I
...А когда все это произошло, Анна Сергеевна «...задумалась в унылой позе, точно грешница на старинной картине <...>
На столе в номере был арбуз. Гуров отрезал себе ломоть и стал есть не спеша. Прошло, по крайней мере, полчаса в молчании» (С., X, 132).
Обычное дело — случайный курортный роман; сорокалетний мужчина, имеющий успех у женщин; молодая дама, отправившаяся в Крым отдохнуть от мужа, которого воспринимает как «лакея»; случайно оказавшийся в номере арбуз — сладкий сок, небось, течет; семечки Гуров аккуратно в тарелку выплевывает. Возможно — осторожно чавкает. Молчание.
О чем тут говорить?
Однако — говорят.
«— ...Я дурная, низкая женщина, я себя презираю и об оправдании не думаю. Я не мужа обманула, а самое себя. <...> Хотелось пожить! Пожить и пожить... Любопытство меня жгло... я уже не могла владеть собой, со мной что-то делалось, меня нельзя было удержать... И здесь всё ходила, как в угаре, как безумная... и вот я стала пошлой, дрянной женщиной, которую всякий может презирать» (С., X, 132—133).
Банальное покаяние, согласитесь. Гуров, видимо, к этому времени прекратил есть арбуз, вытер, надо полагать, руки и подумывал, как бы деликатно попрощаться.
«Гурову было уже скучно слушать, — пишет Чехов, — его раздражал наивный тон, это покаяние, такое неожиданное и неуместное...» (С., X, 133).
Анна Сергеевна искренне жмется к Дмитрию Дмитричу, на глазах у нее слезы, а Гурову «уже» скучно (он-то знает, что так бывает после этого почти всегда), его раздражает этот тон, это покаяние, «такое неожиданное и неуместное».
А потом оба они стали смеяться, вышли на утреннюю ялтинскую набережную, нашли извозчика и отправились в Ореанду.
Это — «Дама с собачкой». Рассказ, опубликованный в декабрьской книге «Русской мысли» за 1899 год.
Лев Толстой откликнулся на рассказ записью в дневнике 16 января 1990 года: «Это все Ницше. Люди, не выработавшие в себе ясного мировоззрения, не разделяющие добро и зло. Прежде робели, искали, теперь уже, думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сию сторону, т. е. почти животные»1.
Оценка суровая и несправедливая.
Лев Николаевич рассказа Антона Павловича не понял. «Дама с собачкой» — один из самых прозрачных и светлых рассказов Чехова о любви.
И — один из самых личных.
1899 год — время первых встреч с Ольгой Книппер. Зыбких, неопределенных, осторожных, готовых прерваться в любой момент.
Письма, записки, неловкие взгляды. Выяснение отношений. Не только друг с другом — с самим собой прежде всего.
Книппер для Чехова — неясное ожидание другой жизни.
Неясной — но полной любви.
Реально непредставимой — но настоящей.
Тревожно, непонятно, необъяснимо.
«Дама с собачкой» — об этом.
О чуде рождения любви.
Ия Савина заметила однажды: «С Чеховым можно разговаривать, ему можно пожаловаться, можно доверять секундную радость, не боясь насмешки или непонимания»2.
Это так. Но и Чехов может разговаривать с нами. И, разговаривая деликатно и ненавязчиво, Антон Павлович может делиться своими сомнениями и переживаниями с каждым из нас.
«Дама с собачкой» — доверительный разговор о том, что происходит ежедневно в огромном пространстве жизни с миллионами мужчин и женщин.
Не важно — что с миллионами.
Важно — что с каждым из нас.
По Чехову, в каждом живет энергия прорыва.
Мисаил Полознев из «Моей жизни», кажется, прорвался.
Дмитрий Дмитрич Гуров и Анна Сергеевна фон Дидериц — две души накануне такого прорыва.
Потому что — любовь.
Она возникает не сразу — из недовольства окружающей жизнью; из раздражения, порожденного ближним кругом — домом, семьей, из ощущения, что и жизни-то, собственно, ни у Гурова, ни у Анны Сергеевны до сих пор не было.
А что было?
У Гурова был «горький опыт» — «...всякое сближение, которое вначале так приятно разнообразит жизнь и представляется милым и легким приключением... неизбежно вырастает в целую задачу, сложную чрезвычайно, и положение в конце концов становится тягостным» (С., X, 129).
Но — «...хотелось жить...» (С., X, 129).
«Хотелось жить» — антитеза горькому опыту: вместо сложной чрезвычайно задачи, вместо тягостного положения — жизнь, в которой «...всё казалось так просто и забавно» (С., X, 129).
Жизнь, по Гурову, естественна и очевидно ясна: «женщины — низшая раса», мимолетные связи с ними для души не обременительны (арбуз можно есть «не спеша»), но соблазнительны и достаточно ритуальны.
У Анны Сергеевны большого «горького опыта» жизни не было, но было раздражение нынешним ее положением.
«— ...Мне, когда я вышла за него (мужа. — Л.К.), было двадцать лет, меня томило любопытство, мне хотелось чего-нибудь получше; ведь есть же, — говорила я себе, — другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и пожить...» (С., X, 132).
«Хотелось жить» — слова из внутреннего монолога Гурова.
«Хотелось пожить!» — слова, произнесенные Анной Сергеевной.
Это не только перекличка слов — перекличка судеб.
Гурова «...женили рано, когда он был еще студентом второго курса...» (С., X, 128).
«— ...Мне, когда я вышла за него (мужа. — Л.К.), было двадцать лет...» — говорит Анна Сергеевна.
Судя по всему, время начало семейной жизни у персонажей рассказа — одно и то же.
И — чувства одинаковые. Какая уж тут любовь, если одного «женили», а другая вышла замуж из-за любопытства.
Ко всему — чужой человек рядом.
«Она (жена Гурова. — Л.К.) много читала, не писала в письмах ъ, называла мужа не Дмитрием, а Димитрием, а он втайне считал ее недалекой, узкой, неизящной, боялся ее и не любил бывать дома» (С., X, 128), — это из несобственно-прямой речи Гурова.
«— ...Мой муж, быть может, честный, хороший человек, но ведь он лакей!» (С., X, 132) — прямая речь Анны Сергеевны.
Чехов, кажется, нарочито «выпрямляет» ситуацию с курортной интрижкой — супружеская измена каждого выглядит вполне мотивированной, окутываясь в естественный в таких случаях флер самооправдания.
Настоящее — обман.
Хочется другой жизни, но есть ли она?
Или — все дело, действительно, только в том, что «нечистый попутал», что все роли в этом спектакле, именуемом жизнью, давным-давно распределены и все случившееся есть данность, которая в конце концов сама собой разрешается, чтобы потом, когда-нибудь, повториться снова?
Толстой был несправедлив, видя в героях чеховского рассказа животных, руководствующихся инстинктами.
История взаимоотношений Анны Сергеевны и Гурова воспроизведена Чеховым с максимальной деликатностью.
Как история пробуждения чувства.
Как история преодоления инстинкта.
Как история осознания того высокого, того искреннего, того настоящего, чего так недостает в повседневной жизни.
Как история неисчерпаемой сущности Бытия в противовес скучному, заранее определенному, раз и навсегда установленному Ритуалу.
Ни Ницше, ни наличие ясного миросозерцания не могут объяснить (и отменить тоже не могут!) той ясной, но совершенно необъяснимой очевидности, с какой мужчина и женщина, встретившись однажды, оказываются влекомы друг к другу.
В опубликованном за год до «Дамы с собачкой» рассказе «О любви» Чехов отчасти предвосхищает историю Анны Сергеевны и Гурова: Анна Алексеевна Луганович и Алехин понимают, что любят друг друга, но у Анны Алексеевны — семья; как разрубить этот гордиев узел? Алехин признается: «Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе» (С., X, 74).
Исходить из высшего...
Кому подвластны и известны пределы этой высоты? Гуров и Анна Сергеевна рванулись навстречу друг другу, переступив через границы желаемого и необходимого.
К другой жизни.
Неестественная ранее жизнь стала приобретать естественные очертания.
Человеческое существо превращается в че-ло-ве-ка. «Существование предшествует сущности», — говорят экзистенциалисты. «Человек потому не поддается определению, — пишет Ж.-П. Сартр, что первоначально ничего собой не представляет. Человеком он становится лишь впоследствии, причем таким человеком, каким он сделает себя сам <...> Если существование действительно предшествует сущности, то человек ответствен за то, что он есть»3.
За четверть века до экзистенциалистов Чехов расскажет в «Даме с собачкой» историю двух людей, взявших на себя ответственность за собственное бытие.
Бытие столь же естественно, как и быт.
«Дама с собачкой» — история становления души человеческой.
История формирования самостояния.
Первых по-настояшему человеческих шагов.
Еще не твердых, не слишком уверенных, но уже — осмысленных.
«Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший в Ялте уже две недели и привыкший тут, тоже стал интересоваться новыми лицами» (С., X, 128).
Так начинается «Дама с собачкой».
Чехов удивительно аккуратно расставляет слова, позволяющие понять настроение героев рассказа: читатель не просто знакомится с Дмитрием Дмитричем Гуровым — он начинает глядеть на мир его глазами.
Первое, что считает важным подчеркнуть повествователь, — Гуров за две недели пребывания в Ялте человек, «привыкший тут».
Словосочетание «привыкший тут» выглядит стилистически небрежным — привыкают к чему-то, но писателя заботит не лингвистическая точность, а точность описания переживаний.
Глагольные формы «говорили» — «проживший... и привыкший тут» — «стал интересоваться» соединяют Гурова с миром, из которою ему еще предстоит вырваться.
А пока что он, Гуров, — старожил этого мира, и ему еще только предстоит заинтересоваться «новыми лицами».
Он еще не знает, что новое лицо — дама с собачкой — действительно позовет Дмитрия Дмитрича в другую жизнь и заставит что-то менять в жизни старой.
Откликаясь на «Даму с собачкой», Горький напишет Чехову в январе 1900 года: «Знаете, что Вы делаете? Убиваете реализм. И убьете Вы его скоро — насмерть, надолго. Эта форма отжила свое время — факт! Дальше Вас — никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах, как вы это умеете»»4.
Реализм, если подразумевать под ним достоверную естественность изображаемых переживаний, конечно же, Чехов не убил (да к этому и не стремился) — он показал огромные возможности, в нем заложенные. И прежде всего — неисчерпаемость слова, емкость которого не подчиняется формальным приемам измерения.
Чехов начинает свое повествование глаголом несовершенного вида — «говорили», раздвигая пространственно-временные пределы происходящего, сразу делая Гурова одним из тех, кто «говорил».
Человеком «с набережной».
Тому подтверждение — и поименование героя — «Дмитрий Дмитрич» (бытовое, разговорное, полуфамильярное), и уточнение — «привыкший тут» (тут — то есть среди тех, кто «на набережной»), и бесстрастное вроде бы «новое лицо», обернувшееся иронией — «дама с собачкой».
«...Никто не знал, кто она, и называли ее просто так: дама с собачкой» (С., X, 128).
Дама и собачка уравнены в интересе к ним «набережной», где все друг друга знают.
«Говорили», «Никто не знал, кто она», «Называли ее просто так» — обезличенный мир, в котором приметы внешности размыты: «...молодая дама, невысокого роста, блондинка, в берете...» (С., X, 128).
Дама «вообще».
И Дмитрий Дмитрич Гуров — тоже человек вообще. Следует обратить внимание на то, что действие рассказа развертывается на набережной — своеобразном подиуме, дефиле.
Но подиум этот не для избранных. Для всех. Для толпы.
В толпе легко затеряться, легко сохранить себя.
Доктор Дорн («Чайка) вспоминает уличную толпу в Генуе: «Движешься... в толпе без всякой цели, туда-сюда, по ломаной линии, живешь с нею вместе, сливаешься с нею психически и начинаешь верить, что в самом деле возможна одна мировая душа...» (С., XIII, 49).
Набросок ялтинской толпы появится в «Даме с собачкой» лишь однажды: «На пристани было много гуляющих; собрались встречать кого-то, держали букеты». И тут отчетливо бросались в глаза две особенности нарядной ялтинской толпы: «Пожилые дамы были одеты, как молодые, и было много генералов» (С., X, 131).
Маскарадно. Ненатурально. Неестественно. Ненастояще.
Но это — повседневность.
Случайный, ни к чему не обязывающий курортный роман оборачивается катастрофой: либо ты смиряешься с обстоятельствами той жизни, с которой свыкся, либо безоглядно уходишь в «другую жизнь».
«В случайностях нет ни нравственности, ни логики»5, — безапелляционно замечает Н.К. Михайловский.
А, может, есть? Между «до» и «после» нет очевидной пограничной полосы.
Встреча в ялтинской толпе для Гурова и Анны Сергеевны — закономерный итог предшествующего одиночества.
Одиночества, подготовившего вначале и арбуз, и слезы, и очевидную приязнь, а затем — рухнувшего в одночасье и заставившего героев рассказа мучительно искать выход — нет, не способы укромных встреч, а поиски ответа на кажущийся банальным вопрос: как жить дальше?
II
А теперь вернемся к началу рассказа.
Гуров познакомился с Анной Сергеевной на пятый день пребывания ее в Ялте. Еще через неделю произошло то, к чему они оба стремились.
Произошел разрыв одиночества.
Чехов, кажется, подбросил «манок» — историю о том, как банальная курортная интрижка перерастает в любовь. Но возможен и другой взгляд на происходящее: взаимоотношения Анны Сергеевны с Дмитрием Дмитричем — это история о том, как люди по каплям выдавливают из себя рабов и готовы однажды проснуться совершенно свободными.
Пока — только готовыми к этому.
Любовь делает людей свободными.
Жизнь есть любовь.
Жизнь человеческая всегда — путь к свободе. Так должно быть. Но не всегда получается.
Первый диалог Гурова и Анны Сергеевны — как настройка инструментов (например, скрипки и виолончели) перед трудным концертом.
«Помолчали немного.
— Время идет быстро, а между тем здесь такая скука! — сказала она, не глядя на него.
— Это только принято говорить, что здесь скучно. Обыватель живет у себя где-нибудь в Белеве или Жиздре — и ему не скучно, а приедет сюда: «Ах, скучно! Ах, пыль! Подумаешь, что он из Гренады приехал» (С., X, 129).
«Скучно» — знак неудовольствия, знак одиночества.
Безымянная дама среди курортной толпы.
«Ее выражение, походка, платье, прическа говорили ему (Гурову. — Л.К.), что она из порядочного общества, замужем, в Ялте первый раз и одна, что ей скучно здесь...» (С., X, 129).
Получается — еще до первых слов, произнесенных незнакомкой, Гуров разгадал ее и предугадал ее начальную реплику — «скучно».
И — мелькнула (нет — «овладела им») «...соблазнительная мысль о скорой, мимолетной связи, о романе с неизвестною женщиной, которой не знаешь по имени и фамилии...» (С., X, 129).
И — ведь все сбылось: и легкая победа, и прогулки в горы, и мимолетный роман.
А может, только показалось, что сбылось? Реплике Анны Сергеевны о скуке жизни Гуров возражает энергично: обывателю в Белеве и Жиздре не скучно, «подумаешь, что он из Гренады приехал».
Дистанция между Белевым, Жиздрой и Гренадой — в Европу.
Точнее — в жизнь, которой он, обыватель, лишен. Небольшой этот диалог обрамлен существенной подробностью: «Помолчали немного. <...> Потом оба продолжали есть молча, как незнакомые; но после обеда пошли рядом — и начался шутливый, легкий разговор людей свободных, довольных, которым всё равно, куда бы ни идти, о чем ни говорить» (С., X, 130).
В молчании все и выяснилось.
Два человека, независимо друг от друга, начали свой путь к будущей свободе.
«...начался шутливый, легкий разговор людей свободных, довольных, которым всё равно, куда бы ни идти, о чем ни говорить».
Что-то есть ироническое в этой оценке поведения двух свободных людей — шутливый, легкий разговор, всё равно, куда идти и о чем говорить.
А о чем говорили-то?
О том, как душно после жаркого дня.
О том, как странно освещено море.
Рассказывали о себе свободных.
Оказывается, Гуров по образованию филолог, но служит в банке; готовился когда-то петь в частной опере, но бросил, имеет в Москве два дома.
Оказывается, незнакомку зовут Анна Сергеевна, она родом из Петербурга, но «вышла замуж в С.» (С., X, 130), что замужем уже два года, но, где работает муж, толком не знает — в губернском правлении или в губернской земской управе.
«...и это ей самой было смешно» (С., X, 130).
Ни к чему не обязывающий разговор о пустяках — и беглое представление самих себя.
А в подтексте — легкие прикосновения к обнаженным душам.
Пока — только контуры той жизни, в которую погружены герои, только намеки на то, что не складывается бытие, несмотря на прочный быт, пока только несовпадение прежних надежд и нынешней реальности, но уже угадывается сходство несложившихся судеб.
Главное сходство — в несвободе.
В.Б. Катаев обратил внимание на проходившую через всю чеховскую прозу оппозицию «казалось — оказалось»6. Исследователь пишет о том, что эта оппозиция особенно ощутима в «рассказах открытия», которые строятся «как опровержение упрощенного представления героя о жизни, как спор с банальным — доктринерским или прекраснодушным — ее истолкованием»7.
«Рассказы открытия» Чехов писал почти всю свою жизнь.
Начиная с «Письма к ученому соседу», чеховские герои подозревали, что есть какая-то иная жизнь, которая им недоступна.
Одни с этим смирились, другие о ней мечтали, третьи воображали, что имеют к ней непосредственное отношение.
Анна Сергеевна назвала своего мужа лакеем. Гуров, оказавшись в городе С. и увидев фон Дидерица, с этой характеристикой согласился («И в самом деле, в его длинной фигуре, в бакенах, в небольшой лысине было что-то лакейски-скромное, улыбался он сладко, и в петлице у него поблескивал какой-то ученый значок, точно лакейский номер» (С., X, 139).
Разумеется, себя Гуров в лакеях не числил.
Но...
Лакейство — это безоговорочное признание за кем-то другим права распоряжаться твоей собственной судьбой («женили»; Чехов любит неопределенно-личные формы глаголов — в жизни все происходит как бы само собой, без вмешательства самого героя). По крайней мере, так хочется думать многим чеховским персонажам.
Лакейство — это готовность подчиниться раз и навсегда установленному Ритуалу («готовился петь, но бросил», «есть в Москве два дома»).
В основе лакейства — леность ума. Безраздумье. Безусловное подчинение обстоятельствам.
Размышляя о характерах Анны Сергеевны и Гурова, Н.Я. Берковский замечает резонно: «В их поведении есть что-то рабское: над дамою с собачкой господствует муж, над ее возлюбленным господствует жена, оба они встречаются за спиной господ, крадучись и прячась»8.
Резко сказано? Но Берковский сравнивает самоотверженную в любви Агафью из одноименного чеховского рассказа, которая, презрев побои мужа, ходит на свидание к тому, кого любит, возвысившись до настоящей любви, а Гуров и Анна Сергеевна до такого чувства не поднялись.
И Гуров, и Анна Сергеевна принимают жизнь такой, какая она есть.
Жене Гуров часто изменял, боялся бывать дома и «втайне» считал ее недалекой.
Но — трое детей, размеренный московский образ жизни и нежелание что-либо менять.
Женщины — «низшая раса» (С., X, 128), но «...какая-то сила влекла к ним» (С., X, 129).
Многократный печальный опыт случайных сближений с незнакомыми дамами, но — «...при всякой новой встрече с интересною женщиной этот опыт как-то ускользал из памяти, и хотелось жить, и всё казалось так просто и забавно» (С., X, 129).
Гуров привык к этой простой и забавной жизни.
Проста — значит, понятна, очевидно устойчива, ясна.
Чего ж от такой жизни отказываться?
Что-то менять — значит признать свою собственную ошибку.
Значит согласиться с тем, что то, что «казалось», вовсе не совпадает с тем, что «оказалось».
И — надо немедленно действовать.
Чеховские персонажи, как правило, к решительным действиям не очень готовы.
Рискованно все это.
Гуров рискнул переломить жизнь.
Перелом начался не в Москве — в Ялте.
Чехов не любит резких движений — он предпочитает медленное движение событий.
Но эта медленность не отменяет напряжения.
Недели знакомства хватило Гурову и Анне Сергеевне, чтобы почувствовать взаимное влечение посреди одиночества.
Посреди толпы, встречающей пароход.
Росло нетерпение.
Пароход «...прежде чем пристать к молу, долго поворачивался» (С., X, 131).
«Анна Сергеевна смотрела в лорнетку на пароход и на пассажиров, как бы отыскивая знакомых, и когда обращалась к Гурову, то глаза у нее блестели» (С., X, 131).
«Она много говорила, и вопросы у нее были отрывисты, и она сама тотчас же забывала, о чем спрашивала...» (С., X, 131).
«...Потом потеряла в толпе лорнетку» (С., X, 131).
«...Он пристально поглядел на нее и вдруг обнял ее и поцеловал в губы...» (С., X, 131).
«— Пойдемте к вам... — проговорил он тихо.
И оба пошли быстро» (С., X, 131).
Это фрагмент текста рассказа, который кинематографически четко разложен на отдельные планы — как правило, крупные.
Чехов фиксирует нарастающее волнение героев, позволяя читателю сравнить его с волнением на море («По случаю волнения на море пароход пришел поздно...» — С., X, 131).
Но можно обойтись и без аналогий.
Тут просто — смятение от предсказуемости дальнейшего.
Говорливость Анны Сергеевны.
Потерянная лорнетка.
Пугливый поцелуй.
И — «оба пошли быстро».
Пошли быстро — навстречу своему будущему.
Г. Бердников считает, что Чеховым Гуров «характеризовался как человек, который хорошо понимает истинную цену своей жизни, но не имеет склонности к иной, более возвышенной»9.
Если помнить только о съеденном после этого арбузе, то Бердников прав.
Но тогда «Дама с собачкой» — рассказ о чуде преображения.
Тогда — движение от адюльтера к любви.
А если все сложнее? Если встреча Гурова с Анной Сергеевной в безмерном пространстве жизни была подготовлена их предшествующим тягомотным существованием, которое оба осознавали? Неслучайно же Чехов предпосылает эпизоду в номере краткие истории «прежней» жизни своих героев.
«Дама с собачкой» — рассказ о великом человеческом заблуждении — о привычке, которая, кажется, отменяет возможности «другой» жизни. Но Чехов об этой «другой» жизни постоянно напоминает.
Можно иронически воспринимать слова Анны Сергеевны, испуганно отнесшейся к случившемуся: «Верьте, верьте мне, умоляю вас... Я люблю честную чистую жизнь, а грех мне гадок, я сама не знаю, что делаю. Простые люди говорят: нечистый попутал» (С., X, 133).
Но, «сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенный и очарованный в виду этой сказочной обстановки — моря, гор, облаков, широкого неба, Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, всё прекрасно на этом свете, всё, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве» (С., X, 133—134).
Уже тогда, в Ялте, пересекаются две жизни.
Одна, наполненная мыслями о высших целях бытия.
Вторая, полная равнодушия к собственной судьбе.
«...Всё прекрасно на этом свете, кроме того, что мы сами мыслим и делаем...» — за этим грустным размышлением Гурова недоумение самого Чехова, ждущего от человека движения.
Там, в Ореанде, начинается медленное пробуждение Гурова к новой для себя жизни.
От сна — к яви.
«...город... имел совсем мертвый вид...» (С., X, 133).
«...один баркас качался на волнах, и на нем сонно мерцал фонарик» (С., X, 133).
«...на вершинах гор неподвижно стояли белые облака» (С., X, 133).
«Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас» (С., X, 133).
Сонная одурь внешнего мира, почти «обломовское» самочувствие природы понадобились Чехову, чтобы обозначить тот рубеж, с которого может начаться другая жизнь. Еще размышляет привычно Гуров, слушая равнодушный и глухой шум моря, о том, что «...в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства» (С., X, 133), но уже возникает предощущение иной жизни. И уже позволяет Чехов признаться Гурову в том, что все последующие встречи с Анной Сергеевной «точно переродили его» (С., X, 134).
Хотя еще не случилось главное — освобождение от оков. И при прощании с Анной Сергеевной на вокзале Гуров думает о том, что «...вот в его жизни было еще одно похождение или приключение, и оно тоже кончилось, и осталось теперь воспоминание» (С., X, 135). Но что-то уже происходит с Дмитрием Дмитричем в тот момент — «он был растроган, грустен и испытывал легкое раскаяние...» (там же).
Есть у И. Бунина грустный рассказ «Грамматика любви» — история неисчезающего чувства к рано ушедшей из жизни женщине. Рассказ этот появится почти пятнадцать лет спустя после «Дамы с собачкой».
Чехов опередит Бунина не просто хронологически — он расскажет о предшествии чувства, способного перевернуть жизнь.
И это предшествие будущего ощущения складывается из еле уловимых деталей, подробностей, переживаний. Общая эмоциональная тональность этих переживаний — жизнь как чудо.
А какой же иной может казаться жизнь в предчувствии любви?
«...стали оба смеяться» (С., X, 133).
«Подошел какой-то человек... посмотрел на них и ушел. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой» (С., X, 134).
«Почти каждый вечер попозже они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад; и прогулка удавалась, впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы» (С., X, 134).
И потом, в Москве, когда окунулся Гуров в привычную жизнь, «...воспоминания разгорались всё сильнее» (С., X, 136). «Анна Сергеевна не снилась ему, а шла за ним всюду...» (там же), он «...вспоминал, и улыбался...» (там же).
Но о любви говорить было не с кем — дома нельзя, а вне кто мог понять его?
«— Если б вы знали, с какой очаровательной женщиной я познакомился в Ялте!» (С., X, 137), — признается однажды Гуров своему партнеру по картам. И слышит в ответ: «А давеча вы были правы: осетрина-то с душком!» (там же).
Да и кому нужна в этой жизни любовь?
Чехов обнажает суть абсурда, преодолеть который почти невозможно: реальная жизнь лишена смысла, потому что лишена всякого чувства, а настоящая жизнь, полная любви, скрыта от глаз.
Теперь у Гурова были две жизни: «...одна явная, которую видели и знали все, кому это нужно было, полная условной правды и условного обмана, похожая совершенно на жизнь его знакомых и друзей, и другая — протекавшая тайно. И по какому-то странному стечению обстоятельств, быть может, случайному, всё, что было для него важно, интересно, необходимо, в чем он был искренен и не обманывал себя, что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других, всё же, что было его ложью, его оболочкой, в которую он прятался, чтобы скрыть правду... — всё это было явно» (С., X, 141).
Любовь против нелюбви.
Правда против лжи.
Явное против сокровенного.
Как резонно замечает В.П. Альбов, Гуров все время ходит «по краю какой-то пропасти, между двумя мирами, миром действительности, от которого он бежал, и миром мечты и идеала, дорогу к которому он долго не мог нащупать»10.
Случайная реплика об осетрине» с душком становится значащей.
Точно так же, как «У лукоморья дуб зеленый. Златая цепь на дубе том» в «Трех сестрах».
Как — «Вороне где-то Бог послал кусочек сыру» — в «Доме с мезонином».
Как — «Вдребезги!» — в «Трех сестрах».
Как — «Ворона!» — в «Ионыче».
Мир сплетен из причудливого орнамента случайных фраз, поступков, ощущений, и угадать смысл этого сплетения дано не каждому.
Гуров и Анна Сергеевна, кажется, готовы разорвать паутину настоящей реальной жизни.
«Кажется» — одно из наиболее часто повторяемых слов чеховского лексикона.
Гурова и Анну Сергеевну разделяет забор: «...серый, длинный, с гвоздями» (С., X, 138).
«От такого забора убежишь» (С., X, 138), — думает Гуров.
И все-таки и Гурову, и Анне Сергеевне кажется, что «...еще немного — и решение будет найдено...» (С., X, 143).
А почему бы и нет, если впереди возможна другая жизнь.
Чехов традиционно оставляет своих героев на распутье, предлагая им самостоятельно найти решение.
Свой путь к высшему идеалу каждый должен пройти сам.
В. Буренин считал такой финал «Дамы с собачкой» ошибочным (С., X, 430).
Наверное, — от недоверия к людям. К силе любви. Но мог ли Чехов, у которого в эти годы завязывается роман с Ольгой Леонардовной Книппер, не верить в любовь?
Примечания
1. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. — М., 1961. — Т. 54. — С. 9.
2. Чехов и Лев Толстой. — М., 1980. — С. 326.
3. Сумерки богов: Ф. Ницше, З. Фрейд, Э. Фромм, А. Камю, Ж.-П. Сартр. — М., 1989. — С. 323.
4. Горький М. Собр. соч.: В 30 т. — М., 1954. — Т. 28. — С. 113.
5. Михайловский Н.К. Кое что о г-не Чехове // Pro et contra. — С. 202.
6. Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. — С. 24.
7. Там же.
8. Берковский Н.Я. Литература и театр. — С. 90.
9. Бердников Г. А.П. Чехов: идейные и творческие искания. — С. 450.
10. Альбов В.П. Два момента в развитии творчества Чехова // Pro et contra. — С. 400.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |