, что в нем есть то нужное и очень важное, чего нет, например, в Маше и докторе, а именно: он верит, что главное на земле — правда и что спасение его и всего народа в одной лишь правде, и потому больше всего на свете он любит справедливость».
Именно на этот «крепкий, здоровый стержень» Чехов не упускал случая указывать в самых беспощадных изображениях мужицкой жизни, не исключая и повести «Мужики». И в ней, и в других произведениях из жизни народа те самые люди, которые пьют, бранятся, воруют, совершают жестокости и т. д., проявляют глубокое сочувствие к чужому горю, испытывают стыд за себя, за других, тяготятся несправедливостью, неправдой жизни и тянутся к правде. И получается так, что «неуклюжим зверем» мужик лишь кажется, и кажется именно тому, кто по сути дела является подлинным зверем, хищным и беспощадным, хотя это и лощеный зверь, тому, кто низвел трудовой народ на положение рабочего скота.
Рассказ Чехова «В овраге» — это широкая картина, где резко противопоставлены: простые трудовые люди с их верой в высшую правду и стремлением к справедливости — на одной стороне, и хищники с их неутолимой жадностью и стремлением к рублю — на другой. Вот как изображает писатель кулацкий мир, собравшийся на свадьбу в доме Цыбукина: «Тут было духовенство, приказчики с фабрик с женами, торговцы и трактирщики из других деревень. Волостной старшина и волостной писарь, служившие вместе уже четырнадцать лет и за все это время не подписавшие ни одной бумаги, не отпустившие из волостного правления ни одного человека без того, чтобы не обмануть и не обидеть, сидели теперь рядом, оба толстые, сытые, и казалось, что они уже до такой степени пропитались неправдой, что даже кожа на лице у них была какая-то особенная, мошенническая».
И точно из другого мира простые трудовые люди — Липа и ее мать Прасковья, работающие на поденке, плотник Елизаров, мужики-подводчики. Отданная замуж в богатую кулацкую семью Цыбукиных, Липа испытывает невыносимый мучительный гнет, хотя пока никто еще ее не обидел.
Но и читатель испытывает гнет: словно вместе с Липой сама чистота вступила в грязь и мерзость, сама правда — в жадный мир обмана и стяжательства! «И чувство безутешной скорби, — говорит писатель о Липе и ее матери, — готово было овладеть ими». И тут же добавляет: «Но, казалось им, кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью».
Из какого источника питается эта неистребимая вера в правду у писателя и его героев?
Источник указан в той же повести «В овраге». Ночью, возвращаясь из больницы с телом своего ребенка, загубленного хищницей Аксиньей из семьи Цыбукиных, Липа заговаривает со случайным встречным, стариком-подводчиком. Узнав о ее страшном горе — гибели ребенка, — он «взглянул на нее; и взгляд его выражал сострадание и нежность. — Ты мать, — сказал он. — Всякой матери свое дите жалко. — И при этом вздохнул и покачал головой».
А потом, сидя с Липой на телеге, делится с нею своими мыслями:
«— Ничего... Твое горе с полгоря. Жизнь долгая, — будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка Россия! — сказал он и поглядел в обе стороны. — Я во всей России был и все в ней видел, и ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное. Я ходоком в Сибирь ходил, и на Амуре был, и на Алтае, и в Сибирь переселился, землю там пахал, соскучился потом по матушке России, и назад вернулся в родную деревню. Назад, в Россию пешком шли; и помню, плывем мы на пароме, а я худой-худой, рваный весь, босой, озяб, сосу корку, а проезжий господин тут какой-то на пароме — если помер, то царство ему небесное — глядит на меня жалостно, слезы текут. «Эх, говорит, хлеб твой черный, дни твои черные...» А домой приехал, как говорится, ни кола, ни двора; баба была, да в Сибири осталась, закопали. Так, в батраках живу. А что ж? Скажу тебе: потом было и дурное, было и хорошее. Вот и помирать не хочется, милая, еще бы годочков двадцать пожил; значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия! — сказал он, и опять посмотрел в стороны и оглянулся».
Это — и не сантиментальное «утешение», и не посторонние горю Липы сухие слова: какими-то, лишь на первый взгляд, окольными, тропами старик подводит женщину к самому источнику жизни, к чувству неразрывной связи с великой Родиной, с народом, с людьми, чтобы снять с ее плеч невыносимое бремя затерянности, одиночества и неразделенной тоски по справедливости. В этом ощущении себя живой частицей чего-то огромного, великого, непобедимого и коренится вера в то, что «в мире правда есть и будет» и что «все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой».
Сопоставление повести «В овраге», самой поздней из серии произведений Чехова, посвященных изображению народной, точнее — крестьянской жизни, с более ранними его вещами на эту же тему, приводит нас к очень важному выводу.
Ни одно из них, даже «Мужики», не может быть, как мы видели, названо беспросветным в полном значении слова; каждое заключает в себе утверждение, что задавленные, изуродованные нуждой и темнотой люди сохраняют в себе «крепкий, здоровый стержень» и что этот стержень — непоколебимая вера в незыблемость правды, стихийное тяготение к справедливости.
Но в то время как в более ранних вещах писатель либо только напоминает о существовании этой веры, либо показывает лишь слабые и робкие ее проявления, в повести «В овраге», вещи «итоговой», та же вера воплощена широко и разнообразно в ряде законченно разработанных образов — Липа, ее мать, столяр Елизаров, старик-подводчик, не говоря уже об эпизодических фигурах того же характера, мелькающих на заднем фоне повести. Если вспомнить при этом, что говорил Чехов о присущем ему свойстве «отцеживать на фильтре» времени свои непосредственные впечатления и наблюдения, то значение этого факта станет нам ясно: в итоге своего долгого и тесного общения с народом писатель пришел к твердому убеждению, что ядро народной жизни крепко и здорово.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |