Вернуться к Наш Чехов. Альманах. Выпуск V

В. Уткин. Параскева Пятница

К концу сентября выяснилось: наш художественный музей не выполнил план по чтению лекций. Квартальная премия оказалась под угрозой. Меня, вчерашнего студента-заочника, а ныне заведующего скульптурным отделом, вызвал зам по науке.

— Поедешь в подшефный район на три дня!

Это значило, что надо ехать в село и за эти три дня отбарабанить не менее дюжины лекций. Тут же зам связался по телефону с правлением совхоза. А на следующее утро я уже колесил по совхозным полям в стареньком, но еще на хорошем ходу «газике», любезно предоставленном в полное мое распоряжение.

Шофер, молодой и веселый, лихо катал меня от усадьбы к усадьбе, определяя маршрут то ли по собственному усмотрению, то ли, как теперь говорят, «по указке сверху».

До полудня я успел прочитать три лекции садоводам, всякий раз укладываясь в двадцать минут по настоятельной просьбе бригадиров, потому что урожай был отменный, а отнимать драгоценное время от уборки никому не хотелось.

Было у меня наглядное пособие: два десятка цветных фотографий, великолепно выполненных музейным фотографом. Вот я и ограничивался показом этих фотографий и небольшим комментарием к ним.

Темой моей лекции была русская деревянная скульптура.

После полудня шофер повез меня к овцеводам. Путь к ним оказался неблизким. Мы миновали изрядный кусок сухой солончаковой степи, поросшей редким бурьяном, пока вдали я не увидел длинное приземистое строение, именуемое малопонятным для меня словом «кошара».

— В секту едем! — вдруг неожиданно заявил шофер.

— В секту? — удивился я, — баптисты, субботники? Запрещенные, что ли?

— Да нет, — охотно продолжал шофер. — Никто им не запрещал, никто не разрешал. Сами по себе... Все поют и поют.

— Поют? — теперь уже изумился я. При чем же здесь секта?

— А вот по утрам поют, и каждый вечер поют, святых разных поминают, — подытожил свое сообщение шофер.

Кошара оказалась ветхим внушительных размеров сараем. Оставив «газик» в стороне, мы пробрались сквозь овечье стадо и, спустя несколько минут, оказались в маленькой неуютной бытовке, где, кроме стола, двух скамеек и сломанного стула, иной мебели не было. Людей в бытовке тоже не оказалось.

— Сейчас соберем! — доверительно объявил мне шофер и тут же исчез из бытовки.

Не было его довольно долго. А потом я услышал какую-то возню возле дверей.

— А... нужна нам эта лекция! Наслышались мы их... — донесся до меня звонкий скандальный голос. Дверь распахнулась, и шофер, смеясь, чуть ли не втащил в бытовку хрупкую женщину. Такую хрупкую, что вначале она показалась мне девочкой лет пятнадцати. У нее оказалось маленькое личико, изрезанное глубокими морщинами. И было ей, наверное, не менее сорока. «Девочка-старушка», — неприязненно определил я ее про себя.

Тут же шофер опять куда-то исчез, и минут через десять в бытовке собралось уже человек семь. В основном, пожилые женщины, а одна — высокая, тощая, с пронзительно суровым взглядом — выглядела на семьдесят. Одеты они были во все серое, заношенное. И лица у них были серые, сумрачные. Должно быть, от степного ветра и солнца.

— Уф, — сказал шофер, — разбежались, как овцы. — Перед человеком стыдно.

Вошел мужик в страшном тулупе: весь дырьем побит, шерсть свалялась; тулупу было, наверное, лет сто. «Уж не глава ли секты?» — подумал я. Был мужик угрюм и не брит.

Тяжело шаркая разбитыми сапогами, он сел на скрипучий стул с обломанной спинкой и затих, опустив голову.

Женщины, как мне казалось, смотрели на меня настороженно и враждебно.

— А про что лекция? — спросила одна из них, обращаясь почему-то к шоферу.

— Русская деревянная скульптура! — зачем-то торжественно объявил шофер.

— Это какие в парках на потеху детям ставят? — с едва скрытой злой иронией поинтересовалась та, которую я окрестил «девочкой-старушкой». «Ничего себе... аудитория!» — невесело думалось мне.

Я мучительно размышлял, как себя вести с ними, с чего начать.

— Вы им домового покажите, — неожиданно подсказал мне шофер.

— А вот домовых в парках не ставят, — наконец-то нашелся я. И, протянув им фотографию, рассказал, что деревянное изображение этого домового было найдено в новгородской земле учеными-археологами.

— Ух, ты какой! — заинтересовались женщины, передавая фотографии из рук в руки. И тут меня осенило. Была у меня фотография русской святой по имени Параскева Пятница. В переводе с греческого это звучит как «приготовление к субботе». Когда-то ее деревянное изображение нашли в древнем городе Галиче на княжеском дворе. Культ ее в памяти народной практически не сохранился.

— Вот вы, как я слышал, верующие... — неуверенно начал я.

Они все враз закивали, настороженно заулыбались.

— А про русскую святую Параскеву Пятницу что-нибудь знаете?

Они стали пожимать плечами, переглядываться.

— Параскева? Какая Параскева? — вдруг возмущенно забеспокоилась тощая старуха.

Я рассказал им все, что мне удалось почерпнуть из книг об этой святой. Покровительница свадеб, путешественников и мореплавателей, она когда-то глубоко почиталась верующими.

— Внимательно присмотритесь к ее изображению, — продолжал я, — сколько нежности и мягкости в чертах лица. И в то же время, какая трагическая суровость исходит от ее облика... — Кажется, на меня снизошло вдохновение.

— Люди думали, что она страдает вместе с теми, кто попал в беду, верили и молились ей. Матерью-заступницей считалась она на Руси.

Я видел, как светлели лица женщин, они слушали меня, затаив дыхание.

— И мы, одуванцы божии! — вдруг ни с того ни с сего выдохнула из себя тощая старуха.

— А подари нам ее, человек хороший! — попросила меня одна из женщин, когда моя лекция подошла к концу.

Я с радостью отдал им фотографию.

Они склонились над ней, о чем-то стали шептаться, и, странное дело, теперь все казались мне почти красивыми.

Я оставил свою небольшую аудиторию и вышел из бытовки. Шофер куда-то запропастился. От нечего делать я обошел вокруг кошары. Пахло умирающим летом, бурьяном, овечьим пометом. Красное солнце, предвещая назавтра ветер, низко наклонилось к земле. Овцы блеяли тихо, словно души умерших перешептывались между собой.

И вдруг я услышал пение. Оно шло из глубины кошары, докатываясь до меня обрывками не связанных между собою слов.

«Кланяемся... правда... пресвятая... небесная...» — едва разбирал я. А потом явственно, словно звонкий колокол, донеслось до меня имя той, о которой я так вдохновенно рассказывал несколько минут назад. «П-а-раскева... Пят-ница-а», — выводили женские голоса, и столько в них было нежной и счастливой заботы, что я споткнулся на ровной земле и застыл, потрясенный. Они, должно быть, пели какой-то религиозный гимн, подменяя имя старого святого новым, только что услышанным. Потом в их пении появились жалобные ноты. Может, они жаловались на судьбу, которая раньше не одарила их знанием об этой удивительной святой? и вот теперь они обрели ее в своих душах и воздают ей должное.

И скорбно мне стало в ту минуту, скорбно. Век двадцатый, космос, чудеса техники, неразгаданные нейтрино... А здесь неразгаданные души бередят степную даль и мое сердце церковным песнопением, и я волею судьбы соавтор его.

...Мы выехали, когда уже совсем стемнело. Я мысленно все еще находился в кошаре, думал о женщинах. Я видел их необустроенность, заброшенность и видел их сумрачные лица, которые так преобразились на моих глазах. Чувство вины и не ясно осознанная потребность того, что называем теперь покаянием, коснулись меня.

Но в чем же я был виноват? В чем? Тогда я не знал этого. Я был молод, у меня были любимые книги и любимая работа. Остальное меня как-то мало интересовало. Так в чем моя вина?

«Господи, если ты есть, вразуми мою душу!..»

Было мне в ту пору тридцать лет.