I
Дворянский сын Мисаил Полознев рассказывает историю своей жизни.
Рассказывает незатейливо, неторопливо, со множеством деталей и подробностей.
Так, как это умеет делать Чехов.
Но повесть «Моя жизнь» — не воспоминания, не исповедь, не проповедь.
Это своего рода устный дневник. Повременный рассказ о том, что происходит с ним, Мисаилом Алексеичем Полозневым, покинувшим отчий дом, разорвавшим связи с отцом и с обществом, к которому принадлежал ранее.
Получилась летопись одной жизни.
На фоне происходящего вокруг.
Прошлое — только наплывом. Контур будущего едва угадывается.
Изображено только настоящее.
Чехов писал повесть в первой половине 1886 года.
Коронация Николая II.
Забастовки рабочих.
Мелиховские заботы: помощь мужику, строительство школы в Делиже, крестьянская жизнь — на расстоянии ближайшей деревенской избы.
Скверно живет город. Скверно живет деревня.
Две силы, в равной степени определяющие судьбу России, раздраженно противостоят друг другу.
А вокруг происходит жизнь.
У каждого своя.
Не только у каждого слоя — у каждого человека. Поэтому повесть «Моя жизнь» — монолог героя. Так легче преодолеть дистанцию от внешнего окружения к миру внутреннему.
Первоначально повесть, обещанная «Ниве», задумывалась под названием «Моя женитьба». В письме от 27 апреля редактору литературного приложения к журналу писателю Алексею Алексеевичу Тихонову (Луговому) Чехов писал: «Называться он (имелся в виду роман. — Л.К.) будет, кажется, «Моя женитьба» — наверное еще не могу сказать, — сюжет из жизни провинциальной интеллигенции» (П., VI, 145).
13 сентября Чехов предлагает новое название — «В девяностых годах»: «Я телеграфировал Вам название повести «Моя жизнь». Но это название кажется мне отвратительным, особенно слово «моя». Не лучше ли будет «В девяностые годы». Это в первый раз в жизни я испытываю такое затруднение с названием» (П., VI, 179).
Тихонов (Луговой) название «В девяностых годах» счел не очень удобным («...кажется претенциозным и более подходящим для исторической повести»), но одобрил отвергнутый Чеховым заголовок «Моя жизнь» («Не знаю, почему Вам так не нравится название «Моя жизнь». Мне оно понравилось своей простотой. Оно, правда, не дает точного представления о содержании повести, но удивительно хорошо гармонирует с ее тоном, со стилем, в котором она написана» (П., VI, 511).
Понять Чехова можно: заглавие звучит чересчур аллюзийно (особенно слово «моя»). Когда повесть вышла в свет, многие находили в ней таганрогские мотивы. Мелиховские впечатления Чехова здесь тоже очевидно просвечивают сквозь канву жизнеописания Мисаила Полознева.
Но нельзя не согласиться и с Тихоновым (Луговым): новое название расширяет смысловые границы повествования — каждому читателю вольно сопоставить жизнь Полознева со своей собственной: тональность монолога-размышления приглашает читателя к со-размышлению.
Монолог (как и несобственно-прямая речь) позволяет идти внутрь характера — персонификация повествования расширяет пределы описания происходящего.
Какой путь выбрать?
Начиная с «Письма к ученому соседу», Чехов последовательно шел от субъектированного повествования к его объективации, хотя бы чисто формально выводя свое авторское присутствие за границы текста. Это идет не от недоверия к точке зрения персонажа, а от расчета на понимание читателем точки зрения автора.
В девяностые годы первое лицо — редкий гость в произведениях Чехова. Однако «Моя жизнь» представляет читателю говорящего героя.
Мисаил Полознев рассказывает о том, что его в этой жизни беспокоит.
Беспокоит Полознева неправда окружающей жизни.
Ее несоответствие представлениям о справедливости, честности.
Катастрофический разлад между словом и делом.
Готовность человека применяться к обстоятельствам.
Смириться с тем, что есть.
Когда повесть вышла в свет, критика заметила, что Чехов неявно, но достаточно определенно возражает толстовской теории опрощения.
Жить, стремясь понять мироощущение народа, это замечательно, но так ли уж обязательно при этом принимать беспрекословно условия народного жизнесуществования?
Наверное, общественное звучание повести можно рассматривать и с этой точки зрения.
Тем более что в повести немало слов, которые вполне можно рассматривать как перчатку, брошенную в лицо обществу.
В самом деле: «Я знал, что Кимры добывают себе пропитание сапогами, что Тула делает самовары и ружья, что Одесса портовый город, но что такое наш город и что он делает — я не знал. <...> Ни сада, ни театра, ни порядочного оркестра; городская и клубная библиотеки посещались только евреями-подростками, так что журналы и новые книги по месяцам лежали неразрезанными; богатые и интеллигентные спали в душных, тесных спальнях, на деревянных кроватях с клопами, детей держали в отвратительно грязных помещениях, называемых детскими, а слуги, даже старые и почтенные, спали в кухне на полу и укрывались лохмотьями. <...> Во всем городе я не знал ни одного честного человека. Мой отец брал взятки и воображал, что это дают ему из уважения к его душевным качествам; гимназисты, чтобы переходить из класса в класс, поступали на хлеба к своим учителям, и эти брали с них большие деньги; жена воинского начальника во время набора брала с рекрутов...; во время набора брали и врачи, а городовой врач и ветеринар обложили налогом мясные лавки и трактиры; в уездном училище торговали свидетельствами, дававшими льготу по третьему разряду; благочинные брали с подчиненных принтов и церковных старост... во всех прочих управах каждому просителю кричали вослед: «Благодарить надо!..» (С., IX, 205—206).
Так живет город. Но и деревня выглядит не лучше, и на строительстве железной дороги то же самое: «В лавках нам, рабочим, сбывали тухлое мясо, лёглую муку и спитой чай; в церкви нас толкала полиция, в больницах нас обирали фельдшера и сиделки, и если мы по бедности не давали им взяток, то нас в отместку кормили из грязной посуды...» (С., IX, 225).
Замечательные эти инвективы, предвосхищающие пламенные речи Пети Трофимова из «Вишневого сада» или размышления Ольги из «Мужиков», хороши, но пафос повести «Моя жизнь» все же не столько в обличении существующего порядка вещей, сколько в праве каждого жить, получая удовлетворение.
Жить по собственному хотению.
II
Это может показаться надуманным, но есть определенная перекличка между «Записками из подполья» Достоевского и «Моей жизнью» Чехова.
Безымянный Парадоксалист из «Записок...» и Мисаил Полознев близки в главном — каждый из них защищает свое право жить по собственному «хотению». Человек из подполья отстаивает свое стремление быть непохожим на других. Это первая точка сближения двух персонажей.
Вторая — ни Парадоксалист, ни Мисаил Полознев не претендуют на то, чтобы изрекать истину в последней инстанции — они просто предлагают свой вариант существования.
По Чехову, жизнь — это труд. Вечное созидание самого себя. Мисаил Полознев бежит не от труда умственного к труду физическому — он ищет жизнь, доставляющую радость.
Два года, отведенные Чеховым под монолог Мисаила Полознева, это годы, потраченные им на защиту своего права оставаться самим собой.
И, наконец, еще одна точка сближения персонажей — оба не терпят насилия, навязывания несвойственного им поведения. Ни тот, ни другой не хотят быть «ветошкой», «штифтиком». При этом если Парадоксалист все-таки достаточно амбициозен, то Мисаил Полознев вовсе не претендует на особое к себе внимание — ему просто важно, чтобы с его правом на самостоятельную жизнь считались.
Два года жизни, о которых повествует Мисаил Полознев, вбирают в себя удивительный парадокс — чем активнее стремится Мисаил раствориться среди других, обычных, «частных» людей, тем решительнее общество выделяет его среди других, полагая все действия Мисаила Полознева «капризом», стремлением нарочно не быть похожим на остальных.
«Каприз» — важное слово для Достоевского. Оно часто повторяется в «Записках из подполья», в «Дневнике писателя».
В лексиконе Мисаила Полознева это слово отсутствует — герой не капризничает, он всего лишь выбирает путь, который лично ему кажется единственно возможным.
— Не мешайте мне жить так, как хочется, — вот лейтмотив взаимоотношений Мисаила Полознева с отцом, губернатором, местным обществом.
Сам Мисаил деликатно принимает право близких ему людей жить по-своему.
И — покорно, не сопротивляясь, уходит, когда ею откуда-нибудь (с работы ли, из города, из дома) изгоняют.
Иосиф Бродский скажет много позже: «Если искусство чему-то учит, то именно частности человеческого существования... Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит прежде всего в том, чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую, жизнь»1.
Чехов снимает проблему социальной значимости личности в обществе — ему важна прежде всего значимость нравственная.
Начало этой нравственности не в том, что Мисаил Полознев демонстративно провозглашает конкретную цель и на глазах всего народа начинает движение к ней, а в том, что ставит самое жизнь выше всех очевидно значащих идеалов.
Маша Должикова, бывшая одно время женой Мисаила, пишет, расставаясь с мужем: «У царя Давида было кольцо с надписью «Всё проходит» <...> Всё проходит, пройдет и жизнь, значит, ничего не нужно» (С., IX, 272).
Мисаил, расставшийся с отцом, потерявший сестру, брошенный женой, дворянин, работающий маляром, клеющий обои и вставляющий стекла, убежден в обратном: «Если бы у меня была охота заказать себе кольцо, то я выбрал бы такую надпись: «Ничто не проходит». Я верю, что ничто не проходит бесследно и что каждый малейший шаг наш имеет значение для настоящей и будущей жизни» (С., IX, 279).
Ничто не проходит, если человек живет всерьез.
Труд как таковой — еще не спасенье.
В произведениях Чехова немало деятельных персонажей, для устремлений которых вовсе не характерно творческое отношение к жизни.
Рабом, прикованным к галере, чувствует себя писатель Тригорин («Чайка»).
Бессмысленно трудится на ниве просвещения профессор Серебряков («Дядя Ваня»).
Изнывает от необходимости работать Ермолай Алексеевич Лопахин («Вишневый сад»).
Безрадостен труд учителя словесности Никитина («Учитель словесности»).
Интерес к «синеньким, красненьким, зелененьким» бумажкам заслонил дело доктору Старцеву («Ионыч»).
Все эти современники Мисаила Полознева видят в труде всего лишь необходимую форму существования. Для Мисаила Полознева труд — путь к обретению внутренней независимости и свободы, проверка собственных сил, способ осмысления жизни.
Путь к ее познанию.
И, наконец, — к правде.
«— Тля ест траву, ржа — железо, а лжа — душу» (С., IX, 215), — любит повторять маляр Андрей Иванов по прозвищу Редька.
И — правильно говорил.
Жизнь — это вечное искание правды.
А где она, эта правда и что собой представляет — кто знает?
Чехов никогда не дает ответы на вопросы, которые задают герои его произведений.
Жизнь пошла, убога, неряшлива, фальшива — человек склонен жить в самодовольном притворстве, в лицемерии, в праздности, в тщеславии, в эгоизме.
Ужели это и есть жизнь, ради которой мы приходим в этот мир?
— Творите другую жизнь, — говорит Чехов, — если сможете.
Вольнолюбивый герой повести «Моя жизнь» идет в поисках правды своей дорогой.
Вся повесть — нескончаемый спор о правильности выбора, сделанного Мисаилом Полозневым.
Жизнь, о которой рассказывает главный герой повести, оказывается поделенной на два потока: первый — естественный, обыденный, повседневный, безыскусный; второй — сконструированный, фальшивый, ненастоящий, придуманный.
В первом потоке господствует стихия непредсказуемой интуитивно ощущаемой потребности.
Во втором — четкая организация положительности ритуального лицедейства.
Слияние этих потоков катастрофично для судеб героев: рушится, едва возникнув, семейная жизнь Мисаила Полознева; умирает его сестра Клеопатра.
Несовпадение внешнего и сущего беспокоила еще Антошу Чехонте: мотив ряженых проходит через множество его комических новелл — приспосабливаясь к сложной, загадочно непонятой жизни, герои раннего Чехова лицедействуют, охотно меняют маски, придумывают свои правила игры.
Лишь бы уцелеть. Лишь бы состояться в тех представлениях о жизни, которые им кажутся правильными.
Представление о жизни как о представлении — это не игра слов, это метафора, оборачивающаяся в игру словами.
То есть — в исполнение ролей.
«Ряженые», «Толстый и тонкий», «Барин и барыня», «Переполох», «Орден» — об этом.
Потом выученные роли превращаются в повседневный текст — лицедейство становится естественным состоянием существования — «Жена», «Княгиня», «Именины», «Попрыгунья», «Душечка».
В «Моей жизни» целая галерея таких персонажей. Первый — городской архитектор Полознев, отец Мисаила. Бездарный человек, вообразивший себя творцом, позер и демагог.
«Отец, когда я пришел к нему, сидел глубоко в кресле, с закрытыми глазами. Его лицо, тощее, сухое, с сизым отливом на бритых местах (лицом он походил на старого католического органиста), выражало смятение и покорность. <...>
— Прошу тебя, несчастный... — научи: что мне с тобою делать?» (С., IX, 192) — этим эпизодом открывается рассказ Мисаила Полознева о своей жизни.
Картинная поза человека, похожего на кого-то другого; лицо, выражающее смирение и покорность; высокопарное обращение к сыну («несчастный»), театральный монолог («...научи: что мне с тобою делать?») — чем не спектакль, разыгрываемый на домашней сцене?
Полознев-старший играет. Как играют и многие жители этого провинциального города.
Второе значащее лицо, участвующее в этом коллективном представлении, — Маша Должикова, дочь инженера, которой понравился (причем — искренне) Мисаил Полознев.
Во внешнем облике героини есть что-то не свое. Если Полознев-старший был похож на старого католического органиста, то Мария Викторовна показалась «...очень похожей на своего отца, у которого лицо было широкое, румяное, и в выражении было что-то ямщицкое» (С., IX, 228).
Мелочь, но характерная: похожесть лишает человека индивидуальности. Личность становится частью обезличенной массы.
«...Как мне хотелось, чтобы меня поняли!» (С., IX, 194), — восклицает Мисаил Полознев.
Понять — значит постичь особенности личности. Но как разглядеть личность в другом, если ты сам обезличен? И участвуешь в непрерывном маскараде?
Маленький штрих: один из персонажей повести — маляр Андрей Иванов («...или, как он сам называл себя, подрядчик малярных работ...» — С., IX, 201): «В городе его звали Редькой и говорили, что это его настоящая фамилия» (там же). А инженер Должиков называет Андрея Иванова Пантелеем, потому что «он всех простых людей почему-то называл «Пантелеями» (С., IX, 214).
Обезличенность начинается с утраты имени. Вспомним, что Якова Иванова, столяра из рассказа «Скрипка Ротшильда», тоже все в городе называли Бронзой.
Так проще не уважать...
Мария Викторовна Должикова увлечена Мисаилом Полозневым — так увлекаются чем-то (или — кем-то) необычным, выпадающим из привычного круга понятий и представлений.
Богатое воображение, несомненные творческие способности (Маша Должикова прекрасно поет, рисует) — а тут, рядом такой необычный человек, как Мисаил Полознев, — поневоле увлечешься.
И Маша начинает играть в глубокую натуру.
На реплику Мисаила: «На комфорт и удобства приходится смотреть как на неизбежную привилегию капитала и образования...» (С., IX, 228) Маша отвечает серьезно: «Образованные и богатые должны работать, как все... а если комфорт, то одинаково для всех. Никаких привилегий не должно быть» (С., IX, 229).
Начинается салонный разговор, и Маша стала рассказывать Мисаилу и доктору Благово о своей жизни в Петербурге: «...изображала в лицах известных певцов, передразнивая их голоса и манеру петь; рисовала в альбоме доктора, потом меня, рисовала плохо, но оба мы вышли похожи. Она смеялась, шалила, мило гримасничала, и это больше шло к ней, чем разговоры о богатстве неправедном, и мне казалось, что говорила она со мной давеча о богатстве и комфорте не серьезно, а подражая кому-то. Это была превосходная комическая актриса» (С., IX, 229).
Но говорит эта «превосходная комическая актриса» слова, которые приятно слушать Мисаилу Полозневу: «...та жизнь, которая была до сих пор, ничего не стоит» (С., IX, 231).
И как полагается жизни-игре, начинается для Маши и Мисаила новый «кон» — собственная жизнь в Дубечне, сельскохозяйственные эксперименты, разочарование Маши в той жизни, которую она сама для себя придумала, отъезд сначала в Петербург, а затем в Америку.
И — красивое письмо Мисаилу на прощанье: «Всё проходит, пройдет и жизнь, значит, ничего не нужно. Или нужно одно лишь сознание свободы, потому что когда человек свободен, то ему ничего, ничего не нужно» (С., IX, 272).
В письме А.Н. Плещееву Чехов семь лет назад назвал свободу («абсолютнейшую свободу») одним из «святая святых» человеческой жизни, и вот теперь вкладывает это слово в уста женщины, воспринимающей свободу как формулу освобождения от ответственности за однажды принятое решение.
Мисаил Полознев никак не комментирует письмо жены, он лишь рассказывает, что в тот день, как к нему пришло это письмо, сестра, жившая к этому времени с ним, читает заболевшему Редьке одну из пьес Островского, и старый маляр все время повторяет:
«— Все может быть! Все может быть!» (С., IX, 272).
«— Вот она, лжа-то! Вот она что делает, лжа-то!» (С., IX, 272).
Искусство монтажа? Нет, безыскусная жизнь, непредсказуемая, но вполне очевидная.
Третьей значащей фигурой среди играющих является доктор Благово, увлекший Клеопатру Полозневу и, в сущности, сгубивший ее.
Умно говорящий доктор — тоже актер. Рассказывая несколько анекдотов из жизни мастеровых, он «...пошатывался, плакал, становился на колени и даже, изображая пьяного, ложился на пол. Это была настоящая актерская игра...» (С., IX, 229), — замечает Мисаил Полознев. Но это, так сказать, лицедейство чисто внешнее. Куда важнее более глубокая склонность к игре, свойственная доктору. При первом разговоре с Мисаилом Полозневым Благово возносит хвалу собеседнику: «Вы — благородная душа, честный, возвышенный человек! Уважаю вас и считаю за великую честь пожать вашу руку!.. Чтобы изменить так резко и круто свою жизнь, как сделали это вы, нужно было пережить сложный душевный процесс, и, чтобы продолжать эту жизнь и постоянно находиться на высоте своих убеждений, вы должны изо дня в день напряженно работать и умом, и сердцем» (С., IX, 220).
Сказано красиво, но когда настал черед доктора «резко и круто» изменить свою жизнь, оставить семью и соединиться с влюбленной в него Клеопатрой, он этого не сделал.
Почему? Потому что, когда доктор так горячо говорил о прогрессе, цивилизации, культуре, как замечает приметливый Мисаил Полознев, «...было заметно, что его волнует какая-то посторонняя мысль» (С., IX, 221). Эта посторонняя мысль — о Клеопатре, которая должна была прийти к Должиковым. Говорить об одном, а думать о другом — не здесь ли начинается лицедейство?
— Жизнь — театр, — сказал Шекспир, но канонического текста ролей в этом театре жизни не существует.
Приходится импровизировать. Не у каждого это получается убедительно.
Маленькая, символически выглядящая подробность: театра в городе не было, но любители собирались в доме Ажогиных и разыгрывали спектакли или давали концерты — играли, читали, пели. Мисаилу Полозневу выходить на сцену было не дозволено, но он «...писал декорации, переписывал роли, суфлировал, гримировал...» (С., IX, 201), а также устраивал разнообразные эффекты вроде грома, пения соловья и т. д.
Но из любительского театра Мисаила убрали («...это отвлекает вас от серьезных занятий...» — С., IX, 203).
Не стала актрисой любительской труппы и Клеопатра Полознева: на первой же репетиции с ней случился нервный срыв, связанный с беременностью.
Не подошли брат и сестра Полозневы любительскому театру.
Мисаил Полознев, рассказывая обо всем этом, не придает эпизоду особого значения: мало ли что происходило с ним и близкими ему людьми в прошедшие два года.
А — Чехов?
III
В конце концов, в какой бы форме ни существовал текст, у него всегда есть автор.
Мисаил Полознев, рассказывающий историю своей жизни, конечно, не рупор чеховских идей, но тем не менее фигура презентативная.
В качестве героя-рассказчика Чехову понадобился правнук генерала, участника Бородинского сражения, внук поэта, оратора и предводителя дворянства, сын архитектора, а ныне — рабочий человек.
Человек, выламывающийся из своей среды (а рядом с Полозневым и Лаптев из повести «Три года», и Лопахин из пьесы «Вишневый сад»), всегда интересен: внутренний разлом отчетливее виден на фоне разлома социального.
Но все-таки дело не в этом.
Чехову нужен не просто герой, но герой, способный на поступок.
Мисаил Полознев — персонаж сродни древнегреческому кентавру: мозг интеллигента и руки трудящегося.
Чехов экспериментирует и, кажется, проигрывает. Финальные страницы повести несколько неуклюже подводят итоги рассказанной Мисаилом Полозневым истории. «К тому, что я стал рабочим, уже привыкли и не видят ничего странного в том, что я, дворянин, ношу ведра с краской и вставляю стекла; напротив, мне охотно дают заказы, и я считаюсь уже хорошим мастером и лучшим подрядчиком, после Редьки <...> Со мною вежливы, говорят мне вы, и в домах, где я работаю, меня угощают чаем и присылают спросить, не хочу ли я обедать» (С., IX, 279). Да и сам Мисаил, хотя и видит и грязь, и пьянство, и глупость, и обман, но чувствует при этом, что «...жизнь мужицкая, в общем, держится на каком-то крепком, здоровом стержне. Каким бы неуклюжим зверем ни казался мужик, идя за своею сохой, и как бы он ни дурманил себя водкой, всё же, приглядываясь к нему поближе, чувствуешь, что в нем есть то нужное и очень важное, чего нет, например, в Маше и в докторе, а именно, он верит, что главное на земле — правда, и что спасение его и всего народа в одной лишь правде, и потому больше всего на свете он любит справедливость» (С., IX, 256).
Проигрывая в фабуле повествования, Чехов выигрывает в сюжете: «Моя жизнь» — не только история жизни Мисаила Полознева, это история познания смысла существования, рассказанная от первого лица.
Это история переживаний, рожденных окружающим миром: «Чехов, — замечает И. Гурвич, — дает почувствовать безостановочный процесс, в который включен средний человек с его обыденными волнениями и тревогами»2.
В сущности, два года, о которых рассказывает Мисаил Полознев, это годы утрат — потерял сестру, разошелся с женой, окончательно рассорился с отцом — человек бросил благополучию и благодушию вызов лжи и ханжеству общества, в котором вырос, чтобы найти успокоение в физическом труде, и ничего не приобрел, кроме профессиональных навыков, общаясь с людьми, которых принято называть простыми.
«Я жил теперь среди людей, для которых труд был обязателен и неизбежен и которые работали, как ломовые лошади, часто не сознавая нравственного значения труда и даже никогда не употребляя в разговоре самого слова «труд»; около них и я тоже чувствовал себя ломовиком...» (С., IX, 216).
Одного этого достаточно понять: опрощение, разговоры о преимуществах физического труда перед трудом умственным нимало не занимают Чехова, Мисаил Полознев ему интересен по другому поводу.
Основное в «Моей жизни» — размышления героя о сущности самого существования.
О пользе жизни.
Когда-то в детстве, вспоминает Мисаил, его прозвали «маленькой пользой». И кличка эта закрепилась за ним на всю жизнь.
Словосочетание «маленькая польза», как это часто бывает у Чехова, оборачивается метафорой, поводом для читательских ассоциаций и размышлений.
С начала девяностых возникла в произведениях Чехова галерея героев, размышляющих о пользе жизни.
О смысле ее.
Но смысл этот ускользал, удалялся, как линия горизонта, когда путник движется к намеченной цели.
Так стоит ли идти?
«Моя жизнь» — это история человека, который пошел своим путем и ничего не добился?
Потому что его движение было ложным, ошибочным?
Потому что он шел не туда?
«— Прошу вас не кланяться мне на улице...» (С., IX, 217), — конфузливо просит Мисаила Анюта Благово, человек, по-настоящему любящий отверженного обществом Полознева.
«Ребята уважали меня и относились ко мне с почтением... Их только неприятно шокировало то, что я не участвую в краже олифы и вместе с ними не хожу к заказчикам просить на чай» (С., IX, 218), — рассказывает Полознев.
Так образуется вокруг героя-рассказчика круг непонимания.
Но сам Мисаил Полознев этого непонимания не боится — потому что понимает сам себя.
Он — человек, живущий своей жизнью.
Жизнь для него — вечное движение.
Д. Философов в статье «Быт, события и небытие» сочувственно цитирует Антона Крайнего, писавшего в журнал «Новый путь» (1904 гол, книга IX):
«Как-то повелось, что смешивают два слова быт и жизнь... А между тем тут не только не одно и то же, но это два понятия, друг друга исключающие.
Быт начинает с точки, на которой прерывается жизнь, и в свою очередь только что вновь начинается жизнь — исчезает быт. Жизнь — события, а быт — лишь вечное повторение, укрепление, сохранение этих событий, в отлитой неподвижной форме. Поэтому именно жизнь, т. е. движение вперед, нарастание новых и новых событий — только она одна творчество. И это творчество исключает быт»3.
Но возможна ли жизнь вне быта? Погружая персонажей своих произведений в повседневность, в обыденность, Чехов не отнимает у них права на «событие» (на бытие то есть) — он всего лишь приглашает людей, о которых пишет и к которым обращено написанное им, осознать, что в той жизни, которую они сами для себя определили, и заключен смысл их бытия.
Может, поэтому таким философски спокойным выглядит финал повести «Моя жизнь» — Мисаил Полознев обрел покой, к которому стремился.
И это его устраивает.
Чехов эту точку зрения принимает к сведению, но, кажется, не вполне разделяет.
Потому что нельзя довольствоваться достигнутым.
Чехов не случайно придал «Моей жизни» форму рассказа от первого лица: любопытно следить за повествованием человека, который не знает, что с ним будет дальше, пока он бредет по бесконечной дороге жизни. Бесконечной потому, что, когда пресекается чья-то жизнь, другая — продолжается.
Рассказ Мисаила Полознева о своей жизни — это непрерывное открытие мира — мира страданий, переживаний, надежд, огорчений.
Бояться, говорит Чехов, надо не непонимания, а прекращения работы души. Только тогда, если воспользоваться словами Салтыкова-Щедрина, жизнь прекращает течение свое.
Но надо быть оптимистами. И знаете — почему?
Потому что неподалеку от Дубечни, где одно время жил Мисаил Полознев, на мельнице обитает куриловский мужик Степан. Мельничного дела он не любит и живет здесь только потому, что не хочет жить дома.
«— Нечто мужики — люди? Не люди, а, извините, зверьё, шарлатаны. Какая у мужика жизнь? Только есть да пить, харчи бы подешевле, да в трактире горло драть без ума. <...> Поживешь с ними в деревне, так словно в аду. Навязла она у меня в зубах, деревня-то эта, и благодарю господа, царя небесного, и сыт я, и одет, отслужил в драгунах свой срок, отходил старостой три года, и вольный я казак теперь: где хочу, там и живу» (С., IX, 254), — так говорит Степан.
Получается: не один Мисаил Полознев живет вольно. И не случайно Полознев охотно остается на мельнице, когда Степан уходил куда-нибудь.
А «мельница в два постава работала днем и ночью» (С., IX, 245).
Непрерывно.
Словно напоминая о вечном течении жизни.
Примечания
1. Бродский И. Д. Избр, стихотворения. — М., 1994. — С. 465.
2. Гурвич И. Проза Чехова. — М., 1979. — С. 155.
3. Юбилейный чеховский сборник. — М., 1910. — С. 143.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |