Вернуться к А.Б. Дерман. Москва в жизни и творчестве А.П. Чехова

Глава XXVI

Оторванный силою обстоятельств от Мелихова, Чехов еще долго сопротивлялся судьбе, определявшей ему местом для жительства юг. Строго говоря, он до самой смерти отказывался примириться с мыслью о постоянном пребывании на юге. Уже построив дачу в Ялте, в феврале 1899 года он пишет сестре: «Я все думаю: не купить ли нам в Москве в одном из переулков Немецкой улицы четырехоконный домик подешевле?» В следующем письме к сестре Чехов уже пускается в подробности на этот счет: «Если покупать дом, то не большой, одноэтажный, в районе Курского вокзала, хоть в Лефортове, только бы подальше от центра и поближе к вокзалу... Дом непременно каменный. Я написал уже в Москву, чтобы мне прислали список продающихся домов в помянутом районе... Чем дальше от центра, тем меньше возни с чисткой снега и со всякой ерундой, тем дешевле жить, тем меньше гостей и тем они приятней».

Впоследствии, как мы увидим дальше, вместо дома на окраине Москвы Чехов решил купить зимнюю дачу под Москвой, и только смерть помешала ему в этом.

Очень существенно дать правильную оценку этому упорству писателя в его тяготении к Москве. Оно связано с весьма важной чертой в его духовном складе: с его непримиримой враждебностью ко всякого рода консерватизму, будь то в науке, искусстве, литературе, общественно-политической жизни, бытовом укладе, в психологии людей и т. д. Он был величайший обновитель русской литературы, своею деятельностью обозначивший подлинный перелом в развитии форм новеллы, рассказа, пьесы. Но его страх перед застойностью был так велик, что даже к концу жизни, когда он был в зените славы, как общепризнанный могучий художник-новатор, ему все чудилось, что сам он пишет по старинке, не свежо и т. д. В его неизданном письме к жене от 23 февраля 1903 года читаем: «Я тебе ничего не сообщаю про свои рассказы, которые пишу, потому что ничего нет ни нового, ни интересного. Напишешь, прочтешь и видишь, что это уже было, что это уже старо, старо... Надо бы чего-нибудь новенького, кисленького!» Или к ней же 20-го сентября того же года, в процессе работы над «Вишневым садом»: «Пиши мне подробности, относящиеся к театру. Я так далеко от всего, что начинаю падать духом. Мне кажется, что я, как литератор, уже отжил, и каждая фраза, какую я пишу, представляется мне никуда не годной и ни для чего не нужной».

Чехов остался совершенно не затронут тем преувеличенным культом старины, модное увлечение которым в конце прошлого века охватило эстетские аполитические круги русской интеллигенции. На этой почве у него происходили порой забавные недоразумения. Многие причисляли и, Антона Павловича к последователям этого культа, не представляя себе, чтобы могло быть иначе у создателя величайших эстетических ценностей. Поэтому, когда праздновалось двадцатипятилетие литературной деятельности писателя, среди сделанных ему подношений оказалось много антикварных предметов. Чехов отнесся к этому, как к смешной нелепости, говорил, что не знает, как ему поступить с этими вещами, и шутя замечал, что самое приятное подношение сделал ему художник Коровин, подаривший удочки для рыбной ловли. Михаил Павлович Чехов, живший одно время в Ярославле, вспоминает о приезде к нему брата: «Он приехал, переночевал, выкупался в Волге и со следующим же поездом уехал в Мелихово. Я хотел показать ему город, но он остался к нему совершенно равнодушным. Он не любил старых русских городов, с приземистыми, пузатыми, многоглавыми церквами».

С другой стороны, вот что мы читаем о Чехове в книге К.С. Станиславского «Моя жизнь в искусстве»: «Кто больше его жаждал жизни, культуры, в чем бы и как бы они ни проявлялись. Всякое новое полезное начинание, зарождающееся ученое общество или проект нового театра, библиотеки, музея — являлись для него подлинным событием. Даже простое очередное благоустройство жизни необычайно оживляло, волновало его. Например, помню его детскую радость, когда я рассказал ему однажды о большом строящемся доме у Красных ворот в Москве взамен плохонького одноэтажного особняка, который был снесен. Об этом событии Антон Павлович долго после рассказывал с восторгом всем, кто приходил его навещать: так сильно он искал во всем предвестников будущей русской и всечеловеческой культуры, не только духовной, но даже и внешней».

Чехов отнюдь не прикрашивал московского быта и московской жизни. Его письма изобилуют самыми резкими отзывами даже о «сливках» московского общества, не гозоря уже о московском купечестве и мещанстве. Побывав на приеме у ректора Московского университета профессора А.А. Тихомирова в связи с хлопотами за одного знакомого студента, Чехов сообщает в письме от 5 августа 1899 года: «Я отправился к Тихомирову; сидел полтора часа в душной приемной, потом был принят чрезвычайно нелюбезно. Мне было сказано, что свободных вакансий нет... Простите, что так дурно, несчастливо исполнил Ваше поручение; за это я вижу сильно наказан: свидание с г. ректором дня на три испортило мне настроение и аппетит». И вдели две спустя Чехов в письме к Суворину снова возвращается к этому эпизоду и замечает: «Приемная ректора и его кабинет, и швейцар напомнили мне сыскное отделение. Я вышел с головной болью». Посетив собрание актеров, художников и писателей, он совершенно беспощадно характеризует его в письме к Суворину: «Скучища смертная. Все слонялись по комнатам и делали вид, что им не скучно. Какая-то барышня пела, Ленский читал мой рассказ (причем один из слушателей сказал: «довольно слабый рассказ!» А Левинский имел глупость и жестокость перебить его словами: «а вот и сам автор! Позвольте вам представить», и слушатель провалился сквозь землю от конфуза), танцевали, ели плохой ужин, были обсчитаны лакеями... Если актеры, художники и литераторы в самом деле составляют лучшую часть общества, то жаль. Хорошо должно быть общество, если его лучшая часть так бедна красками, желаниями, намерениями, так бедна вкусом, красивыми женщинами, инициативой. Поставили в передней японское чучело, ткнули в угол китайский зонт, повесили на перила лестницы ковер и думают, что это художественно. Китайский зонт есть, а газет нет. Если художник в убранстве своей квартиры не идет дальше музейного чучела с алебардой, щитов и вееров на стенах, если все это не случайно, а прочувствовано и подчеркнуто, то это не художник, а священнодействующая обезьяна».

Еще, быть может, резче, если только это возможно, — отзыв Чехова о московской театральной жизни в письме к Щеглову: «Современный театр — это сыпь, дурная болезнь городов. Надо гнать эту болезнь метлой, но любить ее — это не здорово. Вы станете спорить со мной и говорить старую фразу: театр — школа, он воспитывает и проч... А я Вам на это скажу то, что вижу: теперешний театр не выше толпы, а, наоборот, жизнь толпы выше и умнее театра; значит он не школа, а что-то другое».

И подобного рода строки отнюдь не продиктованы Чехову минутным раздражением или дурным настроением. Точно так же отзовется он потом об этих явлениях московской жизни в своих зрелых, обдуманных произведениях. Ведь поверхностно-эстетский, суетный мир салона «Попрыгуньи» — это тот же самый мир, что и в приведенном письме. А уничтожающая характеристика театра, данная Чеховым в письме, очень мало смягчена в характеристике театра, принадлежащей старому профессору из «Скучной истории»: «На меня от сцены веет тою же самой рутиной, которая скучна мне была еще 40 лет назад, когда меня угощали классическими завываниями и биением по персям. И всякий раз выхожу я из театра консервативным более, чем когда вхожу туда. Сентиментальную и доверчивую толпу можно убедить в том, что театр в настоящем его виде есть школа. Но кто знаком со школой в истинном ее смысле, того на эту удочку не поймаешь».

На этих примерах мы убеждаемся, что даже на парадном фасаде московской жизни, как театр, как мир людей, посвятивших себя искусству, Чехов с достаточной ясностью различал темные краски, и если перегибал палку в какую-либо сторону, то, как это и свойственно сатирикам, — скорее в дурную, чем в хорошую. Ведь еще в самые молодые годы он написал «Ваньку», «Спать хочется», «Хористку», «Устрицы» и другие «московские» произведения того же порядка.

Но были ему ясны и те живые, творческие, созидательные силы, которыми Москва была богата, и, главное, — ее светлые перспективы развития и обновления. Этим и объясняется то, что из всех вариантов при выборе местожительства он упорно цеплялся за Москву, на худой конец готов был согласиться и на подмосковную деревню, с ее простотой жизни, природой, с трудовыми людьми, с возможностью бывать в Москве, но категорически отвергал уездную провинцию как олицетворение застоя и консерватизма. «Мне кажется, — писал он Суворину, — что ко всему можно привыкнуть, но только не к русской уездной скуке. Деревня мила, но уезд с его интеллигенцией и новыми усадьбами, а новыми претензиями — просто чепуха». Пожалуй, всего яснее и лаконичнее выразил Чехов свое отношение к этой провинции в своем письме к брату Михаилу, советуя ему стремиться «поближе к Москве, а То бы и в самую Москву»: «Провинция затягивает нервных людей, — писал он, — отсасывает у них крылья».

И не случайно, конечно, почти все без исключения многочисленные фигуры людей бескрылых, опустившихся, живых мертвецов, человеков в футляре мы находим в произведениях писателя из уездной жизни: вспомним «Палату № 6», «Мою жизнь», «Человека в футляре», «Крыжовник», «Ионыча» и т. д., и т. д. И вот почему, силою обстоятельств прикованный к южной провинции, к Ялте, он никак не может к ней привыкнуть, тоскует, раздражен. Писатель Ладыженский сообщает в своих воспоминаниях: «Когда я навестил Чехова в Крыму, он говорил мне:

— Тебе нравится моя дача и садик, ведь нравится? А между тем — это моя тюрьма, самая обыкновенная тюрьма, вроде Петропавловской крепости. Разница только в том, что Петропавловская крепость сырая, а эта сухая».

Приехав же на время в Москву, он пишет Суворину: «Второй день сильно болит голова, насморк, кашель, но все же Москва мне очень и очень нравится. Хороший город». А из Ялты пишет Станиславскому: «Погода здесь тихая, теплая, изумительная, но как вспомнишь про Москву, про Сандуновские бани, то вся эта прелесть становится скучной, ни к чему не нужной».

Были некоторые причины, побуждавшие Чехова с особенной силой стремиться в Москву именно в те годы, когда начиналась ялтинская полоса. 9 сентября 1898 года он познакомился в Москве на репетиции «Чайки» с артисткой Художественного театра Ольгой Леонардовной Книппер, своей будущей женой. Потом он видел ее в роли царицы Ирины на репетиции «Царя Федора Иоанновича». Из Ялты, куда вскоре после этого уехал Антон Павлович, он написал Суворину об этой репетиции: «Меня приятно тронула интеллигентность тона и со сцены повеяло настоящим искусством, хотя играли и не великие таланты. Ирина, по-моему, великолепна. Голос, благородство, задушевность — так хорошо, что даже в горле чешется. Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину».

В Москве Чехов не остался, но это все-таки не помешало ему влюбиться в Ирину. Весною следующего года, когда Антон Павлович приезжал в Москву, он опять встречался с артисткой, затем она гостила в его семье в Мелихове, а с июня 1899 года между ними завязывается переписка, быстро приведшая к сближению.

Весною 1900 года, ввиду невозможности для Чехова приехать в Москву, Художественный театр приехал в Ялту показать любимому писателю свои постановки. У вдохновителей театра была, кроме того, тайная мысль — соблазнить своими спектаклями Антона Павловича на писание новой пьесы, что в значительной мере им и удалось. В приподнятой праздничной атмосфере, принесенной в Ялту московской труппой, Чехов сбросил с себя тоску и скуку одинокой зимы. Он был весел, оживлен. И эти дни оказались решающими для судьбы его отношений к О.Л. Книппер.

Венчание их — по тем временам неизбежная формальность — состоялось позже, Враг всяких официальностей, Чехов смущался предстоявшей процедурой. Собираясь в Москву, он писал к О.Л. Книппер: «Если дашь слово, что ни одна душа в Москве не будет знать о нашей свадьбе до тех пор, пока она не совершится, то я повенчаюсь с тобой хоть в день приезда. Ужасно почему-то боюсь венчания и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться». И действительно, никто, кроме необходимых свидетелей — «шаферов», даже самые близкие родные, не подозревали об этом венчании, состоявшемся 25 мая 1901 года в церкви (ныне не существующей) Воздвижения на овражке, что на Плющихе, в Воздвиженском переулке.

Теперь вынужденное пребывание в Ялте стало для Чехова еще тягостнее. Некогда, в 1895 году, отвечая Суворину на его советы жениться, Чехов шутливо писал: «Извольте, я женюсь, если Вы хотите этого. Но мои условия: все должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в деревне и я буду к ней ездить. Счастье же, которое продолжается изо дня в день, от утра до утра — я не выдержу... Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, являлась бы на моем небе не каждый день».

И вот судьба послала ему такую жену, но теперь ему было не до шуток. Оба они тосковали, рвались друг к другу. Нередко Чехов, нарушая запреты врачей, уезжал в Москву, но почти всякий раз расплачивался за это ухудшением здоровья. Порой урывалась к нему в Ялту жена, но, кроме лета, когда они жили вместе, все эти свидания бывали отравлены сознанием, что за ними последуют продолжительные разлуки.

О.А. Книппер не раз поднимала вопрос о своем уходе из театра и переезде в Ялту, но Чехов категорически этому противился: такая жертва со стороны молодой актрисы, столь успешно начинавшей свою артистическую карьеру, была для него неприемлема. И на горькие жалобы жены он отвечал: «Если мы теперь не вместе, то виноват в том не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству».